ВАДИМ МЕСЯЦ / ОТО-САЛОН: ОПЫТ ИНИЦИАЦИИ
…Ехали с сибирским другом на трамвае, глазели по сторонам.
— Смотри, — показывает он на вывеску, — до чего дошел прогресс. У них тут есть даже «Ото-салон»! Интересно, что это?
— Это буква «ф» отвалилась, — говорю…
«Каждое утро я прохожу мимо стройки по небольшому дощатому тротуарчику, — я гляжу на ледяные доски, и мне чудится их соленый вкус, малокровные листья капусты, расправленные морозом, скрипение рыбацких палуб и базаров. На рынке уже началась бесшумная торговля: лекарственные травы в газетных пакетиках, семечки, картошка — наши обычные русские товары — странно, почему-то холод вытеснил грецкие орехи и яблоки. Вот пожилой человек продает валенки. Он надел валенок на руку и ударяет по нему глухим молотком для рекламы. Второй пим лежит на прилавке, его короткая шерсть в инее. Много других валенок ходит по снегу. Некоторые одеты в калоши — калоши еще не забыты, они еще не ушли в Лету своей шамкающей поступью; помните их малиновый желудок, а блистательные бока? Сосед мой надевает калоши и бредет на рынок с ветхой авоськой. Он выбирает две картофелины покрепче, приценивается и спорит: прекрасный роман Бальзака за этот, извините, овощ? Вы вообще знаете, что такое «Шагреневая кожа»? — Нет, что ни говори, но картофель — давнишняя наша обида, благороднейший плод». (1)
Это из рассказа «Вок-вок», одного из первых моих рассказов, написанных на Урале. Я читаю его сейчас и вспоминаю мистику того существования, когда в сладкой дремучести застоя пробуждалось небывало важное, самостоятельное. Я о «кухнях». О «кухне» Майе Никулиной, «нехороших квартирах» Жени Касимова или Славы Курицына. Если время на своем очередном витке загонит нас опять в «творческие углы и чуланы», ничего страшного не произойдет: по существу литература которой мы в те годы присягнули, и сейчас находится в кромешной оппозиции к модному шарлатанству, будь то доморощенный постструктурализм или гендерные теории.
Виталий Кальпиди, представляя Энциклопедию Уральской поэтической школы в Екатеринбурге осенью 2013 года, устроил трогательный показ видеоряда с лицами мам уральских поэтов в молодости: женщин, посмевших родить стихотворцев. И мне в очередной раз захотелось понять причину рождения в опорном краю державы такого количества изящных словесников.
При каких условиях рождаются или вымирают поэты?
Известно, что у черепах при низких температурах окружающей среды из яиц вылупляются исключительно самцы, при высоких — самки. У ящериц — наоборот. Температурная детерминация пола существовала и у динозавров, что могло стать одним из факторов их вымирания при изменении климата в ареале. Но мы же не черепахи, чтобы ссылаться лишь на климат.
Почему в одном городе поэтов нет вообще, а в другом месте — великое множество? Я не рассматриваю Москву или Нью-Йорк, с ними все понятно. Мегаполисы, благоприятная культурная среда, наличие университетов, журналов, библиотек и вообще благодарных слушателей — не в счет. Любопытен именно демографический аспект. Почему, например, в моем родном университетском Томске (в мою бытность там) проблески поэтических озарений едва брезжили, а на промышленном Урале, куда я переехал в начале восьмидесятых, поэтическая жизнь прямо-таки бурлила? Из-за того, что в Свердловске издавался региональный журнал «Урал»? Не очень верится. Должны существовать другие причины.
