ЕВГЕНИЙ СУЛЕС
Вечер в еловую ночь
Посвящается моей жене Юле
Шла шлюха по шоссе. Шлюху звали Софи. А на самом деле Саша. Жаркий день клонился долу. Рокотали редкие машины.
Саша любила это время до первого клиента. Вечер одевает, как любила она говорить, всё в золото, и если закрыть глаза, то машины проносятся мимо, как шум моря. Саша, правда, никогда не была на море. Но видела море в кино. И у нее, давно, в прошлой жизни (как она говорила), была магнитофонная лента с разными шумами природы. Дождь, утро в лесу, море… Из всех шумов на кассете Саша больше всего любила шум моря.
Время до первого клиента Саша называла границей между своей и чужой волей. На границе было хорошо и волнительно. Еще немного — и своя воля кончалась, но пока каждый вдох был своим и оттого растекался блаженством по телу. Это называлось у нее надышаться перед смертью.
Дыша перед смертью молодой полной грудью, Саша не сразу заметила, как перед ней остановилось авто. Шикарный желтый кадиллак. Медленная тихая музыка струилась через откинутый верх. На месте водителя сидел грустный, как восточный принц, мальчик.
— Привет, цыпленок!.. — сказал мальчик.
Губы его при этом едва шелохнулись.
«Сам на желтом на кадиллаке, сопля зеленая, а я у него цыпленок», — зло подумала Саша.
— Тебе чего, малыш? — надменно вскинув голову, спросила Саша.
— Мне тебя, — ответил мальчик и стал совсем грустным.
— Ты это, мальчик… тут детям до шестнадцати…
— На вид я мальчик, Александра, а в душе старик… Садись, пожалуйста.
Дверь кадиллака распахнулась, и Саша от удивления села. Авто тут же рвануло с места и помчалось по шоссе с такой скоростью, что Сашу вдавило в кресло, а дверца сама собой захлопнулась. Кожа Сашиных ног утонула в коже сиденья. Кожа у сиденья была мягкая и горячая.
— Мальчик… а ты кто?
— Я — дальнобойщик.
— Какой же ты дальнобойщик? — прыснула Саша.
— Скоро узнаешь, — вздохнул мальчик.
В голове Саши промелькнуло что-то смутно пошлое.
— А откуда знаешь, как меня зовут?
— Я знаю твое имя, потому что давно искал тебя.
— Меня?
Мальчик промолчал. Они мчались навстречу быстро потухающему солнцу. Разговор не клеился.
— Может, я сойду? — предложила Саша.
— Уже поздно.
— Что значит поздно?.. Останови машину, козел!
Саша в подобных, нетрадиционных, как она их называла, случаях пыталась подражать Регинке из Уфы. Вот уж кто умел ставить клиентов на место, мало не покажется!
— Сейчас, сейчас… — приговаривал мальчик. — Сейчас… — и как-то весь съежился.
— Останови, кому сказала…
— Сейчас… Сейчас начнется… Ты лучше пристегнись…
— Да что начнется-то? Что вообще происходит!..
Мальчик взял ремень и сам пристегнул совсем растерявшуюся Сашу.
— Ну вот и всё, Саша, — печально улыбнулся мальчик. — Началось…
Машина неожиданно подпрыгнула на ровном месте. Взлетела довольно высоко, произвела в воздухе сальто-мортале и стала грузно, будто уходя под воду, опадать вниз. Саша завизжала и зажмурилась.
Когда она открыла глаза, то оказалось, что вместо кадиллака они трясутся в кабине большой фуры, играет шансон, а мальчик стал лет на десять старше. Узнать его можно было, пожалуй, только по большим грустным глазам.
— Блядь… — только и сказала Саша.
Но тут же спохватилась и извинилась.
— Да чего уж там… — сказал бывший мальчик и сделал шансон потише. — Блядь и есть…
Но тут же спохватился и извинился.
