ИГОРЬ ВИШНЕВЕЦКИЙ / НОВЫЕ И НОВЕЙШИЕ СТИХОТВОРЕНИЙ (2011-2015)
Игорь ВИШНЕВЕЦКИЙ — поэт, прозаик, кинорежиссёр, автор книг и работ по истории музыки и литературы. Лауреат премий журнала «Новый мир» за лучшую прозу 2010-го года, «Новая словесность» за 2011-й год, «Малый Белый слон» Гильдии киноведов и кинокритиков России на кинофестивале в Ханты-Мансийске (2014), гран-при и премии за лучший киносценарий на кинофестивале в Ейске (2015) и др. Стихи и проза переводились на английский, македонский, сербохорватский, словацкий языки. В 2013—2014 занимался исследованиями при Болонском университете (Италия) по гранту Евросоюза «Эразмус мундус». С 1993-го преподаёт литературу, языки, историю музыки и кино в вузах США и России.
Из сборника «Американская тетрадь» (2011—2012)
ПРЕОБРАЖЕНИЕ
1.
— О, возвратись хотя бы только сном
ты, умирявшая во мне стихии,
земная тяга, частым серебром
покрывшая давно мои виски и
сознанье, как в мороз ресницы, бровь
и даже выдох: в звонкое пространство.
Прошу, крыла смежавшая любовь,
лишь возвращенья, ибо постоянство
и так во всём; вхожденья в точку ту,
где можно развернуть легко и живо
совпавшее с тобою на лету
как яркий отпечаток с негатива.
Нет, мало сном: ты — явью просверкни,
какой до глубины разворошила
сквозь расстояния, сквозь сны и дни
твоя неумиряемая сила.
2.
До рассвета, не без надежд
замирает у зеркала: ну,
что там видно усилием нежд
вежных? Как по полотну
прорисованный силуэт,
что, в дневные латы одет,
не совсем проницаем на свет:
но лишь угол луча изогну,
он — какое-то существо,
изменившееся, скользя
по сознанью себя самого, —
и ладонью накрыть нельзя.
3.
Теперь я только звук.
Не оплотнеть тому,
кто, легче, чем испуг,
влечётся в недотьму.
Но если ты сама
не буквы и слова,
а тяга, то и тьма
отступится, едва
из-под гнетущих сил
смысл, чаемый давно,
в давно бессонный ум
ворвётся, как в окно
весенней жизни шум,
порхая, пестрокрыл.
19 августа 2011, раннее утро. Чикаго
НАДПИСЬ НА КНИГЕ
Когда я хотел тебя так, что воздух горел,
и лучше было не поворачивать взгляд —
так наводят прицел орудийных стволов —
туда, где у Чёрной речки стоял твой дом
пятиэтажный (и обладанье само
не уменьшало поднявшихся температур),
как хорошо, что тогда я не приезжал
в твой распластанный город, ибо Бог весть,
что стояло сейчас бы у Пряжки, или, скажем, на месте руин
Новой Голландии. Хватит того,
что разобрали потом, заменив, целый мост,
переназвав Благовещенским: нам на позор,
ибо с тобой мы не пересекали его,
не говорили друг другу заветнейших слов,
не целовались — а дальше уж лучше смолчать.
Только в начале романа поила меня
бьющим в голову кофе в горячей тени
недалеко от Казанского; я же следил
за модуляцией голоса, пальцами рук:
«Как это просто! Какое волненье, порыв».
Всё, что случилось, — случилось в осенней Москве.
Если бы твой заснеженный — ныне и мой —
город, который я перечертил внутри,
переназвал и выжег, потом воскресил
в облике, многим понятном, тебя не укрыл
в том январе, то, знаешь, не было б ни
горечи, отяжелившей надолго кровь
и оседавшей хлопьями на дно,
ни превосходных страниц, чья власть выше сил
нас разделивших.
В этих строках отсутствует слово «любовь».
Можешь считать, что оно произнесено.
