Вадим Месяц. ТЩЕТНЫЙ ЗАВТРАК
![](/uploads/posts/2017-10/thumbs/1507787659_21.jpg)
избранное
1984 – 2014
Москва, издательство Водолей, 2014
ISBN 978–5–91763–215–5
В сборник «Тщетный завтрак» вошли стихи, написанные с 1984 по 2014 годы. Релятивистские фантазии, фольклорные стилизации, мифотворчество разных уровней (от исторического до чисто интуитивного), лирические стихи. Академик Вяч. Вс. Иванов определял поэтику В. Месяца «как сложные построения в духе Нового барокко», И.А. Бродский говорил «об обиняковости, косвенности речи», А. Парщиков считал, что в этой поэзии «есть целый заповедник ситуаций, никогда до этого не попадавших в чье-либо поле зрения».
Книга составлена из наиболее простых, традиционных стихотворений, специально отобранных автором, но свежесть и образная неожиданность явно переводят их за пределы классической просодии. Треть текстов «Тщетного завтрака» публикуется впервые.
I.ПЕСЕНКА СКВОЗНЯКА
НОРВЕЖСКАЯ СКАЗКА
Это не слёзы — он потерял глаза.
Они покатились в черный Хедальский лес.
Их подобрал тролль.
И увидел луну.
Это не жаба —он потерял язык.
Тот поскакал в черный Хедальский лес.
Его подобрал тролль.
Увидел луну и сказал: «Луна».
Она подороже, чем золотой муравей,
И покруглей, чем мохнатый болотный шар.
Тролль хохотал, и его подобрал разъезд.
Чтобы не плакать, нужно скорее спать.
ПЕСЕНКА СКВОЗНЯКА
Дающие обещания
хранят не молчанье, а золото.
Ищут поляны щавеля,
вступают в озера холода;
Спешат в перепады, в полосы,
под птичьим мельканьем прячутся;
не спрашивают вполголоса,
когда им судьба назначится.
Для них больше нету времени
царями быть, пилигримами,
причислиться к роду-племени,
остаться навек любимыми —
Их радуют только мельницы,
где тихо пшеница падает,
за то, что вот-вот изменится
все то, что сегодня радует.
Зачем же ты, моя дальняя,
фонарь на двери привесила?
Свистеть в пустоту нахальнее
и даже весело. Весело.
ВЫ ХОТЕЛИ ГОЛУБЯ?
Вы хотели голубя? — Вот голубь.
Здесь не надо ни на грош уменья.
Но младенец истину глаголет,
если у него пеленки сменят.
Знаю: вы попросите хоромы...
Выполнять желания опасно...
Мы еще как будто не знакомы,
как зовут вас, покажите паспорт.
Не попросите — теперь вам верю.
Очень даже скромная фамилья.
Припадайте не к глазку на двери —
припадайте к рогу изобилья.
Вы хотели счастия? — Вот счастье.
Основное в этом хитром деле —
жить, предполагая ежечасно,
что все так идет, как вы хотели;
выбирайте путь посередине
старческого ль, детского рыданья...
Все равно мы присно и отныне
в этом странном месте без названья.
ДУШИ БЕЗДОРОЖЬЯ…
С. Тендитному
Ты ли, Боже, бросил дрожжи
в наши души бездорожья,
в наши годы безвременья,
размывающие возраст, —
кто-то скажет: день был прожит,
он — ступенечка старенья,
только это будет ложью.
Просто мы сжигали хворост
и корявые поленья,
изучая суть явленья,
чтоб забыть его еще раз.
БЕЛОВОДЬЕ
На ветру газета ярко горит,
развернешь — и не удержишь в руках.
Как сыграли Лиссабон и Мадрид,
не успеешь дочитать впопыхах.
Керосинками чадят пикники,
господа уходят в фанты играть.
Тянут жребий боевые полки,
за кого идти теперь умирать.
Дворник медленную стружку метет,
и на камешках железо искрит.
В Божьем храме удивленный народ
детским голосом с царем говорит.
Ниткой бусинок он нижет слова,
колыхая разноцветную ртуть:
за венедами звенит татарва,
за мордвою— белоглазая чудь.
Мы оглохли от бессонных цикад,
обнимая глупых девок во сне,
по откосам ниспадает закат,
застывает страшным комом на дне.
Люди белые идут за стога,
а выходят, будто тени темны.
На ковре пылает след сапога.
а на солнце — отпечаток луны.
СОН В САН-ХОЗЕ, ПОЧТИ — ВО ФРИСКО
— Матушка, кто это?
— Это шумит береза.
К нам возвратились деревья сожженных гаремов,
они выходят на берег со дна океана,
несут тело султана.
— Никогда не слушай шепота спящих,
не проси пера у стрелы, просвистевшей мимо.
Сестра ветряной мельницы и соломы,
я тебе говорю.
— Матушка, что это?
— Это сжигают ведьму.
К нам возвратились кремень и стальное железо,
если бросить их в воду — они утонут,
усопших тронут.
Но знай, что ведьма всегда поднимется в небо,
даже если укутает ноги рыбачьей сетью.
Хозяйка трех пуговиц и папиросы,
я так всегда говорю.
— Матушка, где мы?
— Должно быть, уже в Китае.
И китайцы к нам скоро вернутся в бумажных лодках,
они в соседних мирах стрекозу ловили,
вина не пили.
Навсегда измени магнитом соленый полюс,
собери из воды все молекулы дыма.
Повенчай живую сову с электрической лампой.
Так ты всегда и хотел.
ЛЮБОВЬ ГНОМА
Синица, синица, давай жениться.
Открою форточку — жду невесту.
Я подарю тебе белую нитку.
Ты мне — зернышко манны небесной.
Нитка — это твои наряды.
Зернышко —наше с тобой угощенье.
Свадьба — это мое утешенье.
Понятно?
Лапкой ты отпечатаешь крестик.
Пальцем я отпечатаю нулик.
Не улетай после свадьбы, невеста.
Песенку спой, чтобы я улыбнулся.
ИЗУМРУДНЫЙ ГОРОД
Ночь нарастает, царит, довлеет.
Лоб о тяжелые окна студит.
В доме у мужа жена болеет.
Никто не знает, что дальше будет.
Муж ходит один по пустому дому.
В глазах его бродят чуткие звери.
На пути к неизведанному и чужому
он одну за другой закрывает двери.
На кровать садится, берет ее руку.
Но гадать по линиям не умеет.
Как разогнать им тоску и скуку:
в доме у мужа жена болеет.
Он читает ей старую детскую книгу,
и мурашки бегут за его ворот.
И вдруг прозревает, сходя до крика:
«Мы должны идти в Изумрудный город».
И они кладут провиант в корзину.
Уходят удаче своей навстречу.
И горящие окна глядят им в спину,
до тех пор, пока не догорели свечи.
КУЗБАССКИЙ ПОСЕЛОК
отцу
На белом свете, в дальнем далеке́,
на празднике цветов в шахтерском городке,
где птицы с горьким щавелем дружили,
где плачет мастерица в туесок
и пестрая лошадка греет бок…
А нас поцеловали и забыли.
И мы гуляем с куклой на полу,
и так тепло – и скоро быть теплу,
неслышному, как матушкины слезы.
На станции гармоника дурит,
и возле костыля сапог блестит,
черно и жадно дышат паровозы.
Все так давно, и будто не про нас.
Мой милый, добрый день – веселый час,
нам снова ждать то счастья, то парома.
И плачется и верится едва,
и нет ни простоты, ни воровства.
Была война. А мы остались дома.
МЮНХГАУЗЕНУ,
ЗНАМЕНИТОМУ ВСПОМИНАЛЬЩИКУ
Барон, вы в том же домике
с цветком на подоконнике
или переехали в другое государство?
Все по приезде в Бельгию
по магазинам бегали –
я ж вас найти пытался.
Барон, судьба изменчива,
но с вами та же женщина
живет и гладит брюки?
Когда я был в Голландии,
мы сами брюки гладили,
щадя тем самым женское достоинство подруги.
Не знаю, с той ли дамою,
но книгу ту же самую
читаете вы на двадцать восьмой странице?
Когда я был в Уэльсе,
с каким-то пэром спелся,
который убеждал меня вас посторониться.
Забыть мне вас советовал,
и только после этого
я понял, что вас нечего искать по заграницам,
что вы все в том же домике
с цветком на подоконнике
и булки хлеба крошите воронам и синицам.
КАНИКУЛЫ
В мазутной радуге закат
взойдет на хлипкие мостки,
где в пачке сигарет «Дукат»
есть избавление от тоски.
И дрожь слабеющих сетей
утихнет в трепетных руках.
И руки жалобных детей
сожмут пульсацию в висках.
И милиционер с бомжом
рассыплют бисер на газон.
И в кислород как вор с ножом
влетит стремительный озон.
Кто возгорание людей
наукой точной объяснит?
Какой отъявленный злодей
преодолеет боль обид?
Как популярный крепдешин
за габардином встанет в строй
под шум автомобильных шин
произведя самопокрой?
Когда черемуховый цвет
сминает снежная сирень,
то горя нет, и счастья нет,
но длится яблоневый день.
И незастывшая латунь
течет в расплавленную медь.
И в месяц отпуска июнь
вселился розовый медведь.
МАМА В АВГУСТЕ
Бродит август по Даниловскому рынку,
залезает глазом в глиняную крынку,
отражаясь в молоке, что подороже,
вдруг на миг становится моложе.
Закатившись тихо в заросли укропа,
все лежит, почти что до озноба
вспоминая о траве нездешних улиц,
о цветных камнях в желудках куриц.
Впрочем, мы с тобою тоже бродим,
на лотках что-то знакомое находим.
Будто это все когда-то было...
Только мамка ко столу купить забыла.
У тебя сегодня снова день рожденья.
Георгины, эти страшные растенья,
я внесу и в главной комнате поставлю,
с ними вместе на всю ночь тебя оставлю.
Чтоб ты понял, горько плача под сурдинку:
твое сердце, даже сердца половинку
с той поры, как в первый раз его разбудят,
охранять потом никто не будет.
ИМЕНИННИК
С пьянки-гулянки – в ночь по черному ходу,
разбредаясь по лестницам, как на длинной дороге,
аукаясь между собой, прислоняясь к стенкам,
слушая разных друзей разговоры-звуки,
склоняясь на миг над какой-нибудь жуткой бездной,
жалеть, что не время исполнить арий заморского гостя,
бренча стеклопосудою по коленкам,
влачиться ко дну под тяжестью сумок-сеток,
глядеть чересчур напряженно себе под ноги,
различить, что на них до сих пор домашние тапки,
но в конце концов ты выбрался на природу,
на дворик детских площадок, спортивных клеток,
что давно уже кружишь по-над смешною поляной,
не ищешь скамейки бросить усталые кости,
не сгребаешь кусты акаций себе в охапки,
на пути к качелям во тьму выпрямляя руки,
что движешься по песочку, чудной до боли,
переступая холодные тени огромных веток,
что вспомнил много зряшного, а в итоге
отозвался на голос: на птичий, на бесполезный,
и теперь стоишь под какой-то звездой, без шапки,
разминувшись со всеми, один на великой воле,
подойдя к столбу-стояку, решив – деревянный,
едва не плача, почуяв, что тот – железный.
ГЛАЗАМИ ВАНГИ
Мы пили вино на озябшей крыше,
И грустно смотрели вдаль.
Все тяжелей, тяжелей и тише
В тумане звенел хрусталь.
Еще не знакомые с горьким горем,
которым больна земля,
мы обнимались. И пестрым морем
качались внизу тополя.
Трамваи уныло гремели в склянки,
на паперти пел слепой.
Осеннее небо глазами Ванги
глядело на нас с тобой.
Оно нас не видело, но узнавало,
покорно на голос шло.
На ощупь злопамятным раздавало
беспамятное тепло.
В столицу неспешно входили танки,
шар летел голубой.
И блеклое небо глазами Ванги
глядело на нас с тобой…
ДЕТСКИЙ САД №2
Мы на войну ходили в гулкой рани,
а вечером — у Родины в плену.
Предатель на суде угрюмой няни,
глотающий предсмертную слюну.
Мне нечего сказать жене унылой,
ведущей счет салатам и борщам,
когда знакомство с общею могилой,
подобно врытым в землю овощам.
Картошкам, огурцам и помидорам,
опущенным в строительные рвы,
глядя в лицо томительным просторам,
с героев не сорвавшим головы.
Когда меня подхватит этот ветер,
и на руках до дома донесет.
Когда из урагана добрый сеттер,
меня возьмет за шкирку – и спасет?
Когда мне пол-лица снесет шрапнелью,
оставив часть счастливого лица.
И лик беды накроется шинелью.
И вечность будет длиться до конца.
Вдоль огородов встанет дым разлуки,
гряды уйдут пешком в чертополох.
И чучело поднимет к небу руки,
откликнувшись на окрик «хендехох».
ЖМУРКИ В ПОЕЗДЕ
Ливень шуршит гравием в небесах,
дюны сахарный пересыпают песок.
Черный платок, затянутый на глазах
больней, чем белый платок,
сжимает висок.
Дети, они коварнее могикан.
Но время проходит. Усталые старики
дуют, согласно ранжиру, в пустой стакан.
И в стакане слышится гул неземной реки.
Доисторическая раковина поет.
История, как чужая жена, на ковре лежит.
Она больше не бьется рыбой об лед.
И, как прежде, мужу принадлежит.
Я беру губами орехи из чьих-то рук,
они сладки как ягоды, без скорлупы.
Вдруг одна из кормилиц ломает каблук.
Люди вокруг меня – слепы.
Они мне родня, мне жалко моей родни,
когда сходит в гроб один и другой народ.
Лишь тот, кому удалось задремать в тени,
с восторгом увидит восход.
На вершину вулкана железнодорожный путь
взбирается по спирали, мешая дым.
Кондуктор главу свою уронил на грудь.
И стал святым.
ВОР В ПОЕЗДЕ
Кровоточит тонкий полюс медленных сердец.
Вор ночной обходит поезд из конца в конец.
Верный ключ подобран точно к каждому купе.
Он ко мне заглянет точно, он придет к тебе.
Тенью сгорбленной фигуры шаркнет по стене,
вынет красные купюры он из портмоне.
Из застегнутой прорехи вытянет часы,
да подкрутит для потехи нэпману усы.
У комдива снимет орден с красною звездой.
Он еще на что-то годен, хоть не молодой.
Его милая забыла в свадебном колье.
Пусть он роется уныло в шелковом белье.
И вдыхает над баулом бабий аромат.
Ищет пистолетным дулом страшный компромат.
И потом в вагон почтовый призрачно войдет.
Увидав рассвет багровый с плачем упадет.
В лязге рельсового грома вдруг сойдет с ума.
Нет ему письма из дома, нет ему письма.
СВАДЬБА В ПРИГОРОДЕ
Разбросаны яблоки по подъезду
дух святой зверем плутает по миру
жених ищет в дому невесту
стучится в каждую квартиру
не заходила? да вот – украли…
древний, но глупый какой обычай…
играет девочка на рояле
вальс собачий рукою птичьей
он пьян сегодня, забыл детали
застолья, несущего весть благую
вы золушку в туфельке не видали?
как жаль, придется найти другую
капают краны, скрежещут трубы
истекает период полураспада
жених безутешно кусает губы
на них осталась ее помада
в небо ночное спешат петарды
средь звезд – избыток пустого места
соседи неспешно тасуют карты
и в каждой постели его невеста
мусором старым и перегаром
дышат щели дверные в миры иные
и летят далеко, как в орду к татарам
мендельсона унылые позывные…
КОМАНДИРОВОЧНЫЙ
Строенья ветшают, ясны на просвет
как будто под корень источены молью.
Хрустящий в проулках полуденный свет
как груздь пересыпан кошерною солью.
Кирпич превращается в горстку песка.
Сугробом просевшим расплющился город.
Вещественной стала земная тоска.
и каменной пылью залезла под ворот.
Мы ванну не любим, мы в баню идем.
Наш веник дрожит мушкетерскою шпагой.
И раком вареным под жарким дождем
мы ляжем костьми с горемычной отвагой.
Лежащие в моргах, на койках общаг,
в лебяжьем пуху многозвездных отелей,
усните сегодня, как я, натощак,
переутомленный рабочей неделей.
В глазах моих парится жидкий азот
залогом хорошей, морозной погоды.
Играй в лотерею – тебе повезет,
но лучше вкуси сексуальной свободы.
Почувствуй желанье на спелых губах,
родство с населеньем на полномнаиве:
летучие рыбы из белых рубах
отчаянно вырвутся в страстном порыве.
Какая из женщин судьбу победит,
взбивая, как сдобное тесто, перины?
Но если одна тебе сына родит,
то все остальные придут на крестины…
Сынку всей компанией имя дадут
красивое имя во славу героя…
Тебя здесь оженят, потом разведут…
И смокинг пошьют делового покроя…
Огонь под иконами спящих лампад
мутнеет как плотная взвесь самогона.
Но на депутата гнилой компромат
едва ли превысит размера вагона.
И только напор оркестровой трубы
в сноровке гаврил мафиозного клана,
сметет, словно сор, короба и гробы
к глухим декорациям заднего плана.
ТЩЕТНЫЙ ЗАВТРАК
Алмазная крошка,
разбитая напрочь посуда,
соленые брызги на розовых щечках шатенки,
мне снятся, пока индевеет полет парашюта,
и перышком с ягодных клецок
снимаются пенки.
Пунктирная шпага
на пике высокого взмаха
рассыпалась звонкими словно капель позвонками,
но словно по швам разошлась трудовая рубаха
с раскрытыми для векового
объятья руками.
Актерская слава
важней, чем солдатская слава:
ей сложно остаться посмертной в сознаньи подруги.
Большим хороводом в садах растянулась облава
и лают собаки, и слышатся
громкие звуки.
В гранитной норе,
где блаженствуют скользкие змеи,
сплетаясь в любовной истоме в канаты и тросы,
змеиную мову по-прежнему не разумея,
ты вспомнишь прелестной Марии
упрямые косы.
И стан ее тонкий,
похожий на юркую прялку,
и взгляд ее томный, что выйдет товарищу боком.
Скорее включи в вышине
голубую мигалку…
И нас напои родниковым
грейпфрутовым соком…
САХАР, ОЛОВО И ЛЕД
Луч проходит через лед
и с блаженством детской боли
из прорехи пламя льет,
прожигая мех соболий:
и душа моя - в неволе,
сбита словно птица влет.
Ночь в деревне настает:
браконьер ушел от штрафа.
Сердце девичье снует
тьмою платяного шкафа.
В круглых окнах батискафа
Затонувший теплоход.
Не назначен смертный час,
не осмыслить день и дату,
что даны в последний раз
оловянному солдату:
за лирическую плату
нас включили в высший класс.
Руки входят, как домой,
на ходу роняя спицы,
в шерстяные рукавицы,
что так выгодны зимой.
В море прыгают девицы,
исчезая за кормой.
Открывался синий глаз,
в нем раскидывалось поле
всё в снегу, и на приколе
гнил забытый тарантас,
и на нем дурак в комзоле
холодно смотрел на нас.
Ты уедешь навсегда
на колесном пароходе.
Облака на небосводе
расслоятся как слюда.
И уже назавтра в моде
станет с сахаром вода!
ЭЛЕГИЯ
Где ты, картонный Марко Поло
что плыл за море на спине?
Где два горбатых богомола
стирали простыни в огне?
Где бродит молоко верблюжье
скисая в сладостный шубат?
И огнестрельное оружье
со стен стреляет невпопад?
С мечтой о молоке и хлебе
из глины человек возник.
Пусть молния сверкает в небе,
пусть в дельте падает тростник.