— В смысле — нет слов…
Они немного потряслись в тишине, нарушаемой негромким шансоном. Саша убрала звук совсем, прокашлялась и во второй за сегодня раз спросила:
— Кто ты такой?
Бывший мальчик помялся, посмотрел за окно в сгущающуюся до черноты синеву, потом исподлобья на Сашу. Опустил глаза и сказал:
— Я — наследный принц.
— Ничего не понимаю… То ты мальчик на желтом кадиллаке, который говорит, что он дальнобойщик… То дальнобойщик, который называет себя наследным принцем…
— Да, очень легко запутаться… Я и сам порой не понимаю, кто я на самом деле. Когда-то я был наследным принцем прекрасной страны, где круглый год распускаются цветы и плодоносят деревья под плеск тихих волн…
— Моря? — вставила Саша.
Бывший мальчик кивнул.
— Самого теплого и нежного моря в мире…
На этих словах впервые что-то блеснуло в его потухших глазах. Актер, который будет играть эту роль, должен обратить особое внимание на это место.
— Но что же произошло?
Бывший мальчик пожал плечами.
— Я стал дальнобойщиком. Дальнобойщиком-оборотнем. Каждый вечер на закате я превращаюсь в дальнобойщика и гоню эту фуру до самого рассвета. А утром, обессиленный, под пенье птиц, снова становлюсь мальчиком на желтом кадиллаке.
— Но как такое возможно?
— Я не знаю… — развел руками бывший мальчик.
— Но ведь должна же быть какая-то причина!.. — воскликнула Саша, и ее сердце забилось часто-часто.
— Наверное… Но она мне неизвестна. Это происходило как-то постепенно. Я ничего не замечал. Просто жил. Наслаждался своей наследной жизнью, юностью, красотой, талантом. Я пел лучше всех в нашей стране! Люди приходили из соседних земель послушать мое пение… А теперь если я запою, то начинают раньше времени вянуть цветы и уши. Очень легко узнать молодого человека, который хоть раз слышал мое пение. Его уши становятся сморщенными, как сушеные фрукты. Поэтому я не буду петь тебе песен, Саша. А ведь крутить баранку и петь — гораздо легче, чем крутить и не петь…
Бывший мальчик замолчал, то ли что-то вспоминая, то ли подбирая слова.
— Все это исчезло однажды в непрекрасный день. Я оказался на дороге. Один. Ни моей страны, ни меня, меня прежнего, не оказалось рядом. И пошло-поехало… Извини меня за то, что сейчас скажу… Я проебал свою страну и проебал себя. И даже не заметил, как это произошло… Вот такая история, Саша.
Он замолчал.
— Может быть, тебя кто-нибудь… сглазил?
— Может быть… Я не знаю! Правда не знаю…
Он снова замолчал. Саше стало так его жалко, что она захотела что-нибудь для него сделать. Но она растерялась. И только неуверенно провела рукой по волосам дальнобойщика-оборотня, бывшего наследного принца.
Он повернулся и посмотрел ей прямо в глаза.
— И теперь только ты можешь мне помочь.
— Я? — Саша невольно убрала руку.
— Ты. Единственное, что мне может помочь, что вернет меня прежнего, — это если ты сделаешь мне еловые.
— Еловые что? — не поняла Саша и моргнула глазом. Сначала одним, потом другим, а затем двумя сразу, хлоп-хлоп…
— Просто еловые. Сделай мне еловые!..
Много о чем просили Сашу клиенты, много чего от нее хотели, много чего заставляли. Но никто никогда не просил сделать еловые.
— Что же это такое? Что это значит — «сделать еловые»? — спросила Саша и вся натянулась как струна, ожидая непонятно чего, но чего-то очень плохого и гадкого.
— Я не знаю, — всплеснул руками бывший мальчик. — Я не знаю! Но ты — ты должна знать!..