30 августа 2011. Аэропорт г. Детройта
***
О, нет, не зрелости зерно,
а нечто большее, чем зрелость,
когда двудольное оно
с талантливостью неумелость
спрессовывает в глубине
питаемого мыслью грунта
и зыблет стрельчато во мне
эоловое пенье струн: то
пение само собой
просторной буковою кроной
всё накрывает — под землёй
её листами затенённой.
И вот не бук, а росплеск букв
стекает струйками дождений
в восторг, в сомнение, в испуг, в
изнеможенье плотной тени —
от солнца — в грохоте листвы,
сминаемой предгрозьем, ибо
полна разбуженной молвы
его блистающая глыба.
9 июля 2012. Питтсбург
ИЗ СБОРНИКА «СТИХОТВОРЕНИЯ, ПРИСЛАННЫЕ ИЗ ИТАЛИИ»
(2013—2014)
IX.
ПАСХА 2014
Православная церковь в Болонье.
Русская, украинская, румынская речь.
Почти никто не знает,
как и что петь.
На лицах пришедших
запечатлелись
беспомощность, труд, забота.
Священник, служивший по-русски,
но с сильным акцентом,
возглашает: «О Теотокос!» —
а дальше — на итальянском.
Крестный ход, огромная площадь,
пьяная молодежь
что-то орет нам из баров.
Мы для них просто странный спектакль,
хотя Пасха нынче у всех.
Но большинство их церквей
затворены — нет прихожан.
Женщина сзади меня
произносит: «Cânta cu Corul!»,
хотя я лишь один из процессии,
и бо́льшая часть молчит.
Огромный корабль без ветрил —
куда же нам плыть в тёплом мраке,
освещаемом сотней свечей,
чуть подкрашивающих хоругви,
на фоне пустого собора,
запертого для чужих:
как скорлупа без начинки,
как книга на языке,
к которому ключ потерян,
как шелест вечернего леса,
продолжающийся без листвы?
Европа, ты либо погасишь
своё истончённое пламя
либо воспрянешь — но с нами.
Повсюду дышит весна.
Раннее утро 20 апреля 2014. Болонья
X.
***
Как если бы душа перетекла
вовне и стала тем, что до сознанья —
движением прозрачного стекла —
тем ветром, чьё свежащее дыханье
поверх тебя, поверх меня и всех
ветвей акаций, пальм или сирени,
нам говоря об Океане, в них
внезапно отражённом, тем мгновенней,
чем шире предвечерний Океан.
Предгрозием в далёком пересверке
он дышит над планетой, чувствам дан
лишь в зрении, не знающем проверки.
Вечер 20 апреля 2014. Болонья. В парке им. генерала Владислава Андерса
XI.
***
В эти сумерки такая щемящая свежесть,
как если бы мне было вновь пятнадцать лет,
и, вдохновлённый тогдашней порывистой ясностью,
я шагал мимо тёмных и шумных акаций,
высаженных вдоль узкой улицы, думая: «А хорошо бы
так и прожить, возвращаясь апрельскими вечерами
в дом, где тебя ждут книги, круг жёлтой лампы и счастье
оттого, что и завтрашний вечер будет таким, — всю жизнь!»
Мимо скользя пролетают, шуршат тонкими шинами
на велосипедах. Загораются прописи
неоновых букв. Воздух медленно
становится густо-серым с просинью облачной взвеси.
В зарослях буйной акации вдоль железной дороги,
в кустах пахучей сирени, в хвое, под пальцами пальм
поют неумолчные птицы. Кажется, всё совершилось.
Вокруг закипает счастье, и тьма не объемлет его.
Вечер 20 апреля 2014. Болонья. По дороге из Парка им. генерала Андерса домой
XIII.
***
Вереница рогатых велосипедов,
прикованных цепями к столбам,
зимующих здесь и веснующих
без колёс, в лучах предзакатного солнца,
больше похожего
на светило, взошедшее только что,
согревающее спину
снопами лучей,
а ещё — бесконечно длинные тени
да вызолоченные стены
рыжих кирпичных многоэтажек
(это рабочий район)
и тёплый пар над асфальтом —
вот приближенье чего-то, что светится ровным счастьем,
замершим
перед тем, как
сдвинуться в область тени
и неглубокого сна.