И голубой мятежной кровью
молитвы пишет рифмоплет,
а на устах - печать безмолвья,
и на глазах прохладный лед.
Сравни монаха лысый череп
с нетленной мудростью яйца.
Но разве циркулем отмерен
овал любимого лица?
И разве брошенные в пропасть
свои объятья разомкнут,
и в небеса бесценный пропуск
ладошкой нервною сомнут?
Я знаю в яростной атаке
глубинной грусти седину,
и в лае загнанной собаки
во рту тяжелую слюну,
и неуклюжего престола
слоновью вычурную кость.
И свет слепого произвола.
И счастья праведную злость.
САЛЛИВАН АЙЛЕНД
Галька шуршит под ногой как победный марш.
Ты идешь по пляжу совсем один.
Этот мир когда-нибудь будет наш.
Ты сам себе господин.
Дачные домики расположены у воды.
Выходы к океану наперечет.
Поднимается ветер и, значит, твои следы
никакая ищейка не засечет.
Никакая женщина, проживающая на материке,
не потревожит тебя звонком.
Одна хорошо умела гадать по руке,
только с ней ты и был знаком.
Можно прожить до старости с кем-нибудь,
все равно никто ничего не поймёт,
не потому что всё сложно, а потому что путь,
если он тебя выбрал, свое возьмёт.
Раньше тебя убаюкивал звон цикад,
согревал, на коленях мурлыча, ангорский кот.
И на горизонте большой закат
ты мог принять за восход.
РЫБАЦКАЯ СЧИТАЛКА
Одеялом фиолетовым накрой,
нежно в пропасть мягкотелую толкни.
Я бы в бурю вышел в море как герой,
если справишь мне поминки без родни.
Верхоглядна моя вера, легок крест.
Не вериги мне - до пояса ковыль.
По ранжиру для бесплодных наших мест
причащеньем стала солнечная пыль.
Только спящие читают как с листа
злые смыслы не упавших с неба книг,
вера зреет в темном чреве у кита,
и под плитами томится как родник.
Возле виселицы яблоня цветет,
вдохновляя на поступок роковой,
небесами тайно избранный народ
затеряться средь пустыни мировой.
Рвется горок позолоченных кольцо,
сбилась в ворох сетка северных широт,
раз за мытаря замолвлено словцо,
он с улыбкой эшафот переживет.
Присягнувшие морскому янтарю,
одолевшие молитву по слогам,
я сегодня только с вами говорю,
как рыбак твержу унылым рыбакам.
Трепет пальцев обжигает тело рыб,
мы для гадов – сгустки жаркого огня.
Если я в открытом море не погиб,
в чистом поле не оплакивай меня.
ЛИСТ (TEMPO)
лист догорающий лист догоняющий лист
наскоро выдранный ветром заигранный в вист
зрячему под ноги или незрячим в лицо
в беличьем всполохе брызгами на колесо
по ниспадающей бающий тяжкую сеть
городом кладбищем на неразменную медь
лист вызывающий жизнь выбирающий лист
бликом пожарища в тоненькой щелке кулис
смутою путанный битый моченым кнутом
шуганный пуганный насмерть накрашенным ртом
спящим пропащим тем слаще залегшим на дне
что ну прощайте куда еще в этой стране
лист исчезающий эта слеза не в счет лист
лист собирающий мне отражение лиц
сброшенным скошенным выброшенным из тем
гостем непрошеным как и положено всем
не на мощеную черную улицу вскользь
лист полоснувший мне душу по самую кость
не червоточиной в этом проточном шинке
детской пощечиной на отсырелой щеке
ПОМНЮ, ВЕТЕР ШУМЕЛ
Помню, ветер шумел в пустом облетевшем сквере,
завершив свой рассветный пробег по соседним странам;
в Москве становилось светло, но вот только двери
всех домов оставались закрыты, что было странным –
хоть считай дни недель, загибая за пальцем палец,
чтобы вдруг натолкнуться на праздник и воскресенье,
начиная с даты приезда, как постоялец,
недовольный своим визитом, но в этот день я –
среди книг, что лежали обрезками черных досок
вперемежку со старой одеждой, помимо пыли
покрываясь стремительной тенью цветных полосок,
преломленного солнца сквозь флаги столиц и шпили, –
свой игрушечный мир обводил безупречным взглядом,
будто целую вечность спокойно глядел на вещи,
потому что, случайно проснувшись с тобою рядом,
я успел поделиться разгаданным сном зловещим.
ЛЕГРАН В ПАРИКМАХЕРСКОЙ…
Легран в парикмахерской на фоно
в трескучем эфире сквозь треск помех.
Как ты аккуратна, но все равно
в рабочей серьезности слышен смех.
«Сегодня для стрижки хороший день,
мой бог откровенен со мной одной,
глазами меня не спеша раздень».
А завтра у девушки выходной.
Сегодня для жизни хороший день,
я каждое утро привычно вру,
что место под солнцем заменит тень,
а ночь – вспышка памяти поутру.
Мы с вами знакомы давным-давно…
Да, я разговорчивый человек…
Легран в парикмахерской на фоно.
Последний день месяца. Первый снег.
ЛИСТОПАД
Н. Ефимовой
Как бродяга, волочился за тобою листопад.
Ты загадывала числа и звонила наугад.
И в измученных конторах каждый правильный мужчина
отвечал «совсем не занят, и к тому же очень рад».
Как чумные, тормозили по обочинам такси,
предлагая вместо денег прокатиться за «мерси».
Ты же скромно отвечала то, что царственность походки
демонстрируется лучше без резиновых шасси.
И витрины превращались в перекрестный ряд зеркал.
Манекены виновато прикрывали свой оскал.
И за стойкой в темном баре мимолетный взгляд подруги
плавно рассыпа/л цикуту в твой недопитый бокал.
По кирпичным переулкам дул кофейный ветерок.
В каждом городском отеле был похожий потолок.
День тянулся ровно столько, сколько нужно для кокетки
сохранять от посягательств фильдеперсовый чулок.
Я ведь все прекрасно знаю про забавного себя.
Что я мог всем им ответить, старый шарфик теребя,
как бы смог я насмехаться над шикарными жлобами,
если б в этот миг со мною рядом не было тебя?
Если хочешь, подарю тебе ужасный красный бант.
Если хочешь, напророчу, напрягая весь талант,
что тебя, как приживалку, скоро выгонят из дома,
но на счастие подарят бесподобный бриллиант.
У любых людских историй есть родимое пятно.
Мы сегодня уезжаем, и, должно быть, не грешно
поглядеть в окно вагона, как далекие деревья,
словно злые человечки, побегут в немом кино.
АПАССИОНАТА
Полярным сиянием
частных семейных квартир,
пылают тяжелые цепи горящих конфорок,
когда за железною дверью
слепой конвоир
на белую марлю кладет
ослепительный творог…
И в легких прокуренных
тлеет искристый узор
озоновым слоем возросшего в небе разряда,
у каждого кто не замедлил
пройти в коридор
ощупать наследство клюкой
беспристрастного взгляда.
Сердечность вздыхает,
считая в молитве рубли,
ликуя, что смотрится в зеркале доброй шалуньей.
И мечет в рассол
размельченную взвесь конопли,
заквасив капусту
в торжественный час полнолунья.
Они появляются ночью
на черных конях.
И плавно ползут, не включая во тьме габариты.
И мы просыпаемся тотчас
в блаженных слюнях
осмыслив коварство, с которым
все окна раскрыты.
Ночной человек
априори бесстыдный злодей.
он фары включая, поет озорные куплеты,
и вдруг освещает
на улицах голых людей
и нежно обнявших березы
живые скелеты.
Подростком смущенным
прильнув к телефонной трубе,
я будто подводник глядящий в просвет перископа,
не смею признаться,
что первая мысль о тебе
была плотоядна,
как грозные воды потопа.
ХОЛОСТЯЦКАЯ ПЕСЕНКА
В густом рассоле дышат караси.
Мой дедушка храпит на небеси.
Но два оживших снова колеса –
в движение приходят телеса.
Мы жалкие глотатели воды,
мы шлепаем по стеночкам следы,
пока в стеклянных банках зелен лук,
пока ушами слышен птичий стук.
Ты верно понимаешь лишь одно,
животно презирая полотно:
мурлыкают в утробе голоса –
в движение приходят небеса.
Мы жалкие хвататели слюды,
мы держим сковородки у плиты,
пока нам вяжет сеточки паук,
пока нас не подвесили на крюк.
ДО СВИДАНИЯ
Я скажу «до свидания» каждому кораблю,
каждой птице, собирающейся на юг,
каждой девушке, которую полюблю...
И безвольно выпущу из рук.
Мне не хватит ни молодости, ни простоты
признать за собой какую-нибудь вину.
Вот и осень расшвыривает листы,
укрывая и эту страну.
И ветер баюкает – большего не проси,
погружая наше жилище в глухую тьму.
Если свадьба играется где-то на небеси,
ее не слышно в твоем дому.
Я не знаю, кто здесь останется навсегда,
а кому потом предстоит бесконечный путь.
Но на свете уже есть города,
где мне никогда не уснуть.
Я готов, если нужно, назвать их число,
имя каждого города, где любил.
И можно считать, что мне сказочно повезло,
раз прочее позабыл.
ХАЛИФ НА ЧАС
Птицы, хотя их много на одного
тебя, присмиревшего на исходе зимы,
могут вернуться только в родимый край,
ни о чем не задуматься, не принести письма.
Их трудно назвать земляками, этих бродяг,
им слишком нравится солнце, а воровство –
любимое дело всех перелетных стай,
тем более, всюду им пастбища, закрома...
Вполне простое событие.
Итак,
ты волен не слушать их крики, хлопки, шумы;
забыть осторожность, грядущее сжать в кулак,
ничего не дождаться и не сойти с ума...
Играют фалангами пальцев – мол, кто кого?
слабеют, маются, тянутся взять взаймы,
комкают справку на вход в вожделенный рай
рабочие руки у вышедшего из тюрьмы.
ЛАСТОЧКЕ
До рассвета ласточке влюблённой
выдан отпуск в дождике метаться,
сквозь косой туман воздушных просек
вылетать морянкой да ищейкой.
Знаешь, если думать без истерик,
что покой берётся ниоткуда,
я всего лишь ветреный матросик,
так же невпопад одушевлённый…
Лёгкий, будто сшитый белошвейкой,
в первый раз сходя на новый берег,
не смогу ни встретить, ни расстаться,
скользкие деньки свои забуду,
раз уж мне вернуть не довелось их.
II. БИБРАКТ
ТАБУ ДЕТСКОЙ КОМНАТЫ
Окно вымыли на ночь.
Оно стало совсем холодным.
Мне нельзя пить чистую воду,
брать руками круглые вещи.
Мне нужно привыкнуть к другому.
К белой щелочи, к черной марле,
к кускам сухого картона.
Вот и довольно свободы.
Неизвестно, что более тщетно –
покой или беспокойство...
Точно так же мечтают кошки
гладить волосы человека.
Я готов промолчать и об этом.
Глухота почти идеальна.
Все равно, о чем ты попросишь.
Все равно нужны только двери.
“DAHIN, DAHIN...”
М. Шереметевой
Я пойду туда, где снег,
голубой, как глаза Богородицы,
прихваченный ледяною коркой,
выпуклый и равномерный,
царствует на полянах ночных.
И под тяжким хвойным крылом
мой оставленный дом,
в который я больше не верю,
живет и стареет вместе со мной,
так же как я, вымаливая прощенье.
Черные камни, обнажив холодные лбы,
ждут, когда мы заговорим с ними вслух,
будто нашли ответ на вопрос
нерукотворного времени.
Это страшно когда понимаешь,
что деревья, озеро, снег, небеса,
держащие мир в трудовых рукавицах,
видят тебя насквозь, и ни за грош
готовы продать твою душу.
Да, только туда и стоит идти,
чтобы приблизиться ко всему, что сильнее.
Оплетанье любовью имеет столько же прав,
сколько жажда возмездья, а узнать
имя чужого бога – уже победить.
КОНЬ ДЕРЕВЯННЫЙ, НЕ ОЛОВЯННЫЙ КОНЬ
Е. Перченковой
Конь деревянный, не оловянный конь,
мохом оброс, перевернул свой воз.
в полночь глухую раскрыта твоя ладонь:
яблоки кубарем катятся под откос
с тайной вершины прохладно бежит вода
на заколдованной мельнице лает пес
время застыло, теперь уже навсегда
в прошлое утекают потоки слез
тихо иголка гуляет в твоей крови
маленькой рыбкой кусает столетний лед
что остается от нашей святой любви
только по речке лебяжье перо плывет
бедный возничий от горя совсем иссох
он разрывает, рыдая, свою гармонь
в темных глазницах коня прорастает мох
конь деревянный, не оловянный конь
в темной душе мужика прорастает стыд
звезды не лезут за словом в его карман
зимним морозом, он словно водой облит,
и разрывает сверканьем сырой туман
он продвигается к станции как слепой
там догорает последний в ночи огонь
если любовь, то ее обретет любой
конь деревянный, не оловянный конь…
НОВОРОЖДЕННЫЙ
Светла колыбель очага ночного, младенческая душа.
Великому роду дана основа. Теплится, чуть дыша.
Герои склонились над ним гурьбою, пленники нежных чар.
Ветер стучит ледяной крупою, клубится морозный пар.
Шепот змеиный сквозит в поленьях под грубою берестой.
Родитель счастливый, ты на коленях десять ночей простой.
Ребенок играет с сухой золою, пьет молоко огня.
К печке чугунной, как к аналою, прильнула его родня.
Вглядитесь в него, дорогие гости, какой у меня сынок:
сильнее и ярче, чем на погосте блуждающий огонек.
Кафтаны вывернуты наизнанку, лежанки скрипят овсом.
Отцу святому мы спозаранку в церковь его снесем.
Лицо отразится в бадье с водою, чужой незнакомый лик.
Крестик с цепочкою золотою осветит весь мир на миг.
Батюшка чадо возьмет упрямо, расскажет молитву вслух,
когда на маковке белого храма красный вспыхнет петух.
УКРАДЕННЫЙ СОВЕТ
Мшарники преют в сырых лесах.
Леса уходят в тайгу.
Гадюка запуталась в волосах:
когда ты спала в стогу.
Русалкам к лицу человечий страх,
едва полыхнет трава.
С воротников кружевных рубах
оборваны кружева.
Монете приятно лежать в росе.
Сметане бродить в тепле.
Солдату на пахотной полосе
уютней лежать в земле.
Но в ступе сухой раздави пестом
ветвящийся корешок.
С ольховым перемешай листом
живительный порошок.
И я разбужу восковых людей,
глиняных воскрешу.
Веселье рассыпанных в ночь костей
на привязи удержу.
И вскоре ряды деревянных войск,
и оловянных войск
ворвутся в купеческий град Подольск.
И покорят Подольск.
Молитва бессильна перед грехом,
когда это детский грех.
На паперти жареным петухом
гуляет безумный смех.
И порознь раскуренный табачок
стелет по потолку.
И даже соломенный твой бычок
тянется к молоку.
ОТЧАЯНИЕ
Солнце за годом год
в сердце возводит ад.
Шепчет упрямый рот:
«Ты сам во всем виноват».
В душу вонзив персты,
вытягивает из жил
имя моей звезды:
ты все это заслужил.
Ты все это возжелал
в материнском нутре.
«Молоха обожал,
кушал на серебре».
Ты сам меня полюбил,
когда я любила боль.
Ты ею меня кормил,
отведать теперь изволь.
Торфяниковая вода
течет из ее горстей.
Она глядит в никуда,
на руки берет детей.
Дождь стоит над рекой,
точит столетний лед.
Ты обретешь покой,
когда кто-нибудь умрет.
ЧАБАКЛЫ
Кони встали у деревни Чабаклы,
за заборами услышав волчий вой.
В голове моей звенели кандалы:
так бежал я с одурелой головой.
Улюлюкала встревоженная степь.
Я на площади пустой упал на снег,
уцепившись за колодезную цепь,
в ней увидел свой последний оберег.
Полетели с перевернутых саней
по оврагам крутобокие кули.
Ты не станешь ни богаче, ни бедней.
коль придешь испить воды на край земли.
Я пил воду ледяную из ковша,
Я не мог в ту ночь насытиться водой.
Руку левую держала мне душа,
Руку правую сковал мне дух святой.
Только сердце не досталось никому:
ни волкам, ни добропамятной жене,
я пил воду, будто нянчил кутерьму,
на роду Тобой написанную мне.
Мрачным войском встали за полем леса,
словно ворон крылья черные раскрыл.
Я на небе видел мамкины глаза,
Я пил воду – будто с нею говорил.
ВИНОЧЕРПИЙ
Вращение березовой листвы
мелькающее в небе ускоренье
паденья навзничь бесконечный стон
за каруселью ласковой молвы
меняющей как птица оперенье
услышишь колокольный звон
София приближается к тебе
и отступает на волне обратной
любой пикник торжественен как храм
я был приятен пьяной голытьбе
и свыкся с их привычкой неприятной
не просыпаться по утрам
мне непонятны жители равнин
их танцы широки, но беззащитны
они повязаны ландшафтной наготой
убитый на дуэли дворянин
хмельной бродяга, чьи уста зашиты
и старец в пустыни святой
я не поверю нежным палачам
доносчикам на стоптанных ходулях
охотничьей валторне на ветру
я руки приложу к твоим плечам
услышав летний гул в свистящих пулях
срывающих с берез кору
собакою на уличной цепи
таков удел бескрайнего простора
об этом просят, этого хотят
а мы мечтали табором в степи
со смехом догонять ночного вора
пока года летят…
усыпано ромашками крыльцо
а нам хотелось, чтобы васильками
стоит в светелке с розами вазон
я вижу в мутном зеркале лицо
беру его как груз двумя руками
и снова погружаюсь в сон
В ГОСТЯХ НА РОДИНЕ
И. Бродскому
Разолью чернила, забуду искать бумагу,
потому что время идет только снаружи.
И позвоночник длинного речного архипелага
покрывается инеем в зыбкой рассветной стуже.
И большие костры, постепенно лишаясь цвета,
отражаясь друг в друге, стоят на рыбацком плесе,
меж травы и реки, что сбивается вдруг со следа,
не встречая знакомых огней на крутом откосе,
на котором, скорее всего, никогда не поздно
строить каменный дом или храм в дорогой известке,
чтоб опять задаваться вопросом, вполне серьезно, –
почему в каждом доме скрипят под ногами доски;
почему каждый храм сторонится прямого взгляда
и высокою тенью ложится в пустые воды.
Человек состоит из воды, и одна отрада,
что кому-то достанется пресный глоток свободы;
что кому-то не надо бродить из варягов в греки,
присматриваться то к Западу, то к Востоку.
Ведь ты умер своею смертью, и в этом веке
и, значит, находишься где-то неподалеку.
Вот и хлопают двери в великой моей Сибири.
Все ушли. И скоро уйдут их души.
Думай только о них – чтоб скорей забыли:
Человек состоит из воды. И полоски суши.
МЛАДЕНЦЫ
Младенцы в материнской утробе,
с безжалостными лицами китайских
правителей глядят друг на друга,
перебирая чётки грядущей войны.
Щурясь в отблесках северного сияния,
они спят, не обращая внимания
на крики иноземных проводников,
рычание сторожевых собак.
Мы создаем их на радость себе,
зная, что преумножаем скорбь:
на случай, если силы иссякнут,
или наша дорога зайдет в тупик.
Близнецы внушают ужас одним народам
но обоготворены другими.
Мы больше не знаем кто есть мы,
поэтому просто идем на свет
по земле, лишенной ступеней.