— Почему это я должна знать? Потому что я проститутка? Да всё, что я знаю, — я знаю от вас, от таких извращенцев, как ты! Одному надо походить каблуками по спине, на другого пописать… Да откуда ж я знаю, что такое эти сраные еловые и как их делают?!
Саша готова была разреветься от обиды.
— Нет-нет, не поэтому, Саша! Ты неправильно меня поняла… Не потому, что ты проститутка. А потому, что ты — женщина… Саша, сделай мне еловые! Пожалуйста!.. Это — единственное, что мне может помочь… Я прошу тебя! Сделай мне еловые, и я увезу тебя на своем желтом кадиллаке подальше от этих гнилых мест! В свою наследную страну, где круглый год распускаются цветы и плодоносят деревья под плеск тихих волн… По вечерам в моей стране под открытым небом, прямо на берегу, показывают фильмы. А все ночи напролет танцуют и любят, засыпая лишь под утро — усталые и счастливые… Сделай мне еловые, Саша, умоляю тебя! Я так устал гнать эту долбаную фуру по этим самым хуевым дорогам на свете… Каждый божий день. От заката до рассвета… Не зная, куда и зачем, не зная, когда все это кончится, не зная даже, что там, блядь, внутри!.. Сделай мне еловые, Саша! Сделай… Я прошу тебя!..
И не то что Саша очень захотела попасть в наследную страну, где круглый год распускаются цветы и плодоносят деревья под плеск тихих волн, по вечерам прямо на берегу показывают фильмы под покровом небес, а все ночи напролет танцуют и любят друг друга, засыпая лишь под утро — усталые и счастливые, не то что она сильно поверила и захотела туда, но ей стало очень жалко бывшего мальчика. Сильнее, чем саму себя.
И тогда она сделала ему еловые. Потому что каждая женщина может сделать мужчине еловые. Но только один раз. И если очень этого захочет.
Точка
Лариса Степановна жила одна в блочной девятиэтажке на окраине Москвы. Улица обрывалась ее домом и переходила в парк. Была Лариса Степановна не по возрасту высохшей сгорбленной старушкой в очках и платке. Квартира у нее была даже не то что малогабаритная, а — «гостиничного типа». Одноподъездный дом планировался как гостиница, но наверху почему-то передумали и заселили в него обычных жителей. Стены ее квартирки были сплошь увешаны иконами-новоделами, репродукциями и церковными календарями.
В жизни Ларисы Степановны были разные периоды. Она проходила их вместе со страной. Когда страна стояла по горло в атеизме, Лариса Степановна была яростной атеисткой. Когда на страну хлынул запретный плод эзотерики, Лариса Степановна прошла инициацию, измеряла энергетическое поле рамками и балансировала чакры при помощи рук. Теперь пришла пора веры.
Лариса Степановна жила одна с самой молодости. Отец погиб в сорок первом под Москвой, мать умерла от рака матки в сорок пятом, сразу после победы. Несколько лет Лариса Степановна провела в детдоме. Ее мог взять к себе старший брат. Но не взял. Жена брата была против.
После детдома Лариса Степановна поступила в институт. После окончания — в один из московских НИИ, где на одном месте, по сути — на одной должности, проработала всю жизнь. Незадолго до пенсии она случайно услышала, как начальник сказал, что никто лучше нее не паяет микросхемы. Лариса Степановна прослезилась. И часто потом вспоминала слова начальника, думала, что не такой уж он был и плохой человек, и на душе у нее от этого воспоминания становилось тепло.
В двадцать семь лет у нее случился серьезный роман с Владимиром Алексеевичем. Дело шло к свадьбе. Но Лариса Степановна в один прекрасный день дала жениху от ворот поворот. «Зачем мне нужно стирать чужие трусы и носки?!» — говорила она подругам. Ей нравилось быть в глазах людей надменной и в меру циничной, что, несомненно, служило признаком ума и неординарности. Однако в глубине души Лариса Степановна как раз очень хотела стирать чужие трусы и носки.