Вечер 22 апреля 2014. Болонья
XIV.
***
Я говорю из области затемнения,
где поют на три голоса разные птицы:
впереди, в зарослях пенной сирени,
сзади, где ясени, чуть шевелящие листьями,
справа, где неподвижные низкорослые пинии.
Внутренний перегрев
заставляет тех птиц в бурную пору апреля
высвистывать
будущий выводок
споро порхающих нот.
Здесь спокойно дремать.
Дрозд желтоклювый
скачет в короткой траве
и всё хочет вспорхнуть на скамью.
Солнце уже закатилось,
но загоризонтное пламя
высветило окоём
и контуры рыжих домов.
3 апреля 2014. Болонья.
Парк им. Люнетты Гамберини
XVI.
***
Похолодало, а было ещё недавно жарко;
ветер, гнущий колосья травы, стелющий
одуряющий запах цветения по-над ложбиной,
где замутнённый ручей
закипает листвою ясеня, заглушающей птиц,
ветер тот пронизывает до костей
как зима, что внезапно дохнула
в сердцевину апреля —
спазм смертельной обиды отпавшего небытия.
Даже странно, что пух тополиный взвивается в ней
над зелёным стремленьем ручья
ниже крон — ветряно́го их гула,
ниже нагнанных с Апеннин
грозовых облаков,
расстилая сквозистый покров
над листвою шумящих равнин,
перед тем как развеяться к маю.
30 апреля 2014. Болонья.
Парк у границы с Сан Ладзаро ди Савена
XVII.
***
Зимней как будто бабочкой по снегу
ты над ручьём тополиного пуха,
на каждом из крыльев своих омегу
нарисовав, пропархиваешь сухо
и так легко. Кто бы ещё из зрящих
смог разглядеть сквозь взветренную пыль, но
ясно начертанные — на летящих
уверенною, небывало сильной
рукою буквы в их живом курсиве!
Как если б строки, отслоясь от всякой
страницы, поднимались бы в порыве
и трепетали; их полёт однако
так непохож на то, что мы стихами
зовём; скорей легчайшие сквозь пух и
взвиваемую пыль спешат тенями
слова — к пределу, за пределы слуха.
30 апреля 2014. Болонья.
Парк у границы с Сан Ладзаро ди Савена
НОВЕЙШИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ (2015)
***
Морской, даже океанический лес,
что грохочет всегда,
если подняться выше определённой точки
на перевале от Болоньи к Флоренции,
я услыхал год назад,
но эхо ещё отдаётся
в затылке, в лёгких, в хребте
сознания, ставшего крепче.
Истории ветер теперь
поднялся со склонов к ногам —
до щиколоток, до коленей:
рвёт волосы, воротник
рубашки, вминает грудь,
дышать не давая,
шаг затрудняя в накате
приливом идущего смысла.
Гора будто в мутном стекле
тёмно-зелёной молвы —
в блескучей воде изменений —
от которых в преддверье грозы,
ниже про́кипи облаков
(лиловых, а не зелёных)
проходят воздушные дуги,
пронизающие до дна
Океан, совпадающий ныне
с ударами сердца;
а всего год назад он звучал ниже нас
ровным строем литавр
апеннинского леса.
14 марта 2015, после полуночи. Москва
ПАМЯТИ МОДЕРНА
I.