Два болотных шара в твоем животе
трутся нагревающимися боками,
чтоб однажды, исполнившись превосходства,
вырваться из воды в настоящую бездну,
пытаясь разом заглотить весь ее воздух,
даже не пробуя его на вкус.
СВАДЕБНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
Взяв дугу горизонта наперевес,
солнце врезалось в столетний лес,
и я самый грешный из наших дней
отсекал до корней.
Вдоль по склонам проскакивали бугры,
словно голые ржавые топоры.
И, обернувшись, каждый куст
рассыпался в хруст.
Я ехал, я так любил тебя,
чтобы в сердце билось два воробья,
чтобы мой позавчерашний храп
убегал, как от хозяина раб.
По протокам проскакивали угри,
точили низ ледяной горы,
а потом кукушкино яйцо
бросали под колесо.
Рассвет стоял в ветровом стекле,
он был единственным на земле,
он выползал, он тщедушил бровь.
У него была кровь.
И я не дышал, как на море штиль,
завернув тебя в небольшой наряд,
я вез твою матку за тысячу миль.
Много дней подряд.
Она там плыла как лицо в серьгах,
в фотографических мозгах,
как царевна в серебряном гамаке.
Раскачиваясь вглубоке.
Из морей выпрыгивали киты,
и глубины на миг становились пусты.
И цветастые клевера вороха
вплетались в коровьи потроха.
В ГУЛЕ ДОЖДЯ ПРОЛИВНОГО
В гуле дождя проливного,
дождя ночного,
я слышу хохот своих детей,
снова
пускаюсь по коридорам,
как пес от стены до стены,
вслушиваюсь в чужие стоны и сны.
В гуле дождя проливного,
дождя ночного,
все переполнено страхом.
Вымолвить слово
все трудней и труднее,
когда язык
от человечьей речи отвык.
В гуле дождя проливного,
дождя ночного,
спят в ворохах белья льняного,
младенцы спят,
тени к ним не льнут,
сердца их упрятаны в самый уютный кут.
Солнце дышит на них как корова,
солнце – их сердце в гуле дождя ночного.
Разрывая клочья сетей
я иду по следам смеха своих детей.
Вода, а не суша будь нам основа,
коль земля нам не уготована и не готова.
ЛЮБОВЬ
Глянешь, и ясно, когда предаст.
Поставлю на десять лет.
Мертвой земли черноземный пласт,
словно стекло на свет.
В мертвой земле прорастет зерно.
Горечь сожми в горсти.
Рано ли, поздно – мне все одно.
Нам с тобой по пути.
У СИНЕГО МОРЯ
Расскажи о рыбачке, о бросившем невод муже.
О желаньях, исполненных с глупою прямотой.
Я делал как лучше, но стало хуже.
Не успокоит грешник, и не спасет святой.
Мы жили с тобой у теплого синего моря.
Мы выбирали сами дорогу в рай,
но в радости капля за каплей копилось горе.
Вот и плеснуло теперь через край.
Море мертвой воды затопило уши.
До небес поднимается над головой корма.
Хуже худшего, жизни и смерти хуже.
Мне страшно подумать, что ты сошла с ума.
Я другого не вижу понятного объясненья.
Где та девочка, что со мной жила?
А веленья щучьего и моего хотенья
оказалось мало без твоего тепла.
Так бывает, когда совсем иссякают силы.
И не спросишь совета у встречного на пути.
Здравствуй, милая. Здравствуй, мой сизокрылый.
Бог с тобою. И больше так не шути.
Не до шуток. Зачем мне пустые шутки,
раз над судьбой никогда не подняться ввысь?
Мы так долго стояли в томительном промежутке
и потом стремительно разошлись.
Я готов заблудиться в заливах под вечным льдом.
Согласен сгореть в стогу, никем не разбужен.
Хуже не будет, некуда хуже,
даже если станет хуже потом.
Я считал, что добра от добра не ищут,
но душа теперь словно карман пустой.
Я дарил тебе платья за многие тыщи,
но ты получила счастья рублей на сто.
ГРОЗА (РОМАНТИЧЕСКАЯ)
Окинув безумные взоры кровавым белком,
гроза заливала полнеба парным молоком.
И брошенный наискось ливнем соломенный крик
в глухой немоте проходил переплетами книг.
В прыжке оттолкнувшись ногою с живой тетивы,
по каменным стенам метались прозрачные львы.
И свет, на мгновенье скользнув по высоким углам,
стремился шальным полотером по голым полам.
Но полночь была неподвижна отвесом храмин,
вставая в душе серединою всех середин,
подобная тихой улыбке на слове «сейчас»
и миру всему, в полукруг обступившему нас.
Я что-то рассказывал, будто предчувствуя труд
брожения, перерождения новых минут,
сгорающих, как города, чтобы каждый твой жест
стал равен простору испуганной жизни окрест:
Размытым дорогам, лепечущим в ливне лесам,
поваленным наземь деревьям, усталым глазам,
свечам, черным книгам, раскрытым на главном стихе,
и всем, кто сегодняшней ночью проснулся в грехе.
И гром рассыпался над нами как сказочный ком,
бескрайнею снежной лавиной, горячим песком.
И хищный затвор фотовспышки внутри темноты
работал, и метил отточием наши черты.
И ты поднималась, смиряя тускнеющий блеск,
и шла, превращая шелка в электрический треск,
и, словно от давней тщеты отряхая ладонь,
спокойно бросала лягушечью кожу в огонь.
ЧЕРНЕЦЫ
Можжевеловые прелые скиты,
воскрешенья пустотелые киты
незаметно размягчаются в тепле,
и с молитвой растворяются в земле.
Годы их трудолюбивой тишины
урожай прощенья истинной вины,
И отчаявшийся легковесный грех
вместе с дымом поднимается наверх.
Ты постигнешь первый опыт немоты,
тайны плоти, превращения воды,
равнозначности полета в вышине
и глухого прозябания на дне.
Что земля, вбирая боль ночных теней
с каждым возгласом становится сильней.
И деревья, что повалены грозой,
поднимает оборонной полосой.
Если ты на битве праведной погиб,
то сейчас тревожишь души вечных глыб.
И престолов заколдованный оплот
от движения расходится как лед.
МЕСТЬ
Алене
Вода замыкает свои круги.
Становится выше гора Ульхун.
Я слышал вчера перезвон колес,
как будто прошло уже двести лет.
Как будто, дожившие до зимы,
мы были счастливы только здесь.
Позволь мне еще постоять в дверях,
дай неподышать мне, пока ты спишь.
Тебя не узнает твоя сестра,
годами глядя тебе в лицо.
Зачем собирать камыши со дна,
бежать за золотым клубком?
Твой сон выпадает из лап ежа
на скользкий,
прибитый морозом мох,
где я проходил по тропинке вниз
единственный раз, единственный раз.
И я не знаю, о чем молчал
твой черный от чернослива рот
Я забрал твою молодость словно вздох,
чтоб ты и не вспомнила, был ли гость.
КОГДА НАСТУПИТ НОЧЬ
Я нарву тебе ягод. И буду тебя кормить.
Соберу тебе ягод целый дуршлаг.
Они будут как бусы, как камешки из реки,
черные как глаза, будут они,
с синим чернильным соком под тонкой кожей.
Ты обнимешь куклу старую без лица,
старую, мертвую куклу совсем без лица:
с лицом красивым и гладким, будто луна,
с хрустящей соломой внутри под тонким ситцем.
И поезд двинется дальше, услышав свисток,
как пес, что бежит на голос опекуна,
на голос хозяина, брата или отца
уткнуться мокрою мордой в шершавые брюки.
Мы закроем глаза. И я буду тебя кормить.
Прислонять черные горсти к твоим губам.
И под землей, в сердцевине большой горы
мы уснем в бесконечном туннеле.
На лопасти мельниц падает молоко,
хлестко хлопают крылья взлетающих птиц,
роняя словно листву темные перья.
Повтори наизусть вчерашний день,
вспомни до мелочей ушедшую жизнь,
что просвечивает как марля на просвет,
как ночь, в которой таится свет.
СЕРЕБРО
Молния уголь разворошит,
шаря проржавленной кочергой
в бочке, где рубль на дне лежит,
рубль серебряный, дорогой.
Ты можешь отныне приобрести
корзину прекрасного серебра,
друга от верной тюрьмы спасти,
женщину, что так к тебе добра.
Тайну серебряного кольца,
блюдца, где суженный виден твой,
я словно книгу прочту с лица
перед минутою роковой.
Те, кто зарублены топором,
дремлют на кладбище у реки,
склепы засыпаны серебром,
в склепах высокие потолки.
Те, кто отравлены мышьяком,
в доспехах серебряных все они,
по городам разошлись пешком,
считая шаги, города и дни.
Чем мягче подушки у кротких вдов,
тем чудотворнее лик святых,
лампадой серебряной светел кров,
но хлопцы ночуют у молодых.
И парень, что девушку провожал,
случилось, сердцу ее не мил.
И в омут запятнанный свой кинжал
он рыбой серебряной отпустил.
Молния кости переберет,
вычерпав начисто тлен могил,
посеребрит утомленный рот,
слабым придаст неизбывных сил.
В СЕРДЦЕ У ИНОРОДЦА
В раковину ушную
влитый по капле хмель,
делает смерть смешную
мягкою как постель.
И не докуришь трубку
если бескрайний дым
нянчит в пути голубку,
так и не став святым.
Городом из комодов
горбится коридор,
грея зерно разводов,
сея во тьму раздор.
Все мы играем в прятки
в странном чужом дому,
что расправляет складки
скомканному уму.
Я отыщу в чулане
страх твоего отца,
шов на сердечной ране,
ниточку из свинца.
В сердце у инородца
старческий длится скрип,
стынет вода в колодце,
мечутся кроны лип.
ПТИЦА
Злая птица на цепочке
с окровавленной ногой.
В этой тесной оболочке
спрятан кто-нибудь другой.
В грязном ворохе из перьев
недосказанный кошмар:
рукоделье подмастерьям
или чучельнику дар.
В безразличии глубоком
по вольеру держит путь.
Неподвижным хищным оком
дамскую пронзает грудь.
Люди смотрят на мутанта,
промозолили глаза.
Коль Господь не дал таланта
то подарит чудеса.
Двухголовое созданье,
лысый падальщик индюк,
передышка мирозданья,
светлых ангелов испуг.
А я птице некрасивой
нынче службу сослужу.
Галстук из сухой крапивы
ей на шею повяжу.
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Солдаты идут с фронта домой,
босые идут по ночной земле.
Идут и не прикрывают лиц.
В клетках несут семицветных птиц.
Шинели солдат в ковыле шуршат.
Сукно, тяжелеющее от росы,
пытается укоротить их шаг,
в траву уронить белоснежный флаг.
У каждого в небе своя звезда.
Солдаты шагают во все концы.
Оставив редут дотлевать во огне,
сгорать бледной девушке на коне.
Что я тебе принесу с войны,
если дойду до тебя к зиме,
шаль басурманскую с бахромой,
с кровью запекшейся голубой?
Я помню, когда ты была родной,
и я узнавал твою кровь на вкус.
Солдаты идут в тишине домой,
в охапках несут невозможный груз.
MEMENTO НА ДАЧНУЮ ТЕМУ
Ёжик, ёжик, мы умрём?
Мне сказали, что я добрый.
Из земли уходит лето.
Остывают пятаки.
Нас отпустят по воде.
Я лицом на скатерть лягу.
Ты свернись в цыганской кепке.
Поплывём и поплывём.
Осень, бедная вдова,
разбросай свою солому
всем охотникам под ноги,
дождевых червей укрой.
Мне сказали, что я злой.
Мне, наверно, повезло.
Я уехал не простившись,
не поверил, не признался.
Я случайно соль рассыпал
в вашей даче на столе.
Я не помню, что когда-то
говорил с печальным зверем.
Чёрно-белый фильм вертели,
длинный чёрно-белый фильм.
БАБЬИ ЛАСКОВЫЕ РУКИ…
Бабьи ласковые руки
спеленают теплый саван.
Лягут вьюги на поляны.
Я заплачу у окна.
Горе нашему ковчегу,
Нашим мальчикам кудрявым.
Видишь, по снегу искрится
и катается луна.
Видишь, сердце побежало
по голубенькому блюдцу.
Наливными куполами
вспыхнул город вдалеке.
Вот и жизнь моя проходит.
Всё быстрее слезы льются.
Слезы льются по рубахе,
высыхают на руке.
Заплутала моя юность
золотым ягненком в ясли
и уснула осторожно
на соломенной пыли.
Где мой чудный Китай-город?
Сердце плещется на масле.
Навсегда угомонились
под снегами ковыли.
В Китай-городе гулянка,
девки косы подымают,
оголяют белы плечи,
губы добрые дают.
А в раю растут березы,
а в раю собаки лают,
по большим молочным рекам
ленты длинные плывут.
Ах, куда же я поеду,
светлый мальчик мой кудрявый,
за прозрачные деревья
в легком свадебном дыму.
Поцелую нашу мамку
и за первою заставой,
словно мертвую синицу,
с шеи ладанку сниму.
Верно, я любил другую,
наши праздничные песни
помяни печальным словом –
я прожил на свете зря.
Новый день трясет полотна,
ветер стукает засовом.
И соломинка по небу
улетает за моря.
ЦЫГАНСКИЙ ХЛЕБ
В муке копошась, требуху вороша,
чернавка, пропащая в небе душа,
ты вся, словно вящая пища.
С похмелья даренаятыща.
В ней жертвенный дар пепелища.
В ней тайного гроба тяжелый озноб
прочней поцелуя в надуренный лоб,
знакомый с тоской казнокрада.
Ей многого надо, но то, что не надо,
утоплено рылом в сугроб.
Морозные ночи, глухие дворы,
к утру петухами скрипят топоры,
железо смелеет под утро.
Проснуться и чувствовать мрак конуры,
как в пасти дворцов полыхают костры,
пургой возметается пудра.
Нам дарят четыре тяжелых свечи,
для Матери Божьей простые харчи.
Вот стало теплей и светлее.
Какие волхвы, чернецы, дуралеи
ежа достают из горячей печи,
горящего, словно светила лучи?
Наш солнечный хлеб, безымянный изъян,
волшба недоумков, забава крестьян,
соперник орла и лисицы...
Но еж забирает прекрасные лица,
в крапиву, шалфей и бурьян.
Он индевеет, чудачит и снится.
Накрыты столы, да забыты углы.
Колодцами стали хладны подолы.
Рука хочет жить в диком стаде.
Какого же черта, чьей милости ради,
чавелы ведут свой обряд круговой,
склоняясь над мертвым ежом головой?
Он солнце, что спит у меня на столе.
Не будет царя, при другом короле –
нас вместе снесут на кладбище:
всмотрись в эти злые глазища.
Увидь партитуру в зверином числе.
Корону ежа на усталом челе.
И нас, уходящих, как песня во мгле,
уже по колено в золе.
ЕЖИК, ВАЛЬСИРУЮЩИЙ
Ежик, отчаянный сумрачный гном,
голову прячет под серым крылом,
он так ненавидит сегодня Ференца Листа,
что даже я понимаю – дело нечисто.
Под листвою лесною густой
он спрятал от мира ларец золотой,
дукатов и гульденов ларь золотой,
для куклы тряпичной, что стала святой,
он приготовил подарок простой,
затянутый в дымку батиста.
Готичность возвышенна, гневно скалиста.
Здесь поп стал работником, проще – балдой,
подвижником птичьего свиста.
Империя спит, преподобный отец
стучит колотушкой в глухой бубенец.
И вот через щель между досок
от шороха щеток и треска расчесок
дорожкой из соли бежит под венец,
как под лоскутный язык леденец,
заплаканный ежик, лохматый птенец.
Меняют мундиры валеты трефей,
любовь – это самый надежный трофей,
в карете из тыквы молитвами фей,
с бутылью, что дышит игристо,
ей лучше б в объятья туриста...
Когда жениху лет за триста.
Она из хорошей красивой семьи,
где в балагане живут на свои,
на кровные, без перебора,
где бог это Бог, а цыганского вора,
представить возможно, но очень нескоро.
Пока не представится в жизни столичной
возможность для куклы тряпичной.
Ей страшно среди арлекинов и рож,
но сердце из тряпки, а муж – просто еж,
зверь дикий, исчадие ада.
И этот пробел, зодиака утрата,
за сладкую музыку наша расплата,
видны в острозубом оскале собрата.
Он ни на что не похож.
ЛЮБИМЫЙ ШУТ
Царь кровожадный дружит с ежом,
садит на стол его, делает рожи,
дышит как ежик, и еж дышит тоже,
каждый друг в друга душой погружен.
Я – это ежик, а царь – это он.
Оба от страсти лезут из кожи.
Было бы проще не лезть на рожон,
жить, как и прежде, в мирах параллельных.
Богу молиться, иметь десять жен,
песенок десять пропеть колыбельных
перед отходом к глубокому сну.
Или заместо запоев недельных
взять и разграбить родную страну.
Но самодержец увлекся ежом,
даже ежу это стало понятно.
Еж оставляет зловонные пятна
в ворсе ковров, где он изображен
рядом с властительным другом своим.
Мы сами не ведаем, что мы творим.
Время грозит прорасти мятежом,
вспыхнуть готовым уже безвозвратно,
страшным пожаром, скота падежом,
пастью чумы, что ощерилась жадно,
к горлу приставленным ржавым ножом…
Возгласом, что прозвучит многократно
в космосе невероятно большом.
На гильотину взойти? Ну и ладно.
Просьба: любезнее будьте с ежом.
Пусть я для вас самодур и пижон.
Пусть не мужчина я вовсе, а тряпка.
Главный вопрос государства решен!
Мне тяжела Мономахова шапка!
Да, мой приемник будет ежом
с мордочкой, будто куриная лапка.
Власти верховной священным гужом
наделена мной иголок охапка.
Что ты во тьме озираешься зябко?
Прочь самогонку, несите боржом!
ОТЦОВСКИЙ КЛАД
У мертвых тоже есть царь.
Теперь им умер мой брат.
Звездою Лувияарь
Очерчен его закат.
На грани ночи и дня
Мы передаем венец.
Огнем буду править я,
Тьмою - мой брат близнец.
У мертвых тоже есть рай,
Бескрайний яблочный сад.
Крест-накрест как вход в сарай
Заколочены двери в ад.
Я обойду войска
В слезах из конца в конец.
Забудутся боль-тоска.
Вас встретит мой брат близнец.
Все схвачено. Скручен век.
Немыслим обратный ход.
Когда на гойдельский брег
Вступает имперский флот.
Скопленье подземных звезд,
Небесных прочней заплат.
Жесток, откровенен, прост
Бессмертный отцовский клад.
БИБРАКТ
В белой рубахе приходит из тьмы,
молча садится за стол.
Я для него зажигаю огонь:
передо мною – слепец.
Удивительно длинное лицо,
вертикальное, как свеча,
скулы как сильные костыли,
легкие руки…
Я кормлю его ягодою лесной
из медного дуршлага:
я не знаю ее названия
и мне стыдно его спросить.
Наконец я решаюсь и говорю:
«Как ты меня нашел?
Я сам тут вчера заблудился...»
Он ухмыляется, будто услышал
самый глупый вопрос на свете.
Разминает ягодки пальцами
обеих рук, зловещие бельма
на бледном лице вспыхивают и гаснут.
Вдруг с необъяснимой злостью
и убедительностью он выкрикивает
непонятное слово «Бибракт»!
И, покачнувшись, наклоняется ко мне через стол.
«Бибракт» – сказал, словно отрезал.
Я испуганно смолкаю,
пока он привычным жестом,
словно надевают очки,
вминает две ягоды черных в свои зрачки,
две ягоды черной черемухи прямо в зрачки…
ВОСЬМИСТИШИЯ
Поднимаясь с тяжкой ношей на престол,
Разомлевший от дремучего вина,
С длинной лестницы сорвется мукомол,
Мягче войлока, бледнее полотна.