Дело было не в носках и трусах, а в самом Владимире Алексеевиче. Он был хороший. Очень хороший. Внимательный, добрый. Но что-то было не так. Лариса Степановна ждала от любви чего-то другого, а чего именно — сама не знала. Она и не заметила, как Владимир Алексеевич стал для нее смертной тоской. Ее буквально все начало раздражать в нем. Как он говорил, молчал, ел, читал, смотрел телевизор, одевался… Не говоря уже обо всем остальном. Когда он входил в квартиру, Ларисе Степановне начинало казаться, что все звуки умолкают, а краски блекнут. И в один прекрасный день Владимира Алексеевича не стало.
К удивлению Ларисы Степановны, радость была недолгой и бледной. Всего один вечер подобие свободы кружилось внутри Ларисы Степановны. А наутро сменилось какой-то тишиной. Нет, она не жалела, что рассталась с женихом, но и рада этому не была тоже.
Других Владимиров Алексеевичей в ее жизни не было.
Из дома Лариса Степановна лишний раз старалась не выходить. Только по необходимости: в магазин или в церковь. На улице она замечала, как за ней идут люди, неспешно едут машины — именно за ней, — но не подавала виду. Всякий раз, когда возвращалась, — обнаруживала, что дома кто-то побывал. Вещи лежали не так, а некоторые и вовсе исчезали. Доходило и до хулиганства. В тапки писали, а на холодильнике и столе писали матерную брань, которую Лариса Степановна потом часами оттирала.
Квартиру Лариса Степановна освящала трижды, дабы избавиться от бесовских нападок. Перестала здороваться с соседями-кавказцами, подозревая их в пособничестве нечистым духам. Часто вечерами горевала за русских мужчин, незаметно истребляемых иноверцами.
Иногда по ночам она слышала голоса. Шепоты и еле различимый детский плач. Лариса Степановна начинала судорожно молиться священномученику Киприану, читать девяностый псалом и Иисусову молитву. И так, под молитву, шепоты и еле различимый детский плач, засыпала.
Как-то раз в январе, на Святках, было уже за полночь, Лариса Степановна вычитала вечерние молитвы и собиралась отходить ко сну, но вдруг услышала пронзительный крик. Лариса Степановна в ужасе застыла. Крик повторился отчетливо и громко. Не было никаких сомнений, кричал новорожденный ребенок. И не где-то далеко, плач доносился прямо с ее балкона. Лариса Степановна жила на третьем этаже. Оградив себя крестным знамением, дрожа и телом и душой, она медленно отодвинула занавеску. Прислонилась к холодному стеклу лбом и впилась в ночную балконную мглу.
Прямо на нее смотрели два зеленых сверкающих глаза. На балконе жалобно кричал котенок. Как он попал на третий этаж, было известно одному Богу. Ну, и тому, кто его туда доставил.
Лариса Степановна открыла дверцу, осторожно взяла котенка на руки, но побоялась выкидывать с балкона. Закрыла дверцу и понесла его к входной двери. По мере того как Лариса Степановна приближалась к двери, ей становилось необъяснимо тоскливо, во рту появился слегка кислый привкус, а внутри росло необъяснимое и оттого еще более жуткое чувство тревоги. У двери тревога разрослась до неизбежности. Лариса Степановна посмотрела в глазок. За дверью никого не было видно. Но Лариса Степановна отчетливо знала, что если откроет дверь, то произойдет что-то ужасное и непоправимое.
Всю ночь Лариса Степановна просидела рядом с котенком. Котенок пищал, засыпал, просыпался и снова пищал. И только когда захлопали дверьми первые рабочие ласточки, Лариса Степановна решилась выпустить его на свободу. Котенок оказался единственным мужчиной, с которым Лариса Степановна не сомкнула глаз до утра.