Похожие мысли посещали меня и в США, где когда-то я начинал собирать антологию местной поэзии, основываясь на передвижении «пионерских фронтиров» или, как я говорил, распространением «ноосферных облаков». От Новой Англии, где все зародилось вместе с Эмерсоном и Уитменом — до битников Калифорнии. Я делал отметки на карте: Северная Каролина… Новая Мексика… Закономерностей не выявлялось. Вспышки литературной пассионарности мои коллеги объясняли культурно-социологическими вещами, уровнем образованности мигрантов, традициями. Визионерства и обобщающих теорий наподобие Вернадского или Гумилева англосаксы не любят. И, возможно, правы: рациональному образу жизни — рациональные объяснения. В настоящее время о статистике говорить вообще не стоит: поэты в Штатах на каждом шагу, а интерпретационных и оценочных механизмов почти нет. С какого-то момента я оставил затею с «ноосферной антологией», посчитав идею умозрительной, а вопрошания риторическими. На географических принципах литературной науки не построить, региональный колорит — вещь условная.
Я заговорил на эту тему потому, что независимое литературное сообщество на Урале в советское время существовало, несмотря на царящий повсюду соцреализм. Поначалу о поэтическом потенциале этих мест я не догадывался, и многие вещи понял уже после того как уехал из Екатеринбурга. «Большое видится на расстояньи». К тому же контакты с уральскими авторами с годами только окрепли, да и многие мои столичные друзья тянутся к Уралу, видимо, находя там энергию подлинности и даже трансцендентности, которая в Москве на исходе.
В Екатеринбурге начала 80-х для меня незримо присутствовал Мандельштам. «На розвальнях, уложенных соломой», «когда городская выходит на стогны луна», «твердь сияла грубыми звездами», «воздух бывает темным, как вода, и все живое в нем плавает, как рыба», «и дворники в тяжелых шубах на деревянных лавках спят»… Дело даже не в том, что я прочитал эти стихи впервые именно в Екатеринбурге — с распечаток на желтых листах — а в том, что эта образная фактура и фонетика соответствовали скрипу снега под ногами, лязганью трамвайных дверок, хлопкам голубиных крыльев. «Ветер перемен» в какой-то степени разбавил, разжижил вещество бытия и вместе с ним вещество поэзии: не знаю, надолго ли? Юрий Казарин неслучайно говорит о плотности письма как основной характеристике русской поэзии и четко отличает жизнь в языке и прозябание в речи. «Интеллектуальное варварство» современных поэтических школ, сводящее язык к системе знаков, приводит к обнищанию поэтического творчества, лишает его звучания, связи с шумом живой и неживой природы, и, если хотите, снимает парадигму множественности состояний бытия.
Фигура учителя и сама концепция ученичества в западной традиции не разработаны. Это вам не Индия или Япония, с их многовековым опытом подчинения, подражания и последующего освобождения. Я видел впечатляющие образцы передачи мастерства на уровне литературного института, но на инициацию, посвящение, «доктрину пробуждения» мы все равно не тянем. И в этой свободе, подчеркивающей, видимо, ценность индивидуального существования, есть некоторое обаяние невыносимой легкости бытия. Майя Никулина, с которой я познакомился вскоре после переезда нашей семьи в Екатеринбург, уверяла меня, что я появился там уже сложившимся автором. Уверен, она мне льстила. Нерешительность, мнительность, неспособность оценить как свою, так и чужую работу, ощущение несамостоятельности, когда ты готов согласиться с любым мнением, если оно произнесено уверенным тоном, эти свойства молодости до сих пор всплывают во мне, как какой-то рассеивающийся фон первых месяцев моего пребывания в Екатеринбурге. И что-то произошло: именно на Урале я стал таким, каким остаюсь и поныне. Это произошло быстро. Без моего ведома и желания.