Промелькнет, навек теряясь в глубину.
И, не ведая, что стало в этот миг,
Удивленный, я свободнее вздохну,
Будто горе развязало мне язык.
*****
Мама шаль тянула по траве,
до неба глядела и уснула,
королевне северной во Литве
называла имя страшное – Улла.
Королевна шла по глухим углам,
высоко у стен тяжелых вставала.
И меня к своим водяным губам,
словно круглый камешек, прижимала.
*****
Я корову хоронил.
Говорил сестре слова.
На оплот крапивных крыл
упадала голова.
Моя старая сестра,
скоро встретимся в раю –
брось на камушки костра
ленту белую свою.
*****
Холодно медведю в лесу,
И в душе его стынет лед.
Я его к реке отнесу -
На льдине пускай плывёт
Пусть его рыжий живот
горит как пожарище.
Без меня пусть вопит-ревёт,
Без товарища.
*****
Навсегда распрямляется темный лес;
на плече замирает ружейный ствол;
я уже одинаков с тобой и без;
я уже понимаю, куда забрел;
я уже различаю сквозь треск помех;
становясь все спокойнее и трезвей,
как ко мне приближается детский смех,
шелестя и качаясь поверх ветвей.
*****
Я под твой клинок потянусь плечом,
Не скакать с тобой за степным лучом.
То ль кишка тонка, то ли кость бела –
развали меня прямо до седла.
Я тебя, мой друг, все равно предам.
Слишком верен я травяным цветам.
В стременах привстань, чтобы от беды
Мой гайтан размел все твои следы.
*****
В чистом небе легким птицам нет числа.
Прошлогодний под ногами мнется лист.
Знает только половецкая стрела –
Наша жизнь – всего лишь долгий свист.
Знает только москворецкая хула,
Что мне сердце без печали не болит.
Улыбнешься ли – привстанешь из седла,
А по Волге лед уже летит.
*****
Приносили в горницу дары:
Туеса березовой коры,
Молоко тяжелое, как камень.
Я смотрел на ясное крыло,
Говорил – становится светло.
Голову поддерживал руками.
Мама в белой шали кружевной
Пела и склонялась надо мной.
ЦЫГАНЕНОК
Все костыли, встающие под сердцем,
уйдут дворами в белом молоке.
Тебя притянут согревать и греться
к высокой, твердой маминой ноге.
Пока не повернется с боку на бок
кот у порога вялым сапогом,
побегай на ходулях косолапых,
выпрашивая дудку со свистком.
И что до них, до первых и последних,
горланящих, заламывая кнут,
когда тебя в узорчатый передник
по крохам на дороге соберут?
Мне б чубуком еловым расколоться,
схватить буханку умными плетьми,
но в наших жилах растворилось солнце,
а кудри сладко пахнут лошадьми.
III. ПАВЛИН
В МОЛИТВЕ СДВИГАЕТ ЛАДОНИ МЕТЕЛЬ
В молитве сдвигает ладони метель.
Окно превращается в узкую щель,
вставая один на один во весь дом
с ночной пустотою в проеме дверном.
Часами, не зная предельных границ,
растет напряжение стен, половиц,
пытаясь объять от угла до угла
всему безразличную сущность тепла.
Когда, отмелькав по дневному лицу,
жилище запретно любому жильцу –
душа, выполняя обряд старшинства,
зиме возвращает былые права.
ЗИМНИЙ ДЕНДРАРИЙ
памяти Григория Вайнштейна
Чердаки заполняются птицами как притоны.
Города умещаются в жизнь своего вокзала.
И природа, предчувствуя наши чудные стоны,
с головою уходит в мохнатое одеяло.
Значит, можно опять залечь беспробудным лежнем,
лишь бы только дожить до рождественского подарка.
Если что-то и говорит о совсем нездешнем,
то – названья деревьев из городского парка.
Там, где прячутся на ночь за десятью замками
меловые дорожки, пустые дворцы беседок.
И огонь больших фонарей, разбегаясь кругами,
приглашает кого-нибудь пройтись напоследок.
Пьяный сторож обходит дозором залежи снега,
соблюдая с привычной прилежностью свой сценарий,
охраняя то ль от половца, то ль от печенега
драгоценный, уже истлевший гербарий.
И колючих кустарников ледяные каркасы,
по-монашески сжавшись в шерстяной мешковине,
переводят неизъяснимо простые людские фразы
на язык ботанической, полуземной латыни.
И каждый цветок заколочен в дощатый ящик...
И теперь мертвецы, найдя в себе силы,
променяв свою жалкую роль на труды скорбящих,
должны прийти и оплакать эти могилы.
ВЕТЕР РОЖДЕСТВА
Холод древней полыньи
сплел снега с летящей солью –
мукомолью, богомолью,
погибанию сродни.
И, цепляясь за огни,
бродит перекатной голью.
Три столетья на ветру
шепчут в таинстве уюта
хоть кому-нибудь, кому-то,
кто невидим на миру,
что звезда – это минута,
догоревшая к утру.
Ветер бьется в каждый дом.
Стукнет в колокол над дверью,
разбросает чаек перья,
по окну хлестнув крылом.
Заметает помелом
зерна сна и суеверья.
Тяжелеет голова.
Святый крепкий, мой бессмертный,
исчезающий, бесследный,
вспомни старые слова...
Но в ответ лишь беспросветный
над моей землей заветной
кружит ветер Рождества.
Солт-Лейк-Сити, 1997
Я ЦАРЮ В СТОЛИЦЕ ПОВЕРИЛА
Ю.Казарину
Я царю в столице поверила,
пожелала ему быть царем всегда.
В лес вошла, а там скрипит дерево,
так скрипит, что стынет в реке вода.
И в дубравах с распростертыми кронами
нет покоя, а скрыта в глуши беда:
облетевшими обагренными
листопадами плачет, как от стыда.
Я искала его, воздух слушала,
прислонялась щекою к глухим стволам.
И могилы с уснувшими душами
удивлялись словам моим и делам.
Я нашла его там, где не ходит зверь,
где синица падает замертво.
Среди леса стоит и скрипит как дверь
то ли дерево, то ли зарево.
И увидела я темную страну,
где столица горит ярким пламенем.
Вот и вспомнил мой царь давнюю вину,
огню теперь грозит черным знаменем.
Половецкою стрелой - червоточиной
сверлит сердце ему как алмаз нефрит.
И лицо его моею пощечиной
уж который год на ветру горит.
ПРЕДНОВОГОДНЯЯ ПРОГУЛКА
ПО СВЕРДЛОВСКУ
Здесь бледнеет на морозе злой медведь,
глядя вместе с медвежонком в черный двор,
начиная просветляться и трезветь –
будто грустный человечеству укор.
И по лавкам и вокзалам круглый день,
и на почтах, прокопченных сургучом,
не видение, не сумрачная тень –
земляки пугливо жмутся за плечом.
И по рынку рёбра конские в мешке
громыхают, как Юровского шаги,
что заходится в промерзшем бардаке,
встав во гробе, как всегда, не с той ноги.
И на площади, где зверя след простыл,
в приоткрытую меж временами щель,
не щадя своих последних общих сил,
город тянет в небеса большую ель.
И не вспомнить, где посеял медный грош,
только к ночи воротясь со стороны,
если звезды снова ждут, что упадешь,
лишь бы броситься всей стаей со спины.
БЕГСТВО
В темных стволах прозябание смерти,
снежные шорохи сгорбленной шерсти,
влажный румянец на женских щеках
красным букетом, зажатым в руках.
Было бы хохоту юной беглянке:
казнью столица грозит самозванке.
Что ты, возница, застыл на весу?
Дай прогуляться царице в лесу.
Там бубенцы разыгрались по елкам,
пахнет младенцем, украденным волком,
медом в берлоге, могилой в норе,
ярким костром на прощальной заре.
ПРАЗДНИК
Чернокнижнику хромому пьяный поп
шмякнет яблоком моченым в хмурый лоб.
Загудит в башке набат до сжатых скул,
а по ярмарке пройдет голодный гул.
С образцовых изразцовых медных плах
на лицо метла сметает хлебный прах.
Как по палубе гуляешь на торгах,
слабо держишься на вдавленных ногах.
У цыганки ручка белая чиста,
вся в прожилках от капустного листа.
И за пазухой торчит атласный туз,
он крапленый и соленый был на вкус.
Хмырь в кафтане кумачовом ловит блох,
на цепи злаченой пляшет скоморох:
из заплаточного яркого тряпья
сшил штаны для воровского воробья.
Облака хранят округлость куполов,
ни единого яйца не расколов,
расступаясь под холодной синевой,
животворной, живодерной, неживой.
В царской проруби затопленный багром
станешь братом казнокрадом осетром
ляжешь в тину под сырой дубовый брус,
выгнешь спину и прикусишь гибкий ус.
Как на блюде длинной мордой костяной
тыкнешь в груди милой женщины родной.
Встрепенулся, распрямился и затих,
лишь увидел черный крестик между них.
ЧАСИКИ ГРЫЗУТ САХАРОК
Часики грызут сахарок,
зубчики сточили на нет.
Всё, что заготовлено впрок,
высветил полуденный свет.
Ножики призывно блестят,
вылетает пар из кострюль.
Со стены уныло глядят
дыры от гуляющих пуль.
Молодых накрашенных губ
на стекле краснеет печать.
Только захороненный труп
может бесконечно молчать.
Кто выносит сор из избы,
в ожиданьи звонких фанфар,
вносит в свою избу гробы
загрузить печальный товар.
Заказному в Киев письму
в ящике почтовом темно.
Эту вековечную тьму
создает на солнце пятно.
Оттеняет радостный смех
черная каверна в груди.
Главный неоплаченный грех
у тебя всегда впереди.
В АВАРИЙНОМ ЖИЛЬЕ
По ночам отключаются телефоны
и решеток и лестниц чердачных кроме,
скоро год, как закрыты на ключ балконы
по законам жилья в аварийном доме;
темнота устает задыхаться от пыли,
снова все забывается – и вы сами;
и потом ваши руки по локоть в мыле
со случайно намыленными часами;
это так хорошо – ни о чем не думать,
больше не узнавая своей же роли,
глядя со стороны, ни о чем не думать,
будто помнишь хоть что-то о вольной воле;
с новогодней свечой заблудиться в шторах –
ведь чем меньше осталось людей снаружи,
тем становится ближе тоскливый шорох,
только вряд ли так отлетают души;
только вряд ли возможен побег отсюда,
но пока что, хотя бы для интереса, –
у тебя точно так же гремит посуда
в пять утра, под далекий гудок экспресса.
ТЫ, НАВЕРНО, НИЧЕГО НЕ ПОЙМЕШЬ
Ты, наверно, ничего не поймешь,
потому что я пишу в темноте.
Кто-то спрятал под полой острый нож,
кто-то вскрикнул на далекой версте.
Кто-то выхолил коня на войну
с длинной гривой, наподобие крыл,
и, приблизившись к родному окну,
не спеша глухие ставни прикрыл.
Если голубь залетел в черный лес,
чтоб доверчиво упасть на ладонь,
вряд ли ловчего попутает бес
засветить ему в дороге огонь.
Если нужно, как задумал Господь,
променять шелка на старенький креп,
впопыхах твой гребешок расколоть,
наступить ногой на свадебный хлеб –
я пишу тебе письмо в темноте,
и гляжу перед собой в темноту.
А до подписи на чистом листе
я немного поживу... подожду
СЕВЕРНАЯ ИЗОЛЬДА
За ледяными морями горит трава,
и ветер доносит до гавани горький чад.
Есть радостный дым, вдохновляющий на слова.
Но к нам залетает гарь, от которой молчат.
Слышно, как в ступе старуха сердца толчет,
по дощатому полу катится в кут серьга.
Раз по левому глазу слеза твоя потечет -
дунет северный ветер и завтра придет пурга.
Мельтешит фитилек на озябнувшем маяке,
а ему бы из света крутые снопы вязать.
Не гадай мне, гадалка, по белой моей руке, -
ничего ты не сможешь мне рассказать.
Видно, водит нас за нос несбыточная любовь:
в горле ком застывает, кружится голова.
В деревушке к тебе мог посвататься бы любой…
За ледяными морями горит трава.
Мы выходим на пристань, уверенно стиснув рот.
За собою тащим подростков и стариков.
Встречный ветер - единственный наш оплот,
не имеющих веса береговых оков.
За ледяными морями горят леса.
Чахлый вереск и пихта, сосна в смоле позолот.
Если хочешь - ладонью закрою тебе глаза.
До земли неизвестной кто теперь поплывет?
Кто пойдёт за тобою пропащий народ спасать?
Непогода и холод царят здесь из года в год.
Оставайся снасти чинить да чулок вязать.
Свет полярный над нами, а под ногами лёд.
ЖЕНИХ
Под сенью торжественных елок
солдатиком ежась в углу,
болванчик, лунатик, астролог,
монах на волшебном балу.
Мороз прижимается к двери,
неспешно толкая плечом.
Он право свое в полной мере
имеет на сладостный дом.
Он молод, угрюм, равнодушен
к живому роенью любви.
Под спудом тяжелых подушек
зарыты гостинцы твои.
Мы спели хвалу пешеходам,
бредущим по пояс в снегу,
горящим подсолнечным всходам,
закутанным в тьму и пургу.
И в полночь к невесте прожженной
в светелку ворвался жених,
непрошеный, умалишенный,
с кульками конфет ледяных.
ОЧЕРЕДЬ
Мой тебе, солдатик, совет:
позабудь, что слышал про рай.
Эта очередь, она на тот свет,
Ты штыком народ не стращай.
Пусть они еще постоят,
думая, что в гости идут.
Горизонт закатом объят,
солнце до сих пор где-то тут.
Дай им потолкаться в толпе,
обсудить любимый товар.
Им идти по узкой тропе
без тромбонов и без фанфар.
Я не знаю, что там дают,
что за смачный деликатес.
Посмотреть прощальный салют
времени осталось в обрез.
На прием к родному вождю
вопросить, что будет потом
не спеши, и я подожду,
щерясь перекошенным ртом.
Ну, кого из них ты любил,
искренне по имени звал?
Чьею смертью дух укрепил,
на груди гайтан разорвал?
Старики - укутаны в драп,
а старухи в теплых чепцах,
входят не спеша в черный шкап,
проклиная долю в сердцах.
Женщины коляски везут,
яблоки в колясках горят.
Смертным не унять страшный зуд,
а бессмертные не говорят.
ВАЛЕРИИ, МИМОХОДНО
Л.Манович
Знаешь, какая нечисть
ходит с клюкой по миру?
Сильно очеловечась,
я подмету квартиру.…
Буду сегодня умный,
может быть, даже добрый.
Буду душой бесшумной
строить навет подробный.
Кто там сегодня умер,
кто до сих пор не помер.
А в телефоне зуммер
вычислит каждый номер.
Выделит долгим звуком
радость мужского слуха.
Скоро я стану внуком,
частью святого духа.
Все это непривычно,
но почему то надо.
Двигайся эротично,
пьяных очей услада.
Двигайся, но не падай.
Пой, но не хрипни глоткой.
Я не приду с балладой,
или с вчерашней водкой.
Счастье мое – влюбиться,
доля твоя – отдаться.
Тяжесть своих амбиций
вычеркнуть попытаться.
Как нам приятна вечность,
если с сумой по миру.
Шваброй не покалечась,
я подмету квартиру.
Славное имя - Лера,
что-то в ней от присяги.
Пусть умирает вера
в горьком чаду отваги.
Если глаза не помнят,
зря не целуй икону.
Не выходи из комнат.
Не подходи к балкону.
КАЛИОСТРО
Зима сгребла в охапки старый рынок,
дома, дворцы, кибитки печенег;
мои дворы устали от поминок,
и тлеет космос искорками в снег.
Грядущий день в прическе из соломы
стоит у штор как любопытный паж;
верхом на спичках важно едут гномы,
теперь они запомнят шепот наш.
На медных блюдцах, лампах, дверках шкафа
проступит навсегда ушедший век;
вскипает ртуть в живых ладонях графа,
в глазах летит полночный, желтый бег.
Ты достаешь пузырчатые колбы,
железки, склянки, мертвого ужа, –
еще вчера доверчивые толпы
склонялись пред тобою чуть дыша.
И я давно хочу остаться с теми,
кто слушал звон медлительных колес,
и променять свое сухое время
на сладкий век совсем соленых слез.
Но вот сквозь окна с мутным пузырем
мы вновь глядим, покуда вечность длится,
на Петербург, оставленный сновидцам,
мерцающий неоновым огнем.
Становится светлее синева,
простую плоть приобретают тени,
губами произносятся слова,
и нежный шелк стекает на колени.
И пальцы греют легонький фарфор,
что мчит по кругу вдоль имен забытых,
должно быть, не надеясь до сих пор
расслышать нас, живых и неубитых.
ПИСЬМО
Над белым в линейку листом склонись.
Пиши прописными жене письмо
о том, как любовь поднимает ввысь,
о том, как любви тяжело ярмо.
Как старость почтительно входит в дом,
едва ли решив, что ее здесь ждут:
в доверие входит с большим трудом,
и этим трудом отменяет труд.
Фамильною ладанкой на груди
играет младенец, не зная зла.
Его, драгоценного, не стыди.
Она вас от смерти уже спасла.
В захлопнутых клетках сидит зверье.
Кто в миску посмотрит, уже не зверь.
А в дамских альковах лежит ворье:
неосторожно взломали дверь.
Я поджигал на заре твой сад,
коль пламя невидимо в светлый час.
И с каждой весною тяжелый смрад
подтачивал мне роговицу глаз.
Лесные тропинки скорей - узор,
чем четко очерченный в небо путь.
Мы предпочитали веселый вздор,
он нам заменял мировую суть.
Туманом колышутся берега.
Они тебе больше - не оберег.
И все чудодейственные века
сложились в один пустяковый век.
И ты распускаешь копну волос.
И смотришься в медленный танец вод.
А за кормой молодой матрос
як посуху тихо по дну идет.
НИТКА
Любимая, не пишите письма.
Не посылайте курортную мне открытку.
Я жив и здоров. Не сошел с ума.
Пришлите короткую шерстяную нитку.
Я хочу повязать ее на левой руке.
Двадцать лет назад, в суматошной драке
я выбил сустав на Катунь-реке.
Завывали сирены, на горе брехали собаки.
Черт знает, в какой свалке, в стране какой
рука моя в прорубь холодную окунулась.
Пощечин не бьют, родная, левой рукой,
но ожидание затянулось.
Мне сказала гадалка двадцать лет назад:
повяжи на запястье простую нитку.
И потом ты достроишь небесный град,
развернешь его схему по древнему свитку.
Я просил о блажи этой, о чепухе
многих женщин. Я лбом им стучал в калитку,
но взамен получал любовь, от ее избытка
готов на петушиной гадать требухе.
Любимая, пришлите мне шерстяную нитку.
Пожалуйста, обыкновенную нитку.
Повторяюсь, родная, всего лишь нитку.
Я на ней не повешусь. Я не умру в грехе.
Не вяжите мне шапок и пуховых рукавиц,
не приучайте к колдовскому напитку.
Я хочу стать одной из окольцованных птиц,
надевшей на лапу твою шерстяную нитку.
Любимая, мне больше не нужно ничего.
У меня слишком просто устроено счастье.
Подвенечная радуга, последнее торжество.
И красная нитка на левом моем запястье.
ЧЕРНИЛА
В темном небе беспризорно,
неуютно и уныло,
словно смерть загородила
черной тряпкою трюмо.