Я вырастал в южном городе, где
все строения были трёх типов: советский конструктивизм —
на хрустнувших, свежих костях
векового уклада,
что процвёл у сарматских курганов;
сталинский душный ампир, колебавшийся тяжеловыйно
диплодоками грузных дворцов: совпартшколы
(теперь в её нишах картавого трикстера в кепке
заменили грудастые девы с мечом и весами)
и чёрно-жёлтого цирка «с конями»;
а ещё — модерна; его было больше:
на фасадах огромные головы в воскрыленных шлемах,
театральные маски, моллюски, растения, вьющиеся решётки,
в парадных — резные двери со львами, потолки по четыре метра
и надписи всюду «для писемъ и для газетъ». В нашем районе,
утонувшем в акациях и тополях, не было ни одной
в пореформенной орфографии. Я с трудом понимал,
что такое «совѣтскій укладъ». Весь уклад был таким, как сложился
до Великой войны, до скрежещущей катастрофы,
до того как слизало её огневым языком
и смысл, и сознанье уклада.
II.
Сто долгих лет
лезвиё смертоносной косы не сверкало над нашим затоном —
но те, кто возрос по краям, пусть и любовались извне
этой зеленью, ряской, цветением лилий, плеском вёсел и рыб,
враз потом осушили пожарными помпами пруд,
всё со дна соскребли. Как улыбка щербатого рта
город детства, но те
не видали его полнозубым.
III.
Вот мы с товарищем пьём
тот единственный вечно бодрящий напиток, что смертным доступен, пройдя
под прекрасною аркой во двор одного из домов
из прошедшего времени, в двух шагах от гимназии, —
где я прежде учился, и рядом с коммерческой школой,
где когда-то касался тревожащих клавиш
вечно меланхоличный Рахманинов, —
эрос в облике танатоса, как сказала бы та, чей родительский дом
по соседству с двором, где мы пьём наш прозрачный напиток,
та, чья тень растворилась в пылающем братском жерле
в балке за зоопарком, в зияющей балке Змиёвской.
Это ров твой, модерн, алый круг, нарисованный Вием,
чьим перстом было проткнуто зрячее сердце твоё.
IV.
Двор при доме — простой южный двор с водяною колонкой.
Дом манит с обеих сторон; железная лестница дома
по наружным верандам взлетает, и вот к ней подходит жилица
лет едва восемнадцати, говорит: «Здесь живётся легко,
и соседи прекрасные». Блещет вечер в одном из последних
плодоносных кустов. Что случится потом, когда след
двух случайных господ с их нектаром в прозрачных стаканах
растворится в июньском хмельном южном воздухе? Смеркнется ль шелест листвы?
Заиграет ли этот блескучий кустарник
бегом пятен?
Да, ты вдохновлял нас, модерн,
ты ещё шелестишь нам, и даже надир твой прекрасен.
7 июня 2015. Ростов-на-Дону.
Из сборника «Американская тетрадь» (2011—2012)
ПРЕОБРАЖЕНИЕ
1.
— О, возвратись хотя бы только сном
ты, умирявшая во мне стихии,
земная тяга, частым серебром
покрывшая давно мои виски и
сознанье, как в мороз ресницы, бровь
и даже выдох: в звонкое пространство.
Прошу, крыла смежавшая любовь,
лишь возвращенья, ибо постоянство
и так во всём; вхожденья в точку ту,
где можно развернуть легко и живо
совпавшее с тобою на лету
как яркий отпечаток с негатива.
Нет, мало сном: ты — явью просверкни,
какой до глубины разворошила
сквозь расстояния, сквозь сны и дни
твоя неумиряемая сила.
2.
До рассвета, не без надежд
замирает у зеркала: ну,
что там видно усилием нежд
вежных? Как по полотну
прорисованный силуэт,
что, в дневные латы одет,
не совсем проницаем на свет:
но лишь угол луча изогну,
он — какое-то существо,
изменившееся, скользя
по сознанью себя самого, —
и ладонью накрыть нельзя.
3.
Теперь я только звук.
Не оплотнеть тому,
кто, легче, чем испуг,
влечётся в недотьму.
Но если ты сама
не буквы и слова,
а тяга, то и тьма
отступится, едва
из-под гнетущих сил
смысл, чаемый давно,
в давно бессонный ум
ворвётся, как в окно
весенней жизни шум,
порхая, пестрокрыл.