Я знаю, что человек в мгновение ока может стать другим, сбросить старую шкуру — и для этого вовсе не обязательно пройти по горячим углям или участвовать в Элевсинских мистериях. Я ходил на литературную студию при Уральском университете, подолгу сидел за чашкой чая у Константина Мамаева, размышляющего в те времена о понятии эйдоса в культуре, пил горькую с Юрой Казариным, Сашей Верниковым, Андреем Громовым, Марком Липовецким, Романом Тягуновым, Игорем Богдановым, печатался в журнале «Урал» у Валентина Лукьянина и Николая Мережникова, отмечал свой день рождения на Ивановском кладбище с Аркадием Застырцем… Об Иосифе Бродском впервые услышал от Ильи Будницкого, а об Алексее Парщикове — от Евгения Касимова. И Бродский, и Парщиков сыграют впоследствии в моей жизни существенную роль. С Татьяной Бейлиной, к которой улетел в 1992 году в Южную Каролину, я познакомился также в Екатеринбурге. Каким образом эти житейские, в общем-то, вещи смогли за несколько месяцев перевести мое внутреннее состояние с одного квантового уровня на другой?
Думаю, подобное произошло и с моими коллегами по цеху. Урал выдал нам так называемую «путевку в жизнь», тщательно перемешал, разбросал по миру. Виталий Кальпиди превратится в деятеля культуры, собравшего и сконструировавшего «Уральскую поэтическую школу» из ста пятидесяти имен, Рома Тягунов выпадет из окна, Сандро Мокша умрет, Марк Липовецкий окажется в Колорадо, Курицын — в Питере, Лена Ваксман — в Израиле, Андрей Козлов уйдет в кришнаиты, Саша Шабуров — в актуальные художники, Евгений Касимов — в депутаты, а в Евгений Ройзман станет мэром Екатеринбурга. Я бы не хотел углубляться в мемуары, размышлять о центоне в уральской поэзии, особенностях ритмики и графики, державности, народности, инородности и т.п. Есть ощущение какого-то чуда, которое произошло и осталось с нами навсегда: дай Бог каждому такой опыт. Для меня и для Юры Казарина этим чудом стало общение с Майей Никулиной. С ней с первой минуты знакомства мы говорили о стихах на одном языке: впоследствии таких собеседников у меня будет мало. Любопытно, что сочинение стихов навсегда связано у меня с определенными улицами Екатеринбурга, пусть я и не помню всех их названий, а некоторые поменяли свои имена. «Бабьи ласковые руки» я сочинил, пройдя ночью от Площади 1905 года до Уральского Политехнического и обратно, «Цыганенка» — возвращаясь домой на улицу Жукова от Константина Мамаева с Декабристов. Сейчас я не узнаю многих прежних мест: город стал другим, хотя и не потерял обаяния. Поймал себя на мысли, что характеристикой здешней атмосферы могло бы стать отсутствие декаданса в широком понимании этого слова. Словесный разврат и расхлябанность на Урале не приживаются. Екатеринбург по-прежнему обладает способностью каким-то образом давать жизнь поэзии, а «племя молодое, незнакомое» оказалось родным и близким. Идея «эстафетной палочки» вместо ниспровержения предшественников гораздо более продуктивна. Лена Сунцова открыла свое издательство в Нью-Йорке, Константин Комаров с одинаковым успехом пишет стихи и критику, Катя Симонова номинирует авторов на широкоформатную премию «Литературрентген», а я вспоминаю здание фундаментальной бани на Первомайской, около которой сочинил когда-то стихи про корову, которую хоронил. Диалог продолжается. В прошлом году познакомился, наконец, с «майором Дулеповым» и Игорем Сахновским, про которых писал когда-то для антологии «Современной уральской поэзии». «Заряд, накопленный за годы застоя, сравнимый в чем-то с «мировой, молодящей злостью» не дает скатиться уральской поэзии к «производству безразличий». «Литературная ситуация такова, что нам необходимо не только возродить русскую национальную поэзию, но и создать принципиально новую». «Пришло в голову, что одной из черт «уральской школы» является нарочитая написанность стихов, авторы больше доверяют фразе, а не интонации» (2). Я тоже здесь больше доверяю фразе, не в состоянии объяснить явления в целом, хотя за существованием «уральской школы» вижу не только коллективного автора, но и вполне определенный знак-иероглиф, который не узнать невозможно. Это что вроде «мы с тобой одной крови».