В деревенском магазине
мой сынок купил чернила,
очень черные чернила,
чтобы написать письмо.
Он сейчас идет по снегу
и несет в руках покупку,
обнимая рукавицей
драгоценный бутылек.
На последнюю копейку,
на последнюю страницу
скоро ляжет ровный почерк,
загорится огонек.
Во дворах грохочут цепи,
в стойлах кушают крапиву
большеглазые коровы,
ледяную воду пьют.
Наши тетки в Могилеве
стали нынче нездоровы,
заболели черной оспой,
песен больше не поют.
Мы для них письмо напишем,
что мы их как прежде любим,
что мы к ним приедем в гости,
если кончится зима.
По прямым, чугунным рельсам
мы примчавшись, скажем здрасьте,
и подарим им продукты,
и починим их дома.
А потом письмо напишем
Евдокимову - жандарму,
прокурору Кухаронку,
близорукому судье…
Мы царю пошлем поклоны,
мы икону поцелуем.
И еще письмо напишем
мы попу и попадье.
Потому что в нашей вёске
в белом храме нет владыки,
он совсем проворовался
и уехал на Восток.
Мы запалим керосинку,
И на стенах вспыхнут блики.
В горах скомканной бумаги
загорится огонек.
ЗАБРОШЕННАЯ КАПЛИЦА
Э.Сокольскому
Не иконы здесь висят – зеркала.
Этот храм который год нелюдим.
Точит сердце ледяная игла,
ест глаза мои разборчивый дым.
Рыбьи блюдца от пылищи мутны.
Полнолунье светит в каждом окне.
По плечам бегут лучи со спины
И вослед сквозит озноб по спине.
Не кощеевы ли мощи в тепле
под престолом как в охапке гнезда,
отражаясь на поникшем челе,
воскрешают очертанья креста?
Тут владыка выл как пес на цепи,
и случалось – с прихожанами лют.
Может, темная часовня в степи
мой единственный в пустыне приют.
Опьяненная страданьем душа,
тайно выбраться на свет временит,
серебро разъели копоть и ржа,
но оглохший колокольчик звенит.
У раскрашенных ворот алтаря,
приглашающих неверных на суд,
колыхается волнами заря,
будто цапли коромысла несут.
Все готово для последних крестин.
Скоро ты утратишь веру и весть,
чтобы с Господом один на один
отказаться от всего, кто Он есть.
СОЛОВЕЦКАЯ ВЕЧЕРЯ
На воду не дуй, на зеркало не дыши:
в сердце как в мировом яйце нарастает звук.
циркуль на дне опустевшей души
вычертил ровный круг.
Лица за кругом в медлительный ряд встают:
ангелы в праздники все на одно лицо,
смотрят, как будто студеную воду пьют,
а на дне кувшина - кольцо.
Это не смелость, а ясный как белый день
холод возмездия, что заменяет дух
тем, кто в молитве неистовой стал как тень.
Три раза уже прокричал петух.
Четки сосчитаны. Оборваны лепестки.
Но никто не решается задать вопрос.
Серафимов престол над островом Соловки.
Это здесь был распят Христос?
Башня растет, расширяются кольца зим.
В плотном огне проступает белесый брод.
Небо - это всего лишь пасхальный дым.
Оно сейчас с грохотом упадет.
ОЛЬГА
Белизна обмороженных детских щек,
их упругость резиновая как мяч.
Новый год, разрывающий синий шелк,
безнадежной сестры материнский плач.
Злые люди катаются с зимних гор,
вечный хохот горит в их открытых ртах,
как священный огонь, что сковал простор,
и застыл вместе с ним в заполярных льдах.
Чужеземцу в их души проход закрыт.
У них время людей не в сердцах течет,
а в ключе серебристом, что в ночь зарыт,
в ночь которую в полночь придумал черт.
Помнишь, яблоки хрупкие как фарфор?
Я готов на них до утра глядеть,
если их полноцветность подарит взор,
заставляющий женщину молодеть.
Если сон мой растет словно снежный ком,
то однажды - покатится по земле,
заливая свеченьем и молоком
мою родину в ветровом стекле.
ПАВЛИН
Сложи мне костер, надежнее, чем острог,
сколоченный на морозе январским днем.
За такой урожай государь не берет оброк,
здесь крепость моя и дом.
Из деревень не собирай трудовой народ,
кому надо, сам на огонь придёт.
Топорами сверкает иней седых бород,
и ветрами изодран широкий в улыбке рот.
Гляжу на людей, а вижу в снегу погост.
У девки молоденькой на дорогом платке
вышит павлин, распростерший узорный хвост
на Иордане, иудейской реке.
Вот она радость, которой никто не ждал,
лучший подарок в день моих именин.
Яркий, как многоцветный резной кристалл,
райские перья в толпе распустил павлин.
На Иордане, непостижимо глухой реке,
на одном берегу стоит поп, на другом – раввин.
Купает крылья свои в золотом песке
голубь запретного мира, чудной павлин.
Зачем ты, родная, сегодня пришла сюда?
Покрасоваться? Ни у кого нет таких платков.
В просветах сосен тлеет моя звезда,
а сосны стоят рядами до облаков.
Алмазные горы, коралловые леса…
Сколько чудес я оставлю на этой земле?
Чудесней, чем все чужеземные чудеса,
это то, что где-то люди живут в тепле.
Сложи мне костер, уютный, как мамкин дом,
горячий, как овчинный тулуп отца.
Великие реки скованны крепким льдом,
в народе молчат отмороженные сердца.
И мир согревает только большой павлин,
укутавший девичьи косы в цветной узор.
Павлин, расколи неподвижность угрюмых льдин,
распахни бескрайних лесов зеленый простор.
И ты, моя девочка, вспомни крещенский день,
выйди на берег навстречу моей звезде.
Копны русых волос для меня раздень
и отпусти платок по талой воде.
ГОЛОВА МОЯ СЛУЧИТСЯ БОЛЬНОЙ
Голова моя случится больной
притяжением растущей луны
над звенящею ночной тишиной
в кадках крепкие скрипят кочаны
утрамбованы и свернуты так,
чтобы было невозможно дышать,
жалкий мозг, что превратился в кулак
и не в силах холод пальцев разжать
жабры жадные с крюками внутри
беспощадные судьбы жернова
мне молитву наугад подбери
тяжким камнем тонут в глотке слова
в тесном поприще холопьих голов
завороженных мечтою одной
средь рассыпанных в степи валунов
пред Великою Китайской стеной
научи меня угрюмо молчать
чтобы вечно на устах таял лед
размыкающий присяги печать
так безмолвствует в Сибири народ
или звонница погибшая спит
по макушку в вертикальной воде
каждый колокол бедою налит,
но не слышен никому и нигде.
ГОВОРИЛА: СТАНЕШЬ ПАНОМ
Говорила: станешь паном.
Счастье – только мне ли?
Над холодным океаном
птицы грустно пели.
Над холодным океаном
поднимался парус.
Говорила: станешь паном –
я с тобой останусь.
Я глаза твои закрою,
я тебя утешу,
над высокою свечою
образок повешу.
Пожалею Бога-Сына,
только встанет зорька,
вылью воду из кувшина
и заплачу горько.
В ЛАВКЕ ПЛЯШЕТ ЗАЗЫВАЛА
В лавке пляшет зазывала.
Сторож ходит третий круг.
Нас на свете не бывало –
это выдумки, мой друг.
Мы еще – снега в дороге
из галактики иной.
Скоро рухнем на пороге
по ступеням сединой.
И во тьме, еще до снега,
в колыбели на лету
пух неправдашнего века
закружится в пустоту.
КРЕЩЕНИЕ 06
А.Таврову
Мир стал маленьким как чулан:
заигрался ребенок – заперли на замок.
Вот-вот двери откроют и хлынет свет,
Но никто не приходит. Там никого нет.
Вообще никого нет.
Холод вселенский,
где царствует Господь Бог.
Он берет твое сердце бережно как слуга,
разговаривает голосом царя.
«Непосильною ношей оказались Моимои дары.
СвинцовоюНепосильною ношей стало Мнемне сердце твое.
Вы выбираете легкость, а не простоту.
В холщовых рубахах блуждающие огни.
Я вам скажу:
Еще несколько дней назад
вы были родственниками небес.
Вы предпочли взять душу, отринув дух.
Сами себя заставили быть людьми».
IV. КРАСАВИЦА И ЗВЕРЬ
ПРИЙТИ С НЕВЕСТОЙ В ЮЖНЫЙ ГОРОДОК
Прийти с невестой в южный городок,
дойти пешком до маленькой кофейни,
где кофий воскуряется трофейный,
вплетаясь в моря тонкий холодок.
Стать незаметней, чем ее наряд:
все эти стёжки, вытачки и строчки,
сводившие с ума поодиночке,
теперь пускай морочат всех подряд.
Здесь рядом звон гитары, скрип шаланд.
Гортань матроса вздулась, как акула.
Вот девочка на пуфике уснула,
с нее забыли снять огромный бант.
Мы в ней находим собственный талант,
мы встали по бокам для караула...
Мы медленно читаем ее сон,
как черно-белый сказочный гербарий.
Постой. Прости. Мы рождены в кошмаре.
Оставьте нас. И все отсюда вон.
Не плачь. Беги. Вчитайся между строк.
Вот крики солдатни, обрывки арий.
Вся философия осталась в будуаре.
Вот тебе – Бог, а вот – порог.
Лишь дурачок картавит на гитаре:
«Прийти с невестой в южный городок».
ВЫШИВКА НА БЕЛОМ
В.Чембарцевой
В Сванетии проснулись петухи,
обсыпав горок снежные верхи.
Проснулись свадьбы за семью столами.
Раздался славный тост – и понеслось.
И полстраны зараз перепилось.
И все мужчины сделались орлами.
В долине томно зреет виноград.
В кустах крадется дикий конокрад:
язычник, зверь – и он креста не носит…
Плывет кораблик по большой воде,
у капитана - хохот в бороде,
он не смеется, если не попросят.
И ты не смейся, если не смешно.
Пей молчаливо черное вино,
закусывай картонною лепешкой.
Украдкою на девушку смотри.
И чувствуй телом душу, что внутри
тебя сейчас скребется глупой кошкой.
МОНОЛОГ ДЕВУШКИ
памяти Олега Даля
Мой любимый актер,
офицер из старинного фильма,
я устану прощаться,
но разве за тысячу миль
не легко полюбить
романтической девушки стиль,
если все-таки вспомнить?
А женская память бессильна.
Если все-таки выжить,
хотя бы для добрых гостей,
для какой-нибудь свадебки,
ветреным духом воспрянув,
возвращаясь домой
мимо тихих в порту великанов,
что сажают на плечи
уснувших под утро детей.
Что еще, кроме старости,
я не узнаю о вас?
То, что ваших мечтаний
случайно хватило на многих?
Что, мерцая дождем
на своих голенищах высоких,
у дверей казино
вы навек растворились из глаз?
Я устану прощаться
уже наравне с тишиной,
только слишком уж долго
идут облака в киноленте...
Как вы были любимы
своею прекрасной страной,
и всё так же несчастны
в торжественный миг после смерти,
мой любимый актер,
мой киношный, мой самый родной...
ИМПЕРАТРИЦА И ЕЕ ГОСТИ НА ВОЛГЕ
Мы врезались прямо в стаи рыб,
бьющихся ершистыми боками.
И по палубам дощатый скрип
пробегал крутыми каблучками.
Жестом, проливающим вино,
собирая вечных попрошаек,
крошки разлетались в ключвы чаек,
так и не ухвачены волной.
Озирая миллион явлений:
баржи, вехи, невод с осетрами,
взлет совы, мелькание оленей
и падение стволов под топорами, –
мы ласкали взглядами леса,
купола, ограды, спины жнеек,
но летел, как будто сор в глаза,
дикий, непристойно рыжий берег.
Он, чумной, в босых следах и рыбах
под заплесневевшими сетями,
из густых осок бесшумно выпав,
воду по утрам хлебал горстями.
Бормотал на древних языках
и, укрывшись лягушачьим илом,
засыпал у солнца на руках,
становясь младенчески унылым.
Но река опять несла плоты
бревен, как поверженных гигантов,
во преддверье новой красоты
для богоподобных экскурсантов.
Восторгаясь радугой весла,
я читал в надменности Батыя
на лице заморского посла,
что ему понравилась Россия.
РЕВОЛЮЦИОНЕРКА
Повзрослеть... полюбить анархиста…
Сокрушая основы основ,
задыхаться от жаркого свиста
гимназичски модных стихов.
Чернохвостницей в улочке узкой
мимо отчего дома скользнуть.
Полноправной... безродною... русской...
вдохновленной еще как-нибудь.
Наши девочки стали сутулы.
Наши слезы застыли в глазах.
Как чеканно царей караулы
разминулись на площадях!
Я укутаю револьверы
крепко-накрепко в легкий платок.
Что ты вспомнишь в свой яростный, серый,
в свой последний столичный денек?
Как сестра прижимается к брату
сквозь сухую беззвучную мглу,
Мы с тобою простимся когда-то,
засыпая на голом полу.
Если хочешь – я верю, я знаю:
нам дорога всегда... до конца...
Видишь, боль моя – кровь негодяя,
как гордыня, уходит с лица.
КРАСАВИЦА И ЗВЕРЬ
(романс)
На кладбище ветер роняет кувшины,
и осень скрипит как раскрытая дверь.
И только к кустарнику дикой лещины
под вечер приходит на исповедь зверь.
Он мокрою мордою тычется в сумрак
тяжелой листвы, что горит желтизной.
Игра, наподобие ласковых жмурок,
собой укрепляет порядок земной.
Чудовище шепчет слова покаянья,
летящие снегом в горящую печь.
Тот, кто не способен принять подаянья,
не слышит свою незнакомую речь.
И слезы стекают по шерсти косматой,
дрожит в напряженьи угрюмая бровь.
Вослед за последнею горькой утратой
на белых клыках запекается кровь.
Лещина роняет на землю орехи,
и небо растроганно нянчится с ним.
Убийство задумано не для потехи:
одним станет меньше, но больше другим.
Безжалостный зверь вспоминает былое,
виновный неизъяснимой виной.
Испуган смотрителя шумной метлою,
могилу одну обойдет стороной.
Могила любимой в цветах утопает,
но в ярких букетах пылает цветок,
который безмерной тоской подкупает,
и в пёстрой толпе навсегда одинок.
Когда жуткий грешник сиротской походкой
выходит на черное в поле жнивье,
он воет на звезды простуженной глоткой
про губы и алое сердце ее.
МОНАШКА С АРБУЗОМ
Часики тикают гулко,
время не вяжется с грузом.
По городскому проулку
бежит монашка с арбузом.
В виде инопланетных
чудищ сидят на террасах
дамы в платках разноцветных,
их кавалеры в лампасах.
Им хорошо и приятно
кушать дырявую брынзу,
солнца вечернего пятна
фокусируя в линзу.
Им феноменом культуры
видится все, что случится:
гроб пронесут трубадуры,
лошадь шальная промчится.
Празднуют дружным союзом,
или кронпринца хоронят.
Бегает баба с арбузом
никак его не уронит.
Точится злато коронок,
слышится грохот из штольни.
И белоснежный ребенок
плачет на колокольне.
НАРВА-ЙЫЭСУУ
Что на море тихо и в памяти нету былого,
беглянка шептала, и город названия Таллинн,
как мальчик на ялике, был старомодно печален,
дразня огоньками излучину мира иного.
И мы проходили большие послушные воды,
навек расставаясь с привычною болью земною,
и где-то под звездами легкие птиц перелеты
мне часто казались затейливой шуткою злою.
Но я был владелец изысканно скрученной розы,
и, словно увидев ребенка дикарского юга,
в животном ее аромате толпились матросы
и, чисто дыша, тяжело согревали друг друга.
А утром мелькали червленые туфли по сходням,
и медные стрелы горели на выбритых скулах,
и сто фотографий заморских красоток в исподнем
ломились губами в моих крокодильих баулах.
А вы всё шептали и кутались в нежную гриву:
Я знала, что счастье теперь никогда не вернется.
Запомнила только, что музыка – это красиво,
а хлеб из печи на холеных ладонях не жжется.
ЛИВАДИЯ
Ну а если в Ливадии снова не будет зимы –
Если в синем батисте и легким плащом не укрыты –
Чем еще недоступнее, тем никогда не забыты –
Словно вправду несчастные, тихие около тьмы –
Если прямо с базара, не хлопая настежь дверьми –
В дорогую аптеку, встречая немые гостинцы –
У сухого прилавка со скрученной ниткой мизинцы –
Не сердись, это роза, хотя бы на память возьми –
Говори о минувшем, хоть в памяти нет ни души –
Желторотая шельма свистящей дворовой элиты –
Наши лучшие годы как будто из бочки умыты –
Вспоминай, это чайная роза из царской глуши –
Вспоминай, будто мальчик про черные очи поет –
В тишине, на коленях какой-нибудь жалобной тетки –
Будто катятся в Ялту тяжелые рыжие лодки –
Только эта, под парусом, раньше других доплывет –
Вот и всё... и быстрее... я тоже хочу навсегда –
Может, нас, ненаглядных, хотя бы бродяга полюбит –
С золотыми перстнями красивую руку отрубит –
И уйдет, и уедет, и горе пройдет без следа –
И уйдет, и уедет, хоть страшные песни пиши –
Ни дороги... ни тьмы... ни пурги... неизвестно откуда –
Словно срок арестанта всегда в ожидании чуда –
Но еще недоступнее, если любить за гроши –
Но еще недоступнее, чем у тебя на груди –
В разноцветных нарядах, чужая, сезонная птица –
О тебе, о тебе, замороченной в вечном пути –
Наша лютая ненависть синему морю приснится –
Подожди, это роза, в Ливадии нету зимы, подожди.
МИРСКИЕ СТРОФЫ (1)
Рыбачий воз к деревне подкатил.
И дышит, словно озеро под шубой.
И вдоль до неба улицею грубой
народ калитки новые раскрыл.
А дома греют в печке медный прут,
воруют горы сахару в запасы...
Теленок родился/ – и все бегут...
Скользят мастикой рыжие террасы.
И девки преют, словно мухомор,
исподтишка заглядывая в двери,
пока у ног плутающие звери,
мурлыча, прошмыгнули в коридор.
– Ужели наша панночка больна? –
Так медленно играла на рояли…
И вот перебирает у окна
своих волос тяжелые спирали.
Ей чудится столица при свечах,
где туфельки блестят в персидском ворсе.
И осторожный взгляд
на бельведерском торсе
сияет в удивительных очах.
МИРСКИЕ СТРОФЫ (2)
В низких печках стало холодно и чисто.
Светит днищами шарга капустных кадок.
И жилище записного анархиста
обретает неестественный порядок.
Отстучав рождественским стаканом
вразнобой с пустой столичной байкой,
завершились шашни с тараканом,
перебранки с доброю хозяйкой.
В целом мире кончились чернила –
даже царь указа не подпишет...
Ну и пусть... И даже очень мило,
что теперь всех нас никто не слышит.
Снег растет, любуясь сам собою,
будто спорит с давним снегопадом.
Вот и стало правильной судьбою
все, что оказалось где-то рядом.
Не скрипят ночами мерзлые пороги.
Не раскатан путь пролетным санкам.
И с постели встать легко, будто в дороге,
подъезжая к незнакомым полустанкам.
И любовь, решив быть соразмерней
с предвенечной медленною дружбой,
вдруг прошла в глуши твоих губерний
воровской заутреннею службой.
АСТРАХАНЬ
(по памяти)
Приказчик Петр Матвеич Горчаков
намазал чесноком от хлеба корку
и не спеша вкушает ее запах.
И также величаво тает лед
на Волге и соседнемБахтемире.