19 августа 2011, раннее утро. Чикаго
НАДПИСЬ НА КНИГЕ
Когда я хотел тебя так, что воздух горел,
и лучше было не поворачивать взгляд —
так наводят прицел орудийных стволов —
туда, где у Чёрной речки стоял твой дом
пятиэтажный (и обладанье само
не уменьшало поднявшихся температур),
как хорошо, что тогда я не приезжал
в твой распластанный город, ибо Бог весть,
что стояло сейчас бы у Пряжки, или, скажем, на месте руин
Новой Голландии. Хватит того,
что разобрали потом, заменив, целый мост,
переназвав Благовещенским: нам на позор,
ибо с тобой мы не пересекали его,
не говорили друг другу заветнейших слов,
не целовались — а дальше уж лучше смолчать.
Только в начале романа поила меня
бьющим в голову кофе в горячей тени
недалеко от Казанского; я же следил
за модуляцией голоса, пальцами рук:
«Как это просто! Какое волненье, порыв».
Всё, что случилось, — случилось в осенней Москве.
Если бы твой заснеженный — ныне и мой —
город, который я перечертил внутри,
переназвал и выжег, потом воскресил
в облике, многим понятном, тебя не укрыл
в том январе, то, знаешь, не было б ни
горечи, отяжелившей надолго кровь
и оседавшей хлопьями на дно,
ни превосходных страниц, чья власть выше сил
нас разделивших.
В этих строках отсутствует слово «любовь».
Можешь считать, что оно произнесено.
30 августа 2011. Аэропорт г. Детройта
***
О, нет, не зрелости зерно,
а нечто большее, чем зрелость,
когда двудольное оно
с талантливостью неумелость
спрессовывает в глубине
питаемого мыслью грунта
и зыблет стрельчато во мне
эоловое пенье струн: то
пение само собой
просторной буковою кроной
всё накрывает — под землёй
её листами затенённой.
И вот не бук, а росплеск букв
стекает струйками дождений
в восторг, в сомнение, в испуг, в
изнеможенье плотной тени —
от солнца — в грохоте листвы,
сминаемой предгрозьем, ибо
полна разбуженной молвы
его блистающая глыба.
9 июля 2012. Питтсбург
ИЗ СБОРНИКА «СТИХОТВОРЕНИЯ, ПРИСЛАННЫЕ ИЗ ИТАЛИИ»
(2013—2014)
IX.
ПАСХА 2014
Православная церковь в Болонье.
Русская, украинская, румынская речь.
Почти никто не знает,
как и что петь.
На лицах пришедших
запечатлелись
беспомощность, труд, забота.
Священник, служивший по-русски,
но с сильным акцентом,
возглашает: «О Теотокос!» —
а дальше — на итальянском.
Крестный ход, огромная площадь,
пьяная молодежь
что-то орет нам из баров.
Мы для них просто странный спектакль,
хотя Пасха нынче у всех.
Но большинство их церквей
затворены — нет прихожан.
Женщина сзади меня
произносит: «Cânta cu Corul!»,
хотя я лишь один из процессии,
и бо́льшая часть молчит.
Огромный корабль без ветрил —
куда же нам плыть в тёплом мраке,
освещаемом сотней свечей,
чуть подкрашивающих хоругви,
на фоне пустого собора,
запертого для чужих:
как скорлупа без начинки,
как книга на языке,
к которому ключ потерян,
как шелест вечернего леса,
продолжающийся без листвы?
Европа, ты либо погасишь
своё истончённое пламя
либо воспрянешь — но с нами.
Повсюду дышит весна.
Раннее утро 20 апреля 2014. Болонья
X.
***
Как если бы душа перетекла
вовне и стала тем, что до сознанья —
движением прозрачного стекла —
тем ветром, чьё свежащее дыханье
поверх тебя, поверх меня и всех
ветвей акаций, пальм или сирени,
нам говоря об Океане, в них
внезапно отражённом, тем мгновенней,
чем шире предвечерний Океан.