«Способности или возможности, заключенные в индивидуальной природе, сами по себе суть лишь materiaprima,т.е. чистая потенциальность, в которой ни дифференциации, ни развития; тогда это хаотическое и темное состояние, соответствующее в инициатической символике профанному миру, в котором пребывает существо, еще не достигшее «второго рождения»» (4)
Екатеринбург, со вселившимся в него духом Осипа Мандельштама, нам это «второе рождение» когда-то дал. Не буду гадать, что в этом деле было существенней: тайна города, ставшего по какой-то причине «местом силы», или бережная опека наставников.
Учитель пробуждает то, что уже содержится в душе ученика, вдохнуть чужую жизнь и опыт в настоящего художника невозможно. Жизнь Евгения Туренко, основателя Нижнетагильской поэтической школы лишний раз доказывает, что личность в истории литературы (извините за материализм) по-прежнему имеет вес. Возможно, стихи Екатерины Симоновой и Руслана Комадея появились бы и без участия Туренко, но законченные формы и содержательную четкость они приобрели бы намного позже. Работа поэзии — в реставрации и восстановлении человеческой души, с нуля ничего не построишь. Неслучайно последние годы жизни Женя реставрировал храм в городе Виневе Тульской области.
«Так нельзя пропадать насовсем, и усталость навылет.
А зима поутру понарошку окошко намылит,
Или свет убелит, отродясь не похоже на старость,
И легко наяву, а себя от тебя не осталось.
Или — чья это тень набекрень побледнела вчистую,
Поминальным гвоздем на снегу человечка рисуя…» (4)
Опыт «второго рождения», который подарил мне Екатеринбург, предполагает в идеале и саму смерть сделать частью твоего существа, превратить ее в помощницу, — и я могу лишь позавидовать тем, кому это удалось.
1. В. Месяц, «Вок-вок», НЛО, М.: 2004
2. «Антология. Современная уральская поэзия 2004-2011» Издательская группа «Десять тысяч слов», Челябинск: 2011
3. Р.Генон «Кризис современного мира», «Заметки об инициации» М.: «Эксмо» 2008
4. Е. Туренко «Предисловие к снегопаду», Русский Гулливер, М.: 2011
— Смотри, — показывает он на вывеску, — до чего дошел прогресс. У них тут есть даже «Ото-салон»! Интересно, что это?
— Это буква «ф» отвалилась, — говорю…
«Каждое утро я прохожу мимо стройки по небольшому дощатому тротуарчику, — я гляжу на ледяные доски, и мне чудится их соленый вкус, малокровные листья капусты, расправленные морозом, скрипение рыбацких палуб и базаров. На рынке уже началась бесшумная торговля: лекарственные травы в газетных пакетиках, семечки, картошка — наши обычные русские товары — странно, почему-то холод вытеснил грецкие орехи и яблоки. Вот пожилой человек продает валенки. Он надел валенок на руку и ударяет по нему глухим молотком для рекламы. Второй пим лежит на прилавке, его короткая шерсть в инее. Много других валенок ходит по снегу. Некоторые одеты в калоши — калоши еще не забыты, они еще не ушли в Лету своей шамкающей поступью; помните их малиновый желудок, а блистательные бока? Сосед мой надевает калоши и бредет на рынок с ветхой авоськой. Он выбирает две картофелины покрепче, приценивается и спорит: прекрасный роман Бальзака за этот, извините, овощ? Вы вообще знаете, что такое «Шагреневая кожа»? — Нет, что ни говори, но картофель — давнишняя наша обида, благороднейший плод». (1)
Это из рассказа «Вок-вок», одного из первых моих рассказов, написанных на Урале. Я читаю его сейчас и вспоминаю мистику того существования, когда в сладкой дремучести застоя пробуждалось небывало важное, самостоятельное. Я о «кухнях». О «кухне» Майе Никулиной, «нехороших квартирах» Жени Касимова или Славы Курицына. Если время на своем очередном витке загонит нас опять в «творческие углы и чуланы», ничего страшного не произойдет: по существу литература которой мы в те годы присягнули, и сейчас находится в кромешной оппозиции к модному шарлатанству, будь то доморощенный постструктурализм или гендерные теории.