И на лиманах проседает снег.
Яиц пасхальных светят померанцы
то тут, то там, то сразу целым блюдом.
Как паровоз дымится самовар,
когда его проносят по трактиру.
В ушах звучит «Прощание славянки».
И сразу вспоминается война.
Мы смотрим в погреб, в хладной глубине
под половыми досками на кухне
быстрее обвыкаешься с могилой:
в загробном мире запах самогона,
мешается с дыханием солений,
картофельной землею вороной…
В святых углах подсвечены иконы,
и с ними - фотографии родни,
где грудь солдат украшена крестами,
а женская – улыбчивым младенцем.
К ковру прибито дедово ружье,
оно не выстрелит в последнем акте.
Татарка под наличником резным
верблюдицу одной рукою доит.
В Успенской церкви запевают немцы,
армяне в католической читальне
читают, как указом Александра
изгнали иезуитов из России.
По улице идут под красным флагом
в фуражках белых гневные жандармы,
они сегодня вышли на свободу,
за правду и гражданские права.
Вслед демонстрации бредет корова
и лают разноцветные собаки.
Приказчик Петр Матвеич Горчаков
который день тоскует в пыльной лавке
и нехотя взирает на портрет,
где государь с арбузом полосатым
сидит верхом на синем осетре,
и вроде бы куда плывет по морю...
Что за сюжет? Кто автор? Что за нравы?
ИВАН И ФЕДОР
Два друга, Иван и Федор,
едут в телеге на отдых к морю.
У одного часы на цепочке,
У другого - крест золотой.
Один постоянно сверяет время,
другой вожделенно кусает крестик.
Два человека, Иван и Федор,
один старый, другой молодой.
Федор имел большое хозяйство,
его жена каждый год рожала,
но вся семья умерла от тифа,
он остался совсем один.
В грязном трактире города Пскова,
он повстречал Фролова Ивана,
и они легко подружились.
Ваня стал ему брат и сын.
Они пошли на прогулку, обнявшись,
стуча сапогами в чужие ворота,
кидая камнями в уютные окна,
веселые песни пели они.
В Златоустовском переулке
они для смеха раздели студента,
а потом топорами убили,
чтобы он тайну лучше хранил.
Два друга, Иван и Федор,
в тряской телеге кушают щуку,
они роняют в несвежее сено
ее соленую чешую…
Один из них станет матросом,
поднявшим восстание на броненосце.
Другой, в операции под Перемышлем,
геройски погибнет в ночном бою.
КАРТИНА
Танцует на ринге с боксером боксер,
стуча кулаком о кулак,
в багровых подтеках гнилых помидор
судья как дежурный дурак.
Тяжелую гирю тягает силач,
пуская таинственный газ,
в цветных панталонах он свеж и горяч
в сиянии женственных глаз.
Как много занятий в Одесском порту,
как много событий сейчас!
И может быть, рядом с конфетой во рту
гуляет Шевченко Тарас.
И, может быть, он надкусил леденец,
а, может быть, нервно сосет.
Загадки свободных, великих сердец,
не мне разгадать повезет.
С дубов осыпая златое руно,
листва покрывает барак.
Играют на деньги всю ночь в домино
два друга, козел и моряк.
Искурено столько плохих папирос
что хватит огня на маяк,
устали как от поцелуя в засос,
два брата, козел и моряк.
А воздух красив как густой купорос,
и солнце как орденский знак.
Кто кассу срывает, козел иль матрос?
Врагу не сдается «Варяг».
Шпионы повсюду, шпионы кругом
шпионят в личине зевак…
Прокисшее пиво заешь пирогом,
запей маринадом коньяк.
Любезный товарищ, не верь никому,
упорствуя как маниак.
И лебедь тебя пронесет через тьму,
и щука поможет, и рак.
МОНАХИ У ПРОРУБИ
У полыньи, будто вокруг костра,
готовы в нужный час взойти на дыбу,
сидят монахи с самого утра,
и как медведи хищно ловят рыбу.
В Сибири много рыбы. Рыбаку
есть чем заняться на его досуге.
Вину предаться. Или табаку.
И отдохнуть от нежностей супруги.
Но у монахов есть священный долг.
От Господа не спрятаться, не скрыться.
Мужик, медведь и одинокий волк
не спрячут от него мохнаты лица.
Родимый человек всегда мохнат,
монах мохнат, он синим мхом поросший,
живет вдали от наших мирных хат,
зато он духом искренне возросший.
Мы от души отделим сильный дух,
мы станем сыновья земли и неба,
мы будем говорить о Боге вслух
со вкусом черствого, ржаного хлеба.
Но волки воют по брегам реки,
и роют снег когтистыми ногами.
И под гармонь хмельные мужики
стучат в трактире злыми каблуками.
Уйди в леса от радостей мирских.
Лукавый демон правит городами.
Там декаденты в шубах воровских
фривольности поют прекрасной даме.
Ты дольше века длись, Великий Пост,
вдали от трона, армии и женщин.
О мерзни… мерзни… мерзни волчий хвост!
Ловись осетр побольше, и поменьше!
В ТЕМНОМ ХРАМЕ ПОЛ НЕ МОЮТ
В темном храме пол не моют.
И на паперти помет
золотым ножом не скоблят,
не обламывают лед.
Сладким ладаном не дышат,
а дыхание собрав
тяжкий воздух не колышут,
ожидая редких прав.
Никогда не мироточит
в той земле иконостас.
Настоятель храма хочет
Царства Божьего сейчас.
Бедный батюшка Василий,
он качается в петле,
а венок из белых лилий,
как корона на челе.
А вокруг глухонемые
голосят без тропаря
о пришествии Батыя,
иноземного царя.
Чтобы в отблесках багряных
в виде северной горы
встали всюду на полянах
бесконечные шатры,
чтобы мерзостные реки
вытекали из-под них,
чтобы люди-человеки
переделались в других,
чтоб иной слепорожденный
не прозрел в субботний день,
чтобы в Господа влюбленный,
не отбрасывал бы тень.
СТАЛИ НАШИ ХОЛОПЫ СЕРДИТЫ…
Стали наши холопы сердиты,
панскую усадьбу спалили,
мельницу подвергли пожару,
а конюшню вовсе сожгли.
И теперь гуляют по полю,
нарядившись в дамские платья,
в шляпки с опереньем павлина,
в зеркала глядят – щеки пудрят.
Карнавал у нас в селе,
славный праздник!
Клавесин стоит над обрывом,
ветер партитуру листает,
малые крестьянские дети
приобщают нас к полонезу.
Это удивительный танец,
быстрый, горделивый, изящный,
говорят, что в нем дух народа,
энциклопедия жизни.
Танцы бальные у нас на деревне!
Барин на березе повешен,
барыня в Париж укатила
за красивой, модной одеждой,
за здоровой, вкусною пищей.
Еще бедняжка не знает,
что выводок ее в колодце,
что барчуков и панночек сладких,
лакеи как котят утопили.
Нам бы траур объявить в честь усопших,
но праздников сегодня так много…
Лично мне жалко кобылу,
с сатрапами оно как-то понятно,
но животное в чем виновато?
Почто брюхо ей распороли?
Зачем кишками ее обмотали
столбы верстовые вдоль улиц?
Церковь не приемлет убийства!
Преступлений она не одобрит!
Не пора ли нам предаться молитве?
Исповедаться и причаститься!
Есть у нас в стране два народа:
один большой, другой малый.
Малый народ поучает,
а большой народ отвечает.
Нет бы тем и тем подружиться,
на великую стройку поехать,
Или написать письмо всем миром
для турецкого султана Мехмеда.
Пусть вернет православному трону
город вечный – Константинополь!
СЮЗАННЕ, СУПРУГЕ НАЛЁТЧИКА
У каждой головы по черной луже.
Не обошлось без пушек и ножей.
Любимая моя, спросите мужа,
зачем он убивает сторожей?
Зачем он забирает эти души
невинных государственных служак,
чья тайна бытия всегда снаружи,
и что живут на свете кое-как?
Они в свисток свистеть, и то боятся.
Их, в ужасе проглоченный язык,
рискует в пищеводе затеряться…
О как безмолвен ты, прощанья миг!
Супруг приносит в сумках бриллианты,
что так подходят к вашему лицу,
но жизни лишены комедианты,
ведущие комедию к венцу!
Охранник – это только ложка дегтя
в космическом бочонке золотом.
Не зная ничего про чувство локтя,
он не знаком с общественным трудом.
Как царь Кощей сейчас над златом чахнет,
вдруг на часы посмотрит – и убит.
В ломбарде сразу жареным запахнет,
хотя ломбард - совсем не общепит.
Кто сберегал имущество чужое,
и за него бездумно жизнь отдал?
Толпа детей над ним прилежно воя,
получит ль пенсионный капитал?
Хозяин лавки пляшет на морозе,
рвет бороду, в подштанниках одних,
не видит он, как в непонятной позе
его охранник вздрогнул и затих.
Стреляй мой друг, в нахалаЦиммермана.
Ведь это он божественно богат.
Достань наган из красного кармана,
пускай умрет надменный казнокрад!
Пускай его в дубовый гроб положат
с его гербом и скаредным нытьем.
Сюзанна революции поможет,
она владеет классовым чутьем.
Новочеркасск окутывает стужа,
и в вашей спальне воздух все свежей.
Любимая моя, спросите мужа,
зачем он убивает сторожей?
ЛИНИЯ ОБОРОНЫ
Обрывали погоны с штабных кителей,
ордена раздавали красивым цыганам.
И на снег выходя, становились светлей,
улыбаясь вослед цирковым балаганам.
Я успел обвенчаться в ту ночь с медсестрой,
потому что она была доброй как мама.
И наутро вернулся в безрадостный строй,
выдыхая на плац перегар фимиама.
Генерал в мое сердце устало смотрел,
офицеры шутили над розой в петлице.
И один обещал подвести под расстрел,
если долг не верну ему в павшей столице.
Сколько крови пролито на ломберный стол,
сколько водки в насмешливый рот не попало.
И как занавес черный кухаркин подол
опускался на очи хмельного нахала.
Я из Чаплино мчался в мятежный Бердянск,
не надеясь попасть на лечебные грязи.
И товарного поезда каторжный лязг
мне укачивал душу в могильном экстазе.
Мимо шли караваны крестьянских подвод,
над тачанкою ныла труба граммофона.
Бабы в море сплавляли тела воевод
и в остывших лиманах стирали знамена.
На погосте скрывался махновцев отряд.
Юнкера окопались в березовой роще.
А попы меж собой о любви говорят,
и на баржи сгружают священные мощи.
На прощанье вздохну о лихих господах,
что проносятся в порт на трясущихся дрожках.
Кровопийцы поют в Воронцовских садах…
И роняют ножи на ледовых дорожках…
БАРЧУК
Была война. Метель мела.
Мы их раздели догола.
Скажи, к чему одежда мертвым?
Но в их толпе лежал один,
приличный с виду господин,
казавшийся чрезмерно гордым.
В его усталые черты
лег отпечаток красоты.
Свет неземного благородства
лик офицера освещал.
И смерти горестный оскал
нёс обаяние сиротства.
Холопья пуля под ребро
Пронзила нежное нутро,
совсем не потревожив душу.
Он излучал живой покой,
средь мертвецов один такой,
что превозмог судьбу и стужу.
Нам было жаль, что он погиб.
Точеный рот, бровей изгиб,
достойный кисти живописца…
Покуда кость твоя бела,
цвести должна обитель зла.
И ненависть должна копиться.
Была война. К чему рыдать?
Нам не дано предугадать,
что уготовит нам Всевышний.
Мне в очи, барин, не смотри.
В раю танцуй, в аду гори.
Но среди нас ты будешь лишний.
Комвзвода дал приказ отбой
И мы сложили их гурьбой,
облив пахучим керосином.
И пламя улыбнулось нам,
Отчизны преданным сынам,
прощаясь с тем, кто отдан снам…
И вечно будет блудным сыном.
ЛЕТУЧИЙ ГОЛЛАНДЕЦ
С тихой, необъявленною грустью
в окруженьи кошек и собак,
бронепоезд въехал в захолустье…
И над школой взвился белый флаг.
Кто же к нам пожаловать изволил:
комиссары или юнкера?
Для кого я бакенбарды холил,
постригая с самого утра?
Из станицы шествуют торговки,
празднуя веселый самосуд,
разносолы, банки и обновки
для победной армии несут.
Прохоря… подштанники… портянки…
неуклюжих свинок и гусей…
Всё живет в преддверье славной пьянки,
а гулять - так вольницею всей.
Скоро мужики в селе проспятся:
те, кто не задействован в войне.
Православным духом укрепятся,
выйдут на беседу к солдатне.
А пока в надежде бенефиса,
красным бураком накрасив рот,
к поезду бесстыдная Анфиса
не прикрывши голову идет.
В голубом нарядном сарафане,
с мопсом на коротком поводке…
И, должно быть, на чужом диване
вдо колена спущенном, чулке…
Башни бронепоезда угрюмы,
злые очи смотрят из бойниц:
Непонятны им девичьи думы,
мирное радушье бабьих лиц.
Развернув тяжелые орудья,
чтоб раскрыть на истину глаза,
обдавая мир кровавой жутью
батарея бьет за залпом залп.
Хилые дома с землей ровняя,
не жалея храмов и больниц,
Одиноким сердцем сохраняя
властное достоинство столиц.
Беспощадна крепость броневая,
что сегодня в гости к нам пришла.
Разлетелась гибель огневая
от села до нового села.
И потом умчалась с диким воем
погулять на вешние поля.
А мы рубим лес. И хаты строим.
И как прежде вертится земля.
ШАПИТО
В наш городок приедет шапито.
Утихнет допотопная обида.
Его шатер, велик как пирамида,
и жалок, как забытое пальто.
Мы приобщимся к боли неземной,
теряющейся в золоте и блеске.
И наших жизней краткие отрезки
измерим небывалою длиной.
Пока пацан возился с леденцом,
шурша в потемках сладким целлофаном,
мои глаза наполнились туманом,
ослеплены вертящимся кольцом.
Павлин раскрыл узорчатый свой хвост,
Иван царевич обнялся с медведем.
Нам на сегодня хватит ярких звезд,
за счастьем мы в столицу не поедем.
Истоптанной ареной дышит страсть,
скрепляя напряжение в затылках.
И женщина-змея лежит в опилках,
вздымая окровавленную пасть.
ГРАММОФОН
Обмелеет за деревнею брод,
изогнется полуголым горбом.
И по белому песочку народ
разойдется в хороводе слепом.
Будут лапти в хороводе скрипеть,
будут жиром исходить сапоги.
И по небу залихватся плеть
непонятные начертит круги.
Если в омуте утонет венок,
то германец ополчится войной,
чтобы с фронта твой любимый сынок
возвратился от печали больной.
Если в Вологду венок уплывет,
то с подарками воротится он.
Из Европы на коне привезет
с огнедышащей трубой граммофон.
На припеке лошадиный скелет,
как для ворона раздольная клеть.
В песне прячется бессмертный секрет,
но живому эту песню не спеть.
Старой мельныцы стоит колесо,
ждет от дождика студеной воды.
Так и матушки родное лицо
истомилось в ожиданьи беды.
СЕЛО СЕМЕНЕК
Памяти Прасковьи Калинниковой
Несет река семена,
на склонах сеет цветы.
Родных отцов имена
в лесу не помнят кресты.
Кусты свободно растут,
садовник им не указ.
Если огнем зацветут,
то нам они в самый раз.
Хорош помещика дом,
да не по нраву жених,
обременять лишним ртом
не будем, праведных, их.
Я полюбила того,
кто ходит в белых пимах.
Его найду одного,
он различимей впотьмах.
Отец мне сладит кожух,
что с вышивкой на груди,
на волю выпустит дух,
укажет свет впереди.
И побреду я пешком
в свободный Серпухов-град.
И побредет с вещмешком
на фронт далеко солдат.
И дням тяжелым вослед
придут веселые дни.
Купи на поезд билет,
младенца не оброни.
Плыла по морю коза
без паруса и без весла,
Закрыла в счастье глаза:
мою дочурку спасла.
КУРОРТНИЦЫ
Колени толкали большую юбку,
искрили в колоколе тепла.
И мне становилось легко и зябко,
когда ты берегом моря шла.
Движенье рождается раньше смысла,
в безмолвье лопается струна.
Все, что мне нужно – двинуться с места,
если дорога мне – тишина.
Смотреть им вслед это - шествовать рядом.
Пусть щеки опять на ветру горят.
Они идут. Лишь одарят взглядом.
Неважно, что они говорят.
Любовь, словно смерть, отрицает Бога,
настолько глубок ее взрослый след.
И тени пластаются у порога,
и соль полыхает как горний свет.
Вода, овладевшая тайной плоти,
душа, овдовевшая как сестра -
их тайна о нашем бесстыдном взлете
в зиянье утраченного ребра.
Мы были вчера беспристрастной глиной,
свинцом, уходящим на глубину.
Приходит время придти с повинной.
И тщательно выбрать себе вину.
Они идут. Ты уходишь с ними.
Курортный роман обречен на ложь.
И ты невпопад произносишь имя,
как будто ребенку его даешь.
В Эдеме пустеет последний ярус,
уборщики брачный чертог метут.
И в сердце вселенной белеет парус,
лишь волны вокруг времена влекут.
АНГЛИЙСКАЯ НАБЕРЕЖНАЯ
По пристанищам длинным гурьбой содвигая кули –
на холопьих горбах синева мукомольного дыма.
И в разбитое русло прохладно идут корабли
на российский порог, исполинского берега мимо.
В померанцевом сумраке мягких ночных колымаг,
где углы истекают глухою ореховой смолкой,
на точеном стекле умещается весь зодиак,
навсегда завороженный вашей державною челкой.
Вы слабы и роскошны, как зимний в дурмане цветник,
только властное сердце приучено к мерному стуку:
и трепещет во сне изувера хмельного кадык,
и германец не смеет разинуть щербатую скуку.
Так и должно вершить тишиной повороты ключей,
если глушь постоянства раскинута далью рябою.
И по черному голубю грубо равнять лошадей,
наезжая в спокойную стужу кулачного боя.
Так и должно хранить безучастного Севера рост,
если призрак державы в нас горькой отчизною брошен.
И не ведать упрека на зыбкомраспутии звезд,
где молитвенный путь, как и каменный дом, невозможен.
И опричною кровью летящих на твой камелек,
вечной памятью каждой отчаянно райской дороги,
мне мерещится верность ласкающих рыжих чулок
и самой Катарины больные солдатские ноги.
Я ПРИДУ В ВОЕННУЮ ЧАСТЬ
Ю.Кублановскому
Я приду в военную часть,
что острогом стоит в тайге:
вместо двери – стальная пасть,
голова – на хромой ноге.
Среди елей седых кичась
страстью скрытого в ней огня,
затаилась от мира часть,
часть страны моей и меня.
Я пришел из чужих краев,
я полжизни мотаю срок
на киче дармовых даров,
и на старость готовлю впрок.
А сегодня, голодный пес,
тру бока у тяжелых врат:
я до мозга кости промерз,
я от голода – зверю брат.
Прикажи – и я отслужу
за ночлег и сухой паек.
Мне бы к вашему шалашу…
Из чащобы - на огонек.
Ты теперь мне - родная мать,
ты – как яблоня в том саду.
Твой земной покой охранять
мне написано на роду.
Не позволить цветам упасть,
белым днем обнажая срам.
Я войду в военную часть,
как в разрушенный чернью храм.
Почему потускнел твой взор,
истончился девичий стан.
За забором растет забор,
меж заборами спит туман.
Где былая краса и власть,
Что сияли в ночной пурге?
Вместо двери – стальная пасть,
голова – на хромой ноге.