Предгрозием в далёком пересверке
он дышит над планетой, чувствам дан
лишь в зрении, не знающем проверки.
Вечер 20 апреля 2014. Болонья. В парке им. генерала Владислава Андерса
XI.
***
В эти сумерки такая щемящая свежесть,
как если бы мне было вновь пятнадцать лет,
и, вдохновлённый тогдашней порывистой ясностью,
я шагал мимо тёмных и шумных акаций,
высаженных вдоль узкой улицы, думая: «А хорошо бы
так и прожить, возвращаясь апрельскими вечерами
в дом, где тебя ждут книги, круг жёлтой лампы и счастье
оттого, что и завтрашний вечер будет таким, — всю жизнь!»
Мимо скользя пролетают, шуршат тонкими шинами
на велосипедах. Загораются прописи
неоновых букв. Воздух медленно
становится густо-серым с просинью облачной взвеси.
В зарослях буйной акации вдоль железной дороги,
в кустах пахучей сирени, в хвое, под пальцами пальм
поют неумолчные птицы. Кажется, всё совершилось.
Вокруг закипает счастье, и тьма не объемлет его.
Вечер 20 апреля 2014. Болонья. По дороге из Парка им. генерала Андерса домой
XIII.
***
Вереница рогатых велосипедов,
прикованных цепями к столбам,
зимующих здесь и веснующих
без колёс, в лучах предзакатного солнца,
больше похожего
на светило, взошедшее только что,
согревающее спину
снопами лучей,
а ещё — бесконечно длинные тени
да вызолоченные стены
рыжих кирпичных многоэтажек
(это рабочий район)
и тёплый пар над асфальтом —
вот приближенье чего-то, что светится ровным счастьем,
замершим
перед тем, как
сдвинуться в область тени
и неглубокого сна.
Вечер 22 апреля 2014. Болонья
XIV.
***
Я говорю из области затемнения,
где поют на три голоса разные птицы:
впереди, в зарослях пенной сирени,
сзади, где ясени, чуть шевелящие листьями,
справа, где неподвижные низкорослые пинии.
Внутренний перегрев
заставляет тех птиц в бурную пору апреля
высвистывать
будущий выводок
споро порхающих нот.
Здесь спокойно дремать.
Дрозд желтоклювый
скачет в короткой траве
и всё хочет вспорхнуть на скамью.
Солнце уже закатилось,
но загоризонтное пламя
высветило окоём
и контуры рыжих домов.
3 апреля 2014. Болонья.
Парк им. Люнетты Гамберини
XVI.
***
Похолодало, а было ещё недавно жарко;
ветер, гнущий колосья травы, стелющий
одуряющий запах цветения по-над ложбиной,
где замутнённый ручей
закипает листвою ясеня, заглушающей птиц,
ветер тот пронизывает до костей
как зима, что внезапно дохнула
в сердцевину апреля —
спазм смертельной обиды отпавшего небытия.
Даже странно, что пух тополиный взвивается в ней
над зелёным стремленьем ручья
ниже крон — ветряно́го их гула,
ниже нагнанных с Апеннин
грозовых облаков,
расстилая сквозистый покров
над листвою шумящих равнин,
перед тем как развеяться к маю.
30 апреля 2014. Болонья.
Парк у границы с Сан Ладзаро ди Савена
XVII.
***
Зимней как будто бабочкой по снегу
ты над ручьём тополиного пуха,
на каждом из крыльев своих омегу
нарисовав, пропархиваешь сухо
и так легко. Кто бы ещё из зрящих
смог разглядеть сквозь взветренную пыль, но
ясно начертанные — на летящих
уверенною, небывало сильной
рукою буквы в их живом курсиве!
Как если б строки, отслоясь от всякой
страницы, поднимались бы в порыве
и трепетали; их полёт однако
так непохож на то, что мы стихами
зовём; скорей легчайшие сквозь пух и
взвиваемую пыль спешат тенями
слова — к пределу, за пределы слуха.
30 апреля 2014. Болонья.