Виталий Кальпиди, представляя Энциклопедию Уральской поэтической школы в Екатеринбурге осенью 2013 года, устроил трогательный показ видеоряда с лицами мам уральских поэтов в молодости: женщин, посмевших родить стихотворцев. И мне в очередной раз захотелось понять причину рождения в опорном краю державы такого количества изящных словесников.
При каких условиях рождаются или вымирают поэты?
Известно, что у черепах при низких температурах окружающей среды из яиц вылупляются исключительно самцы, при высоких — самки. У ящериц — наоборот. Температурная детерминация пола существовала и у динозавров, что могло стать одним из факторов их вымирания при изменении климата в ареале. Но мы же не черепахи, чтобы ссылаться лишь на климат.
Почему в одном городе поэтов нет вообще, а в другом месте — великое множество? Я не рассматриваю Москву или Нью-Йорк, с ними все понятно. Мегаполисы, благоприятная культурная среда, наличие университетов, журналов, библиотек и вообще благодарных слушателей — не в счет. Любопытен именно демографический аспект. Почему, например, в моем родном университетском Томске (в мою бытность там) проблески поэтических озарений едва брезжили, а на промышленном Урале, куда я переехал в начале восьмидесятых, поэтическая жизнь прямо-таки бурлила? Из-за того, что в Свердловске издавался региональный журнал «Урал»? Не очень верится. Должны существовать другие причины.
Похожие мысли посещали меня и в США, где когда-то я начинал собирать антологию местной поэзии, основываясь на передвижении «пионерских фронтиров» или, как я говорил, распространением «ноосферных облаков». От Новой Англии, где все зародилось вместе с Эмерсоном и Уитменом — до битников Калифорнии. Я делал отметки на карте: Северная Каролина… Новая Мексика… Закономерностей не выявлялось. Вспышки литературной пассионарности мои коллеги объясняли культурно-социологическими вещами, уровнем образованности мигрантов, традициями. Визионерства и обобщающих теорий наподобие Вернадского или Гумилева англосаксы не любят. И, возможно, правы: рациональному образу жизни — рациональные объяснения. В настоящее время о статистике говорить вообще не стоит: поэты в Штатах на каждом шагу, а интерпретационных и оценочных механизмов почти нет. С какого-то момента я оставил затею с «ноосферной антологией», посчитав идею умозрительной, а вопрошания риторическими. На географических принципах литературной науки не построить, региональный колорит — вещь условная.
Я заговорил на эту тему потому, что независимое литературное сообщество на Урале в советское время существовало, несмотря на царящий повсюду соцреализм. Поначалу о поэтическом потенциале этих мест я не догадывался, и многие вещи понял уже после того как уехал из Екатеринбурга. «Большое видится на расстояньи». К тому же контакты с уральскими авторами с годами только окрепли, да и многие мои столичные друзья тянутся к Уралу, видимо, находя там энергию подлинности и даже трансцендентности, которая в Москве на исходе.
В Екатеринбурге начала 80-х для меня незримо присутствовал Мандельштам. «На розвальнях, уложенных соломой», «когда городская выходит на стогны луна», «твердь сияла грубыми звездами», «воздух бывает темным, как вода, и все живое в нем плавает, как рыба», «и дворники в тяжелых шубах на деревянных лавках спят»… Дело даже не в том, что я прочитал эти стихи впервые именно в Екатеринбурге — с распечаток на желтых листах — а в том, что эта образная фактура и фонетика соответствовали скрипу снега под ногами, лязганью трамвайных дверок, хлопкам голубиных крыльев. «Ветер перемен» в какой-то степени разбавил, разжижил вещество бытия и вместе с ним вещество поэзии: не знаю, надолго ли? Юрий Казарин неслучайно говорит о плотности письма как основной характеристике русской поэзии и четко отличает жизнь в языке и прозябание в речи. «Интеллектуальное варварство» современных поэтических школ, сводящее язык к системе знаков, приводит к обнищанию поэтического творчества, лишает его звучания, связи с шумом живой и неживой природы, и, если хотите, снимает парадигму множественности состояний бытия.