V. МИФЫ О ХЕЛЬВИГЕ
НЕ ПРИХОДИ ВОВРЕМЯ
Никогда не приходи вовремя.
Стрелки с богом не назначаются.
Человечьими разговорами,
обделённому – грех печалится.
Попадешь из огня да в полымя,
были лучники, вот - подкаблучники.
Пусть другие приходят вовремя...
и уводят под белы рученьки.
Перетер б я с тобою доверчиво,
как лежит за пазухой горе мне...
Горе, что сказать больше нечего.
Но никак мне не прийти вовремя.
Больше мы ни с кем не торгуемся,
а в упор глядим, серебром гремя.
Через тыщу лет состыкуемся.
Никогда не соберемся вовремя.
Не дели ни с кем урожай вранья.
Замуж – девушку, в поле – воина.
Даже смерть не приходит вовремя,
если ты не приходишь вовремя.
Все равно земля твоя продана,
а душа в ней не похоронена.
Никогда не приходи вовремя.
А ты и не приходил вовремя.
РОДИТЕЛЬСКАЯ ЗЕМЛЯ
Твой сумрачный остров, о мой золотой отец,
Богом забытый, назначенный мне судьбой,
Стал стар как на каменном троне слепой певец,
перед пернатой ликующею толпой.
И тысячи тысяч царских литых колец
срывает с пальцев его роковой прибой.
Груз яблок словно гора кровавых сердец,
казнённых в безгрешной жизни только тобой,
согреет усталых очей поблекший свинец,
одарит народы улыбкой твоей скупой.
И жаркие шкуры гигантских седых овец
под ноги твои я уроню гурьбой.
Семь весельных лодок о камни истёр гонец,
чтоб добраться однажды на берег твой
взглянуть тебе в мёртвые очи и наконец
поплатиться за преданность головой.
Твой сумрачный остров, о творенья венец,
коротает ночи под волчий вой.
Он сказал, что в Италии ценят заморский снег,
словно сахар - из-за него там идёт разбой.
Прикажи засыпать мне трюмы по самый верх
самой свежей сугробовою крупой.
Я вернусь с барышами где-нибудь через век,
и разбужу тебя оголтелой своей трубой.
Я ЗАБЛУДИЛСЯ В СЕРДЦЕ ГОСПОДА
Я заблудился в сердце Господа.
Слепит глаза мне яркий свет.
Как слепец вытягиваю руки,
опускаясь по скользким ступеням.
Яичный желток и горчица,
липкие как жертвенная кровь,
и горький пастушеский дым -
мои спутники и поводыри.
Я брожу в сердце Твоём,
не думая что-нибудь найти.
В лабиринтах жизнь длиннее,
и, может, Ты запомнишь
грохот моих сапог.
Потом выйду на свежий воздух,
прислонюсь к кирпичной бойнице.
И увижу как на лютом морозе
голые колдуны в меховых рукавицах
пляшут вокруг костра.
РОЖДЕНИЕ ХЕЛЬВИГА
Чтобы ты родила,
разграбили десять гробниц,
сожгли разноцветные косы
великих блудниц,
заключили временный мир с силами зла.
Мы сделали все,
чтобы ты родила.
В последнем кургане
был найден наш первый царь,
в ладье обгорелой
стоял вожделенный ларь,
в нем государев пояс с остатком тепла.
Мы сделали все,
чтобы ты родила.
Это наша земля,
и на этой промерзлой земле
мы охватили два мира
в священной петле,
смешались ржаная мука и сырая зола.
Мы сделали все,
чтобы ты родила.
И в ночь, когда
оголтело поют соловьи,
мы поясом медным
опутали бедра твои,
одеждою бога, сожженного нами дотла.
Мы сделали все,
чтобы ты родила.
Один за другим,
в обряде длинных ножей,
в шатер твой вошли
вереницы лучших мужей,
чтобы их сосчитать, нет на свете числа.
Мы сделали все,
чтобы ты родила.
Народ беспощадный,
кто же теперь мой отец,
ты, или в шапке собольей
звездный мертвец?
Земля стала плоской,
а раньше была кругла.
Она сделала все,
чтобы ты родила.
ХЕЛЬВИГ-РЕБЕНОК
Ты кормил медвежонка на краю капустного поля,
И вокруг простирались распаханные поля.
И туман стелился по пашне до водопоя
полусонным, усталым войском.
На душе было скользко от беспричинных обид,
На рассвете в прохладных палатах скрипели доски,
когда ты воровал сахар из царёвой казны.
И теперь, когда приходит время войны,
этот кедровый пол как прежде скрипит
в сердце - оно всегда остаётся с тобою.
Добрый зверь и ужасный друг это всё, что таким
как ты нужно в детстве. И птичьи хлопоты нянек
плещутся словно крахмальный, летучий дым
над сбитыми в кучу подушками и простынями
первой смерти.
Неяркий рассвет сиротства
освещает ступени, прилежнее чем слуга,
и все стены полны разбегающимися тенями;
разверзаются хляби бескрайнего потолка...
Ты плачешь, чтобы не видеть своё превосходство.
Не стучишься в дверь, а толкаешь её слегка.
И десницей мгновенно стала твоя рука
с куском сахара...
УСЫНОВЛЕНИЕ ХЕЛЬВИГА
Permixtiosanguinis
Мальчик, кому как не мне усыновить тебя,
если ты для меня единокровный сын.
Что ты раскрыл свой рот как рыба,
хотя ты и есть рыба, насаженная на кукан.
Твои глаза от ярости налились словно бельма,
до самой кости ты расцарапал свое лицо,
но я не вижу в тебе никаких изъянов,
если они не скрыты в тебе самом.
Вращайся от злости внутри кожи своей,
изотри ее до дыр в пепел и дым,
забудь имя своего оружия и коня,
но вспомни, как убивал моих сыновей.
Луан, Аэд, Илиах, Эохайд и Айслинге:
всадники, волынщики и трубачи в рог,
моя кровь, моё семя, моё золотое войско,
уплывшее в колыбелях хрустальных.
Отец, я вошел в братство твоих сыновей.
Наша кровь смешалась, чтобы стать единой.
И теперь нет дружбы надежней нашей:
мертвые и живые мы служим друг другу.
Я не сжег их в хате, запертыми на замок.
Не отравил зельем из волчьего лыка,
не потопил в прорубях Иктийского моря.
Они приняли смерть от моего клинка,
и потом я исполнил свой человеческий долг:
выпил по мерке крови из черепа каждого из них,
разбросал их плащи по медвежьим берлогам.
А кости отдал углям костра и детям
для игры в городки. Пусть растут героями,
такими же как ты - покорителями городов.
ПОМАЗАНИЕ ХЕЛЬВИГА
Крытый крыльями птиц горбатый дворец,
над обрывом реки, кишащей лососем,
ронял со своих куполов лебединый пух
в часы вожделения ШирокобёдройМэдб.
Её истерзанный рот яблоком красным набух
от любви - готовым вот-вот лопнуть
и разлетевшись кровью, спустить на народы псов.
Она ставила города на могилах отцов.
Горящие уголья неистёршихся костылей, -
это всё, что она видела в радостном полумраке,
умножая присягнувших её мельничным жерновам
жаждущих чудотворной власти воителей.
Их дыханье напоминало дым торфяника,
И спотыкаясь один за другим, они падали
в гущу колыхающегося мёда и тонули в нём,
стараясь схватиться за рыжую гриву её волос.
Их тени скользили по ней как облака
над полыхнувшими северными островами.
Хельвиг плыл вместе с ними, и детской рукой
привычно искал мамкину грудь.
Ты ещё не убийца, мой мальчик, говорила она,
Но не будь таким надменным.
Она ласкала его так, словно наматывает
его пуповину на свой кулак.
И все они стали царями, выйдя на свет,
и она осталась царицею над царями.
И неродной жестокий ребёнок
стал государем над ней…
СВАДЬБА ХЕЛЬВИГА
Галерой сороконогой посередине степи
встал стол и под солдатней зашуршали стулья:
Култ, Куйлтен, Мафат, Иермафат, Гойске, Гуйстине.
Можешь считать, что я помер отныне,
раз такие гости на свадьбу ко мне пришли!
Они чтоб не вернуться - сожгли свои корабли.
На дровнях колышется стылая туша акулья.
Железные кружки бряцают на цепи,
прикованы к их запястьям. Щелкают пастью
забрала, бросая проклятья ненастью,
и лыбятся губы в предчувствие мерзкого флирта.
Так вынеси им самовар древесного спирта!
Расправь свои косы, ножки поторопи.
Твой голос кристальный, щекочущий потроха,
вытрясет медь из любого, повалит на бок,
войдёт в нечестивую кровь подколодной страстью,
когда потворствуя прелести слабых
волына испустит свой дух, истончая меха.
Кричи, моя радость, раз не о чем говорить.
Принеси мне прорубь - я хочу пить.
Напяль на башку мне короной сушеное вымя...
Пусть воздетые на тесаках сырые пиры
вопьются в их рыжие бороды как костры.
Я запомню сегодня навек каждое имя.
Ингкел, Куммасках, Луам, Аэдан, Финди…
А к утру пусть они уснут
и проткнёт их насквозь
трава на сеновале вкривь и вкось…
ПЕСНЯ ХЕЛЬВИГА
Твою голову внесли три на подносе воина,
заставили петь.
Но бандура твоя была не настроена,
струна на ней билась, как плеть.
Но ты всё равно открыл свой огромный рот,
и изо рта твоего выпал крот.
И тогда ты запел словно на воле вор,
в рекрута остриженный на войну,
заглушая окрестных малин шпану,
ржавых струн перекрикивая перебор.
Настоящий герой должен быть дурак,
без затей, без хитростей и потреб,
чтобы цезарь в пуху и в норе батрак
жевали песню твою, как хлеб.
Каких ты ещё получишь благ,
приобщишься к какому ещё добру,
когда голову твою как бурак
таскают от двора ко двору.
На острове Женщин похоронят её,
в гроб вместо тела опустят копьё.
Вот и лежи, дорогой, и удобно спи.
Чтоб не смущать девушек - не храпи.
НОРУМБЕГА ВЕСНОЮ
Ранней весною твой мрачный народ
воспламеняется как кислород.
Насмерть стоит, но идет напролом,
не пережив векового надлома,
солнечным щедро пригретый теплом,
шарит и шарится как помелом,
или шуршит как сухая солома,
сгорбленно прячась за каждым углом.
Грубый, взъерошенный, жаждущий хлеба
из золотых государевых рук,
ваньку ломает, ломает каблук,
выбравшись зверем из снежного склепа.
Падает навзничь и смотрит на небо
вдребезги битым зеленым стеклом.
Радостно чавкает рваный сапог
в трудной дороге до отчего дома.
Утлый ковчег и прогнивший чертог
в поле чернеют почти незнакомо.
Я бы вернулся к вам, если бы смог,
перегорев от хмельного кошмара,
чтоб с языка как с глухого амбара
всей колокольною страстью удара
праведным словом сорвался замок.
СООБЩЕНИЕ О КВИРИТАХ
Они не мажут волосы своих жен красной глиной,
а бреют им ноги перламутровыми ножами,
наряжают их в ткани из душистого шелка
вместо льняной рубахи.
Потому что они - не люди. А так - соседи.
Они не приносят в жертву своих детей,
сжигая их в клетках, сплетённых из прутьев ивы.
Но не потому что их земля плодородней,
а потому что они - сердобольны.
Потому что они - не люди. А так - навроде.
У седел их лошадей не гремят черепа
поверженных в бою чужеземцев.
Их оружие не имет имён,
но прозвища всадников длинны и медоточивы...
Когда побываешь, мой друг, и ты за морями -
привези голову их царя мне.
Все равно это не люди. А комья плоти.
Послушай, Хельвиг, они не умеют врать!
О чём же тогда говорить с ними?
Наши бабы не лягут рядом с такими.
Наши коровы станут цветом другими.
Потому что они - не люди. Таких не любят.
Они пьют прозрачные вина вместо сивухи,
прославляя достоинства местного винограда,
но при этом настолько трудолюбивы,
что кажется, что они просто глупы.
Они знают правила жизни, Хельвиг!
От отвращенья тебя бы стошнило!
Потому что они - не люди. Уже не звери.
И даже писать письмена для них не постыдно,
доверяя тайны бумаге как потаскухе,
залапанной пальцами рабов и простолюдинов,
от небесного не отличая земной алфавит!
Они слагают стихи, опасаясь забвенья.
И песни поют не богам, а себе подобным.
Пожалей их, Хельвиг, перед походом.
Потому что они - не люди. А мы бессмертны.
ХЕЛЬВИГ (КАЗНИМЫЙ)
1.
На виселице ты заверещал, как сады сверчков,
Ты навис своим бормотаньем со всех сторон,
И народы упали, они погрузились в сон,
И легли друг на друга вповалку, будто притон.
И с соломой перемешался царевны альков.
Швейной иглой прошли вдоль её позвонков.
Потом ты закрыл глаза, чтоб поднять паруса
Погибшей флотилии. И раздвинулись плечи медуз.
И мачты, содрав с себя ил, поднимали леса.
Они искали твой парус словно в колоде туз.
И палач расстелил свою душу на медном столе,
Только чтоб тебя не было на земле.
2.
Они поднимали вверх лица. Им снился сон.
Костры и кресты. Ты качался в холодной мгле,
Ты был хохочущим снегом. На твоём челе
Зима изменяла поклонами свой наклон.
Скорее, чем перстень провалится в решето,
Скорей, чем слезою захлебнётся твой рот,
Ты поверишь, что тебя ничто не спасёт.
И серпами над головами лязгнул восход.
В бухте стукнуло в камень триста судов,
Их тащили триста твоих нерожавших вдов.
А ты захохотал щербато навеселе,
Едва увидал радугу на весле.
И царевна Хельга тоже в гости пришла,
Как студень качалась она поперёк седла.
А ты расчесывал пряди старой метле.
Тарабанил ногами джигу в своей петле.
ХЕЛЬВИГ И ЕГО ПАСТВА
Ляг на спину, прикрой рукою лицо,
На нём достаточно солнечных пятен,
Ты - напрасный пророк, ты неприятен.
Ты рыжий, ты прост...
Наш Угодник мудрей.
Он спьяну себе не ищет поводырей.
Он над землёй горит в полный рост,
он на небо самою зарей украден.
Не заводись, Хельвиг, ляг на спину.
Тяжелой своей башкой разорви паутину.
Наш Угодник вчера ещё был прохвост,
Каким каждый из нас был ещё вчера.
Чернее чертей душа налилась черна.
И лопнула, словно сгнила скоба бочара...
Он как ты не разбрасывал рыбам звёзд,
Не носил на судах связки литых якорей.
И кровавые звёзды подвластных ему царей
Ярче крови твоих корост.
Не заводись, Хельвиг, ляг на спину.
Отыщи в сердце своём середину.
Он не водил нас за нос как дикарей,
не забывал как зовётся открытая им страна,
не твердил, что за забором мир необъятен.
Ты - напрасный пророк, ты неприятен,
Хоть и правда любая сдалась тебе на хрена.
Ты без звезды останешься скоро. И без вина.
Ты будешь Хельгой своей под залог украден.
Не заводись, Хельвиг, ляг на спину.
Дожигай на ветру попутном свою лучину.
От зряшного солнца прикрой ладонью лицо.
А чтоб наступила ночь,
поверни на мизинце кольцо.
ПЕРСТНИ ХЕЛЬВИГА
Их узоры стали грубы,
Будто чеканили их для рабов рабы.
Как быстро всё навек изменилось:
Лица старушечьи глядят на меня
Вместо камней дорогих.
Постарели за ночь мои перстни:
Нет в них песни!
Больше своих пальцев я перстни эти любил,
В бою, сжимая клинок,
На свадьбе с кубком тяжелым,
Выставлял их напоказ.
Теперь на руки свои гляжу как прокаженный,
Зрелищем пораженный.
Неужели познал я ромейскую красоту,
Изящество линий, ничего не значащих.
Что мне, перед мужчинами теперь красоваться?
Забыть звериный стиль?
Предать женщин, мне их даривших?
Или женщины эти вовсе слегли в могилы?
Постарели за ночь мои перстни:
Нет в них песни!
Никто не скажет мне, что случилось.
Убийством нельзя мне руки украсить.
Голыми стали мои пальцы,
словно вода в колодце.
ХЕЛЬВИГ ПРИЕХАЛ ДОМОЙ
Было в твоём лесу желудей по колено,
а теперь одна скорлупа.
Зачем ты приперся, Хельвиг, назад ступай,
под ногами твоими шуршит измена.
Овраг, в котором с любимой ты возлежал,
зверем пропах, будто он - логово зверя.
Зря ты, Хельвиг, ладони свои разжал:
не земля, а ты - этой земли потеря.
Ты переплыл для неё десятки морей
На весёльных лодках, самых кривых и дряблых,
Чтобы оставить одних на острове Яблок
Одну за другой бесстыдных своих дочерей.
Что ты медлишь, что ластишься к животам
каменных баб, если дыхание коровы
созвучней твоей душе, чем голос крови,
поющей бескрайние песни твоим следам.
Выйди во двор и стой там до тех пор,
пока я сама тебя не покину.
Из ведра я выплёскиваю твой позор,
на прощанье в спину.
И тогда Хельвиг попросил мамкину грудь.
И его голос
застыл в жилах народов как ртуть,
не поднимаясь больше ни на один градус.
ХЕЛЬВИГ И ТОРТ
Д.Давыдову
К Хельвигу приближается торт,
переливаются его купола,
в нем отблески хитроумных морд
мелькают, что в чаще перепела.
Народы вносят нарядный гроб,
сладкий сон, освещающий мрачный лоб,
белоснежный айсберг вплывает в порт,
раскаленный восторгами добела.
Царь принимая вызов, колотит в щит;
вожделенье его навсегда удлиняет тень
каждой руки, что на весу дрожит.
День рождения бога – не каждый день.
Хельвиг проснется, он паклей глаза протрет,
а потом, ослепленный, упадет из седла.
Торт сверкает, словно хрустальный грот,
в нем смысла не меньше,
чем в нас тепла.
Старость капризна, детство - обитель зла,
если на праздники не зажигают свеч.
веданта записана, составлена каббала,
до лучших времен позабыта родная речь.
Храм святой это мамкою взбитый крем,
пенки от мирового яйца,
манна с неба, что станет по вкусу всем,
кто ушел, не ослушавшись мудреца.
Мы кидаемся в битву как будто идем к венцу,
срываем с правды покровы со страстью льва.
Пирожные растекаются по лицу,
по щекам размазаны патока и халва.
Мы ужесточаем или смягчаем нрав,
но по большому счету, делаем вид.
Неважно, кто сейчас оказался прав,
важно, кто, в конце концов, победит.
К Хельвигу приближается торт:
щедрый Хельвиг швыряет его в толпу.
На небесах баритоном поет мой Лорд,
Авраам поворачивается в гробу.
Колышутся в танце живые тела рабынь,
карты в пасьянсах разложены по местам.
И рыжие грозди промерзших к зиме рябин
прислонены к размыкающимся устам.
ХЕЛЬВИГ (СИЮМИНУТНЫЙ)
Швырнешь в долину горсть, черную горсть,
в деревнях черными сапогами запляшут смутьяны,
из горла у песни щучью кость
достанут зашивать свои раны.
Народы облокотились на твою трость,
в карманах их пиджаков висят стаканы.
Швырнешь россыпь криков, стаю скворцов вернешь
желуди перебрать на хозяйской риге.
В чей череп ложится тяжелый нож,
не разобрать в многоголосом крике.
У плетня топчется молодежь,
Хельвиг смотрит взглядом ханыги,
как, сбитая ногтем, платяная вошь
вгрызается в переплеты Великой книги.