Парк у границы с Сан Ладзаро ди Савена
НОВЕЙШИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ (2015)
***
Морской, даже океанический лес,
что грохочет всегда,
если подняться выше определённой точки
на перевале от Болоньи к Флоренции,
я услыхал год назад,
но эхо ещё отдаётся
в затылке, в лёгких, в хребте
сознания, ставшего крепче.
Истории ветер теперь
поднялся со склонов к ногам —
до щиколоток, до коленей:
рвёт волосы, воротник
рубашки, вминает грудь,
дышать не давая,
шаг затрудняя в накате
приливом идущего смысла.
Гора будто в мутном стекле
тёмно-зелёной молвы —
в блескучей воде изменений —
от которых в преддверье грозы,
ниже про́кипи облаков
(лиловых, а не зелёных)
проходят воздушные дуги,
пронизающие до дна
Океан, совпадающий ныне
с ударами сердца;
а всего год назад он звучал ниже нас
ровным строем литавр
апеннинского леса.
14 марта 2015, после полуночи. Москва
ПАМЯТИ МОДЕРНА
I.
Я вырастал в южном городе, где
все строения были трёх типов: советский конструктивизм —
на хрустнувших, свежих костях
векового уклада,
что процвёл у сарматских курганов;
сталинский душный ампир, колебавшийся тяжеловыйно
диплодоками грузных дворцов: совпартшколы
(теперь в её нишах картавого трикстера в кепке
заменили грудастые девы с мечом и весами)
и чёрно-жёлтого цирка «с конями»;
а ещё — модерна; его было больше:
на фасадах огромные головы в воскрыленных шлемах,
театральные маски, моллюски, растения, вьющиеся решётки,
в парадных — резные двери со львами, потолки по четыре метра
и надписи всюду «для писемъ и для газетъ». В нашем районе,
утонувшем в акациях и тополях, не было ни одной
в пореформенной орфографии. Я с трудом понимал,
что такое «совѣтскій укладъ». Весь уклад был таким, как сложился
до Великой войны, до скрежещущей катастрофы,
до того как слизало её огневым языком
и смысл, и сознанье уклада.
II.
Сто долгих лет
лезвиё смертоносной косы не сверкало над нашим затоном —
но те, кто возрос по краям, пусть и любовались извне
этой зеленью, ряской, цветением лилий, плеском вёсел и рыб,
враз потом осушили пожарными помпами пруд,
всё со дна соскребли. Как улыбка щербатого рта
город детства, но те
не видали его полнозубым.
III.
Вот мы с товарищем пьём
тот единственный вечно бодрящий напиток, что смертным доступен, пройдя
под прекрасною аркой во двор одного из домов
из прошедшего времени, в двух шагах от гимназии, —
где я прежде учился, и рядом с коммерческой школой,
где когда-то касался тревожащих клавиш
вечно меланхоличный Рахманинов, —
эрос в облике танатоса, как сказала бы та, чей родительский дом
по соседству с двором, где мы пьём наш прозрачный напиток,
та, чья тень растворилась в пылающем братском жерле
в балке за зоопарком, в зияющей балке Змиёвской.
Это ров твой, модерн, алый круг, нарисованный Вием,
чьим перстом было проткнуто зрячее сердце твоё.
IV.
Двор при доме — простой южный двор с водяною колонкой.
Дом манит с обеих сторон; железная лестница дома
по наружным верандам взлетает, и вот к ней подходит жилица
лет едва восемнадцати, говорит: «Здесь живётся легко,
и соседи прекрасные». Блещет вечер в одном из последних
плодоносных кустов. Что случится потом, когда след
двух случайных господ с их нектаром в прозрачных стаканах
растворится в июньском хмельном южном воздухе? Смеркнется ль шелест листвы?
Заиграет ли этот блескучий кустарник
бегом пятен?
Да, ты вдохновлял нас, модерн,
ты ещё шелестишь нам, и даже надир твой прекрасен.
7 июня 2015. Ростов-на-Дону.