Фигура учителя и сама концепция ученичества в западной традиции не разработаны. Это вам не Индия или Япония, с их многовековым опытом подчинения, подражания и последующего освобождения. Я видел впечатляющие образцы передачи мастерства на уровне литературного института, но на инициацию, посвящение, «доктрину пробуждения» мы все равно не тянем. И в этой свободе, подчеркивающей, видимо, ценность индивидуального существования, есть некоторое обаяние невыносимой легкости бытия. Майя Никулина, с которой я познакомился вскоре после переезда нашей семьи в Екатеринбург, уверяла меня, что я появился там уже сложившимся автором. Уверен, она мне льстила. Нерешительность, мнительность, неспособность оценить как свою, так и чужую работу, ощущение несамостоятельности, когда ты готов согласиться с любым мнением, если оно произнесено уверенным тоном, эти свойства молодости до сих пор всплывают во мне, как какой-то рассеивающийся фон первых месяцев моего пребывания в Екатеринбурге. И что-то произошло: именно на Урале я стал таким, каким остаюсь и поныне. Это произошло быстро. Без моего ведома и желания.
Я знаю, что человек в мгновение ока может стать другим, сбросить старую шкуру — и для этого вовсе не обязательно пройти по горячим углям или участвовать в Элевсинских мистериях. Я ходил на литературную студию при Уральском университете, подолгу сидел за чашкой чая у Константина Мамаева, размышляющего в те времена о понятии эйдоса в культуре, пил горькую с Юрой Казариным, Сашей Верниковым, Андреем Громовым, Марком Липовецким, Романом Тягуновым, Игорем Богдановым, печатался в журнале «Урал» у Валентина Лукьянина и Николая Мережникова, отмечал свой день рождения на Ивановском кладбище с Аркадием Застырцем… Об Иосифе Бродском впервые услышал от Ильи Будницкого, а об Алексее Парщикове — от Евгения Касимова. И Бродский, и Парщиков сыграют впоследствии в моей жизни существенную роль. С Татьяной Бейлиной, к которой улетел в 1992 году в Южную Каролину, я познакомился также в Екатеринбурге. Каким образом эти житейские, в общем-то, вещи смогли за несколько месяцев перевести мое внутреннее состояние с одного квантового уровня на другой?
Думаю, подобное произошло и с моими коллегами по цеху. Урал выдал нам так называемую «путевку в жизнь», тщательно перемешал, разбросал по миру. Виталий Кальпиди превратится в деятеля культуры, собравшего и сконструировавшего «Уральскую поэтическую школу» из ста пятидесяти имен, Рома Тягунов выпадет из окна, Сандро Мокша умрет, Марк Липовецкий окажется в Колорадо, Курицын — в Питере, Лена Ваксман — в Израиле, Андрей Козлов уйдет в кришнаиты, Саша Шабуров — в актуальные художники, Евгений Касимов — в депутаты, а в Евгений Ройзман станет мэром Екатеринбурга. Я бы не хотел углубляться в мемуары, размышлять о центоне в уральской поэзии, особенностях ритмики и графики, державности, народности, инородности и т.п. Есть ощущение какого-то чуда, которое произошло и осталось с нами навсегда: дай Бог каждому такой опыт. Для меня и для Юры Казарина этим чудом стало общение с Майей Никулиной. С ней с первой минуты знакомства мы говорили о стихах на одном языке: впоследствии таких собеседников у меня будет мало. Любопытно, что сочинение стихов навсегда связано у меня с определенными улицами Екатеринбурга, пусть я и не помню всех их названий, а некоторые поменяли свои имена. «Бабьи ласковые руки» я сочинил, пройдя ночью от Площади 1905 года до Уральского Политехнического и обратно, «Цыганенка» — возвращаясь домой на улицу Жукова от Константина Мамаева с Декабристов. Сейчас я не узнаю многих прежних мест: город стал другим, хотя и не потерял обаяния. Поймал себя на