ХЕЛЬВИГ (ОСЕННИЙ)
К августу дол заполнится паутиной.
Олени уйдут сквозь кусты, швыряясь хвостами.
Деревья шепнут, как народы: «мы умираем за короля».
На горизонт примостится плоское солнце,
ляжет поваленной гильотиной. И желтой,
быстро вертящейся монетой станет земля.
Водянистый туман, уходящий в жабьи рты,
поющие глубже колодца, меняясь местами
с восемью берегами озера,
на которых когда-то был я,
дыхнёт медовухой в пчелиные соты.
И пенная шелуха мыла слетит с белья,
развешанного на заборах,
как лопухи.
ХЕЛЬВИГ (НИКЧЕМНЫЙ)
Листья легли, словно оспа на твое лицо,
когда ты решил стать самым никчемным,
самым последним, самым бездомным.
И сразу же в этот миг в село вкатилось
и пошло плясать колесо с ободом раскаленным,
рассыпая костры, сеновалы, морды,
сдвигая фьорды в Господень лик.
Оно дотла спалило крыльцо,
на котором стояли старуха твоя и старик.
И народам стало холоднее еще.
И девушки вымыли лица кислым борщом.
И Хельга сказала: «Сейчас для тебя, холуя,
по самой тонкой нитке пройду голая я.
Для рождественской для тебя открытки.
Для постройки нового корабля». И слёзы
раскаянья Хельвига, словно две огромных
улитки, скатились на землю. И их приняла земля.
СВИТЕР ХЕЛЬВИГА
М.Кагановой
Зимою любая одежда невелика.
Бабка пряжу пряла и забылась глубоким сном,
смешала с шерстью лохматые облака,
зацепила свой локон веретеном.
Десять внуков было у нее, семь сыновей.
И молитва на северные острова.
До последних, до Вавилонских кровей
распустилась ее смерти канва.
Хлопьями она рассыпа/лась ниц,
чтобы ты напоследок зашел,
когда тени тяжелых спиц
раскачивали престол.
Хельвиг на пороге стер каблуки.
Теплей, чем родная мать,
получился свитер. На нем две женских руки
ждали царя обнять.
ДОЛЖНИК
Вот и встретимся на том свете.
Там никто не знает про ложь.
Согласимся на прежней мете.
Но запомни - в этом кисете
ты мне мой табачок и вернёшь.
Ты узнаешь меня по перстню,
ты мне выковал его сам.
Но от верности в грудь не бейся,
мы слыхали такую песню:
я узнаю тебя по глазам.
Поле, устланное цветами,
а над полем звездная твердь.
С кистенями, клинками, кнутами...
Сколько вас таких вместе с нами,
что избыли дряхлость и смерть.
Говорят, что нас ждут чертоги.
Мне по нраву такая молва.
Хотя чувствую на пороге,
что в холодной лежит поволоке
путь на радостные острова.
Скоро женщины, пляс и пьянство,
и всю вечность дым в потолок.
Что тебе дармовые яства?
Повторяю из окаянства:
не забудь про старинный долг.
По закону прощенной стали
самодурством смешить народ.
Чтобы мертвые хохотали,
свою вечную жизнь коротали,
а потом прищемили рот.
ГЕРХОЙ
В этом месте пучина, срываясь с цепи,
разгибает крюки якорей.
Ты прошел полземли, но сейчас – отступи
перед городом мертвых царей.
Он стоит под надзором высоких лесов,
Опоясан излуками рек.
По небесному кругу закрыт на засов
горбылями мрачных телег.
Там бесовские тропы уводят людей
в непролазную темень болот.
И одну из назначенных богом смертей
не минует ни этот, ни тот.
Этот город чудной охраняют костры
Из степной конопли и дубовой коры.
И свечение душ сквозь древесную клеть
полыхает как свежая медь.
Там совиные очи в бойницах горят
Смотрят вдаль до полярных морей.
И планеты на башнях расставлены в ряд,
но дворцы не имеют дверей.
Каждый мертвый правитель посажен на цепь,
чтоб войти в череду праотцов.
Для живых у нас только – пустынная степь,
но есть место для мертвецов.
Суть державы есть сердце великой беды,
необъятной для пустобрех,
что щепоткою соли сжимают персты,
словно правду, одну и на всех.
Сколько пышных столиц и заветных храмин
Было смято ордою зверей!
Но за нами остался город один,
это город мертвых царей.
Уходящие в вечность к рогатым богам,
Не снимайте масок своих.
Этот топот я чувствую по шагам,
среди вас - много родных.
Красной охрой намажу я другу лицо,
После смерти он станет добрей.
Принесет мне на память воловье кольцо,
Обод вечности мертвых царей.
СЛАВЯНСКАЯ СКАЗКА
Разомкнулась ночь с четырех сторон.
Ведьмы у царя умыкнули сон.
Погрузили сон в голубой мешок,
На продажу свезли в Ежевичный лог.
В Ежевичном логу мельница стоит.
Эта мельница никогда не спит.
Колесо её двигает река,
что течет с горы не года - века.
Мельник медленный - кости как дрова.
В бороде его прячется сова.
И клубится туманом мука в башке.
Царский сон копошится в льняном мешке.
Он, не названный гостем здесь дорогим,
Недоволен платьем своим плохим.
Подавай ему тонкий батист - не лён.
Рассердился старик на капризный сон.
Семь ночей и семь бесконечных дней
тер он царский сон между двух камней.
Источился в снотворный сон порошок,
разлетелся на запад и на восток.
Замыкалась ночь с четырех сторон.
Половина земли погрузилась в сон.
Только царь по державе один бредёт,
деревнями, где дрыхнет его народ.
С голубою наволочкой в руках
собирает в неё птичий пух и прах,
с большаков кандальных хоть шерсти клок,
и по нитке с проселочных пыль-дорог.
Нагадала гадалка, что он уснёт,
если сон свой по перышку соберет
для подушки своей, словно хлеб в суму,
по стране в каждом божьем ее дому.
Вот и ходит бедняга из дома в дом,
словно вор промышляет чужим теплом.
И еще ему десять лет ходить,
свое царство хмельным шепотком будить.
И к тебе он однажды в избу войдёт.
Пух лебяжий в густых волосах найдет.
Улыбнется устало в глухой ночи,
и хозяйский огонь разведёт в печи.
БЕССМЕРТНЫЕ
Получается, мы уехали зря
на блаженные острова,
не обретя ни свободы, ни радости, ни геройства.
Можно вернуться обратно, но как-то грешно
постучать через тысячу лет в родное окно,
представившись праотцом святого семейства.
Океан чем-то походит на наши холмы.
Его волны с оттенками хохломы
так же горбятся в своих переливах нежных.
Мы мечтали о душах,
о самых мятежных, самых безбрежных…
Дорогая, как ты была хороша,
как неспешно дышала на острие ножа,
когда в движеньях своих поспешных
благословляла на гибель простых и грешных.
И мы вместо крика бросали на ветер псалмы.
И крыши мы крыли крыльями белых птиц.
Кто теперь это вспомнит?
Осталась история непролитого молока,
что несли друг за другом в ладонях через века,
чтоб окропить им младенца, спящего в сене.
И прочего как-то не хочется понимать.
Все было зря, всё было зря - лишь повторять.
И перед одною тобой упасть на колени.
ХЕЛЬВИГ В ЯЙЦЕ
Хельвиг уходит в сон, как в скорлупу яйца,
в котором полярная ночь тянется без конца,
в котором свод ледяной, облитый синей луной,
словно скобой лубяной сжимает овал лица.
Он спит в ожиданье восхода со всей своею страной,
чтоб однажды весной увидеть во сне отца.
Он теребит рукавицу, как лапу свою медведь,
он забывает навеки свистящую в небе плеть,
и только шар голубой с большою печною трубой
вращается сам собой и кардан продолжает греметь.
Когда закрываешь глаза, ты еще не слепой,
но на очи уже легла тяжелая ловчая сеть.
Глубины озер Валгаллы равны возвышенью гор,
между ее концами светящийся коридор
как раскаленный меч спешит неземная речь,
никак не входя в человечий расслабленный разговор.
Если уснешь как мертвый, то сможешь ее просечь,
и обойти стороной свой неизбежный позор.
Народ засыпает так же, как его государь,
а он протрубил отбой, погасил зеленый фонарь,
и отголоски молвы, как шорох сухой травы
рвут вековые швы, режут на части янтарь.
И даже во сне не выйдет из буйной твоей головы
каждый тобой казненный, родная Божия тварь.
Летаргия героев, беспечность голодных псов.
За непрочной стеною согласный гул голосов.
На меловую ладонь угольная ладонь
ложится, зажав огонь, между двух полюсов.
И лучший на этой земле многоногий конь
выходит из дикой чащи на опушку лесов.
Слово любого поэта переполняет лесть.
Вслед за весенним солнцем приходит Благая весть.
Если кто-то воскрес, то это бескрайний лес.
Хельвиг ценит лишь то, что действительно есть.
Он выходит из леса, теряя привычный вес.
На его устах пробуждается долгожданная месть.
Хельвиг приветствует небо как своего отца.
Он смеется над небом, разрывая сердца.
Он стоит на земле в туманной рассветной мгле.
Он в июньском тепле вылупился из яйца.
Счастие это молитва о бесконечном числе.
И этой бескрайней молитве больше не видно конца.
ХЕЛЬВИГ С ЯБЛОКАМИ
Внесли гору яблок, расцелованных твоей женой.
И теперь подсматривают в дверную щель,
как ты одно за другим переносишь их в свою постель,
из шаров собираешь закатные облака.
Ты увлечен их свечением, глубиной,
Хранящей внутри сжатого кулака
дрозда поскрипывающую трель,
сочный треск разрываемого силка.
Ты берешь их на руки, словно ты их отец,
Они ластятся, подставляют бока.
У кого-то из них должен быть брат-близнец,
только близнецов ты не отыскал пока.
Их больше, чем покоренных тобою стран,
но только одно сердце, только одно
должно покатиться во вражий стан,
но решать которому – тебе не дано.
Они растут на руках, меняют окрас.
Страданья пленницы переполняет их свинцом.
И вот просыпаются на пол. И в первый раз
мы видим тебя с растерянным лицом.
СТАРОСТЬ ХЕЛЬВИГА
Солнце слезится в глазах, будто чистят лук,
по углам шуршит пестрой курицей тишина,
обволакивая паклею каждый звук
табачного кашля в полынных парах вина.
Дом исхожен народами, пыль соленых сапог
отпечаталась прибоем в песке.
И кроны каштанов раскачивают потолок,
и роняют рыбацкие сети на чердаке.
И душа шелушится, словно луковица в тепле,
все пытаясь открыть глаза,
ее глубина исчезает в сыром дупле,
сшибает прелью, словно солдатская кирза.
Но тебя нигде нет. Только вот старость твоя,
в светлом капище выставленная напоказ,
принимает любого вошедшего в сыновья,
благословляет, не открывая глаз.
Твоя старость словно повадка лисья –
Ускользнуть... оставить в тоске,
оказалась легка, как осенние листья,
качающиеся в гамаке.
НА БЕДРЕ БЕЛОГО ВЕЛИКАНА
(из Дилана Томаса)
Там, где плачет птица кроншнеп в горле сомкнутых рек,
И холмы под луной обсыпает сверкающий мел,
Ты идешь по бедру великана, ты ищешь ночлег
Среди женских, бесплодных, как камни, мертвенных тел.
Год за годом, подобно мольбе безымянных калек,
Их раскрытые чресла бредят живою водой;
И зияют умытой дождями, ночной пустотой,
Только крик их младенцев опять отложен на век.
Разгребая песок пятернями огромных когтей,
Девы плачут, как птица кроншнеп в горле сомкнутых рек,
Словно видят сквозь скользкие травы опущенных век
Мелководные проблески рыб, игры малых детей...
Помнишь, кто-то любил зябкий шорох гусиной зимы,
Обходил по застывшим дорожкам глухие дворы,
Поднимался в горбатых телегах к вершине горы,
Рассыпая с нее клочья сена из рваной сумы...
Кто-то вел хороводы под куполами светил,
Чтоб сейчас пастухи и пастушки, теряясь во мгле,
Берегли его бедную душу в ячменном тепле,
И стога на полянах хранили нетленность могил...
Этот прах был когда-то целебною плотью корней
У садовника грубого, будто коровий язык,
В отсырелом хлеву, где плескался ужасный родник
Ежевичной, хмелеющей жижи на мордах свиней...
И под солнцем, пронзающим кость золотою иглой,
И под бледным, играющим шелком холодной луны
Ты мечтал, уповая на милость озерной волны,
Что прибрежные мертвые камни не станут золой.
Твои жены качались, как клевер пчелиной молвы,
На полях, уходящих в предсмертную дверь сентября,
И монахи, с крысиной ухмылкой лесного царя,
Всё визжали, покуда крутое знаменье совы
Не очертит им грудь.
Этот праздник действительно цвел
Пышным цветом. И в полдень оленьи стада
Шли на поиск любви, и трубили ночной произвол,
Чтоб разжечь фейерверки лисиц, любопытство крота...
Чтоб гусыни, стеная на сетках кроватных пружин,
Взбили сладкие сливки в своей необъятной груди...
Чтобы ты навсегда и навеки остался один,
И оставил стук их башмаков далеко позади...
Чтобы плакала птица кроншнеп в горле сомкнутых рек...
(Ведь никто не родился, никто не оставил свой след,
Никакой заболевший ветрянкой смешной человек,
Доброй Мамой Гусыней завернутый в клетчатый плед...)
Кто ж теперь поцелует губами клубящийся прах,
Если в прахе качается маятник старых часов,
Клочья сена гуляют вприсядку, и в ржавых замках
Не осталось кухонных рецептов былых голосов.
Если каждую розу дотла иссушил менестрель,
Но велел прославлять, словно розу, ржаной каравай.
И церковные гимны звучат, как пастушья свирель,
Вызывая когда-то умерших в пастушеский край...
Научи меня детской любви под соленым дождем,
После смерти любимой, ушедшей в последнюю ночь.
Если имя на траурном камне прочитано днем,
Его ночью не слышит счастливая царская дочь...
Лишь по этой царевне рыдают могилы холма...
Лишь по ней плачет птица кроншнеп в горле сомкнутых рек...
И пожары соломенных чучел, сошедших с ума,
Полыхают из старого века – в невиданный век...
ГУСИНЫЙ ПРИГОРОД
ГУСИНЫЙ ПРИГОРОД
Был вечер. Шел час приземления птиц.
Я не знал об этом. Я просто ушел из дома.
Ушли улицы вереницами верениц...
Я шел к черноте водоема.
Я выкручивал пуговицы из петлиц.
Я грохотал ногами по хребтам бурелома.
Вечер случился прозрачным,
он лелеял меня, любил...
Можно было растаять от счастья, как все другие.
Но я был серьёзнее, я торопил
себя к огромной воде. Вётлы стояли нагие.
Господь увидел меня. И тут же забыл.
Солнце гасло. В многолетнем
сыром кирпиче,
не спеша, исходило на нет дневное свеченье
последних домов. Сворачивались облаченья
предметного мира. В потерянном на ночь ключе
навсегда терялась возможность прямого прочтенья.
Я прошел вдоль заброшенных фабрик.
Я путал сюжет.
Под ногой щелкал гравий, словно затвор нагана.
Поле лежало промерзшее, словно жесть.
В дальнем углу чернел кусок океана...
Я их заметил не сразу. Когда видишь край,
к которому движешься, не разбираешь дороги.
Город под боком. Светило взойдет на востоке.
Беспечность – уже через миг потерянный рай.
Но меня тогда не волновали сроки.
В английских ботинках, на высоких ногах
я вошел в стаю птиц. И меня окружили птицы.
Гуси змеились, шуршали, они ударяли в пах.
В небе не было ни одной зарницы.
И пополам, с ними вместе,
мы разделили страх.
Я вошел в эти толстые заросли.
Ярость толпы
только брезжила. И не могла проснуться
в их остромордых умах. Я хотел обернуться,
но не мог, раздвигая себе подобье тропы.
Всё нахальней ища опоры для стопы.
Молчание длилось секунды. Как шорох травы,
лишенный глубин, проходящий
над плоскостью смерти,
их рокот разлился кругами, слетев с тетивы
трещотки, раскрученной на магнитофонной ленте.
Невнятный, всегда недовольный, гул татарвы.
Они понимали меня. Холод вершин
мешался в их взглядах с согбенностью
хищного рабства.
Покровы их были черны и блестящи. Кольца пружин
скрипели по глоткам в предчувствьи земного коллапса.
И в доме моей невесты качнулся кувшин.
Птицы роптали. Им было на что роптать,
почуяв в душе у пришельца сквозные провалы,
пустые, ужасные бельма, пятна крахмала
на строгих сетях зодиака. Их не залатать.
И по сравнению с этим настолько малым
становилось ничтожество тех,
кто не может летать.
Скелет человека построен по розе ветров.
Он достаточно легок. Он перекошен
гравитацией. Несколько громких горошин
вылетают из дудки, прыгают меж дворов...
Наш вокабуляр не очень сложен.
Если сложен из человеческих слов.
Я сказал: «Идите за мной». Я больше не пел,
что мир мне навеки мил и что свет мне бел...
Как подобает классическому герою,
я под шо/мполами прошел вдоль строя.
Потом посмотрел на небо и протрезвел.
Их главарь стоял в отдаленье, смотрел в океан.
Не удостоив меня и краешком глаза,
он изучал горизонт. Сволочь, высшая раса,
он был недвижен, горбат. Он ждал часа,
чтоб поднять свои черные орды
над сотнями стран.
Крыло его было острым, как ятаган.
Общались мы сдержанно. Лишь подошли
к заколоченной станции
Пенсильванской железной дороги.
Город под боком. Светило взойдет на востоке.
От причала вовремя отойдут корабли.
И птицы взлетят в назначенные им сроки.
Мы молчали и вглядывались в горизонт.
Осознав суть момента, я избегал панибратства.
Было ясно, – кому-то из нас пора убираться
восвояси. Мы жадно вдыхали озон,
перед началом боевых операций,
решая, кто из нас первым
всколыхнет гарнизон.
Нам казалось, у нас за спиной вырастают поля,
в шевелении гибких, живучих ростков Мезозоя,
что прорвались сквозь толщи золы.
И, смыты грозою,
превратились в гусиные стаи. Теперь от нуля
было можно отсчитывать время. Горючей слезою
мы заплакали, что именно нас родила земля.
Я сказал: «Теперь уводи своё войско в туман».
Господь нас увидел... Он умыл свои руки...
Он никого из нас не взял на поруки...
Мы все выполняем Его непродуманный план...
И, шарахнув меня тенями, ввысь поднялись Его слуги,
становясь всё сильней в детском испуге.
Труха их желудков светилась скелетами рыб
и яркой, промытою галькой арктических фьордов,
и звезды мешались в полете с бросками аккордов
в катящемся шуме обрушивающихся глыб,
заглушая любой человеческий всхлип.
Космос кишел. Он раскручивался, как раствор,
насыщаясь историей, втягивая в свой ствол
радиацию наших эмоций, инстинктов, ликов,
сложенье частот человечьих и птичьих волн.
И, ничем не растрогавшись, ни к чему не привыкнув,
не находил возможность смягчить произвол.
Я отдал свой приказ. И потом я пошел к своим.
В этот ранний час меня нигде не ждали.
Гудзон точил ряской последний Рим.
Уходящий век выплавлял старикам медали.
Я стоял на земле. Вокруг простирались дали.
Мне дано было тело. Я не знал, что мне делать с ним.
Поделиться публикацией:
151
Опубликовано 12 авг 2017