мысли, что характеристикой здешней атмосферы могло бы стать отсутствие декаданса в широком понимании этого слова. Словесный разврат и расхлябанность на Урале не приживаются. Екатеринбург по-прежнему обладает способностью каким-то образом давать жизнь поэзии, а «племя молодое, незнакомое» оказалось родным и близким. Идея «эстафетной палочки» вместо ниспровержения предшественников гораздо более продуктивна. Лена Сунцова открыла свое издательство в Нью-Йорке, Константин Комаров с одинаковым успехом пишет стихи и критику, Катя Симонова номинирует авторов на широкоформатную премию «Литературрентген», а я вспоминаю здание фундаментальной бани на Первомайской, около которой сочинил когда-то стихи про корову, которую хоронил. Диалог продолжается. В прошлом году познакомился, наконец, с «майором Дулеповым» и Игорем Сахновским, про которых писал когда-то для антологии «Современной уральской поэзии». «Заряд, накопленный за годы застоя, сравнимый в чем-то с «мировой, молодящей злостью» не дает скатиться уральской поэзии к «производству безразличий». «Литературная ситуация такова, что нам необходимо не только возродить русскую национальную поэзию, но и создать принципиально новую». «Пришло в голову, что одной из черт «уральской школы» является нарочитая написанность стихов, авторы больше доверяют фразе, а не интонации» (2). Я тоже здесь больше доверяю фразе, не в состоянии объяснить явления в целом, хотя за существованием «уральской школы» вижу не только коллективного автора, но и вполне определенный знак-иероглиф, который не узнать невозможно. Это что вроде «мы с тобой одной крови».
«Способности или возможности, заключенные в индивидуальной природе, сами по себе суть лишь materiaprima,т.е. чистая потенциальность, в которой ни дифференциации, ни развития; тогда это хаотическое и темное состояние, соответствующее в инициатической символике профанному миру, в котором пребывает существо, еще не достигшее «второго рождения»» (4)
Екатеринбург, со вселившимся в него духом Осипа Мандельштама, нам это «второе рождение» когда-то дал. Не буду гадать, что в этом деле было существенней: тайна города, ставшего по какой-то причине «местом силы», или бережная опека наставников.
Учитель пробуждает то, что уже содержится в душе ученика, вдохнуть чужую жизнь и опыт в настоящего художника невозможно. Жизнь Евгения Туренко, основателя Нижнетагильской поэтической школы лишний раз доказывает, что личность в истории литературы (извините за материализм) по-прежнему имеет вес. Возможно, стихи Екатерины Симоновой и Руслана Комадея появились бы и без участия Туренко, но законченные формы и содержательную четкость они приобрели бы намного позже. Работа поэзии — в реставрации и восстановлении человеческой души, с нуля ничего не построишь. Неслучайно последние годы жизни Женя реставрировал храм в городе Виневе Тульской области.
«Так нельзя пропадать насовсем, и усталость навылет.
А зима поутру понарошку окошко намылит,
Или свет убелит, отродясь не похоже на старость,
И легко наяву, а себя от тебя не осталось.
Или — чья это тень набекрень побледнела вчистую,
Поминальным гвоздем на снегу человечка рисуя…» (4)
Опыт «второго рождения», который подарил мне Екатеринбург, предполагает в идеале и саму смерть сделать частью твоего существа, превратить ее в помощницу, — и я могу лишь позавидовать тем, кому это удалось.
1. В. Месяц, «Вок-вок», НЛО, М.: 2004
2. «Антология. Современная уральская поэзия 2004-2011» Издательская группа «Десять тысяч слов», Челябинск: 2011
3. Р.Генон «Кризис современного мира», «Заметки об инициации» М.: «Эксмо» 2008
4. Е. Туренко «Предисловие к снегопаду», Русский Гулливер, М.: 2011