Днем Лариса Степановна чувствовала себя разбитой и больной. А когда вечером ее зашла проведать знакомая прихожанка из храма, Лариса Степановна увидела, как котенок уютно примостился на коврике прямо перед ее дверью.
Прихожанка взяла инициативу в свои руки, котенка накормили, а уходя, в приливе христианских чувств после душеспасительной беседы за чаем с постным печеньем, прихожанка забрала котенка к себе. Лариса Степановна очень обрадовалась, так как ума не могла приложить, что же с котенком делать. Но потом огорчилась. Ей вдруг стало котенка жалко. Ведь эта прихожанка, прости Господи, в сущности своей была несносная властная баба. Стало жалко Ларисе Степановне, что не оставила она котенка у себя. Ведь они могли бы так славно зажить вместе… Но было уже поздно.
В следующее воскресенье Лариса Степановна не выдержала и, кляня себя на чем свет стоит, подошла к прихожанке и после дежурных лобызаний и слов — тихо, невзначай, пряча бегающие блестящие глаза долу — попросила:
— Тамара, отдай мне его. Зачем он тебе? У тебя столько забот…
— Кого? — не на шутку испугалась Тамара.
— Котенка, — еще тише сказала Лариса Степановна.
— Барсика? — Тамара успокоилась, но продолжала удивляться.
— Почему же он Барсик? — впервые подняла глаза Лариса Степановна.
— А кто же он?
Лариса Степановна не знала что ответить и потому молчала. Глупо все это было. И Лариса Степановна улыбалась. И Тамара тоже ласково улыбалась в ответ.
— На что он тебе, Ларочка? Ты же отродясь животных не жаловала. Да и тебе самой уход нужен. Ты как пушинка, совсем бесплотна стала, желтенькая вся, прозрачная… Радость моя, ветер подует — ты и улетишь!
Лариса Степановна прошептала только: «Спаси Господи!» И пошла себе, желтенькая, прозрачная, бесплотна вся, со сдавленным сердцем. Вспомнилось ей почему-то, как в детстве одна девочка сказала ей, что если она не отдаст ей куклу, то ее мама никогда не выздоровеет. Лариса всю ночь проплакала, прижимая к себе куклу, а на утро отдала ее девочке. Через месяц ее с младшим братом Витей увозили по разным детдомам.
Раз в месяц к Ларисе Степановне приезжал тридцатилетний племянник. Привозил пять тысяч рублей, продукты, лекарства, забирал квитанцию на оплату квартиры. Лариса Степановна к его приезду готовила что-нибудь вкусненькое. Он ел немного, но нахваливал. Лариса Степановна не знала, правда ли ему нравится или он это из интеллигентности. Но было приятно.
«Молоденький совсем, — думала про себя Лариса Степановна. — Неужели и мне когда-то было тридцать?.. Боже мой, даже не верится, через год на море ездила отдыхать, поклонники за мной увивались… Да всё не те…»
И начинала говорить. Она говорила, а он ее старательно слушал, опустив щеку на ладонь или скрестив руки на груди.
Она продолжала говорить, он продолжал ее слушать, но уже не так старательно; она говорила — и думала одновременно, что, наверное, ему неинтересно, что надо бы закончить, потому что невозможно же молодому человеку слушать старуху так долго. Она продолжала говорить, а сама судорожно искала окончания, искала, где же поставить точку, но точка как-то не приходила, окончание не рождалось, речь разрасталась всё сильнее, разветвлялась, петляла, запутывалась, перескакивала с одного на другое, за другое цеплялось третье, тянуло за собой продолжение, а само за этим продолжением терялось, и она говорила всё быстрее, чтобы скорее закончить, поставить долгожданную точку, замолчать, говорила без остановок, без пауз, говорила и ненавидела себя за то, что не может закончить, не может замолчать…
Он закипал внутри, слушать ее становилось невыносимо, было жалко времени, делалось душно и хотелось спать. А она продолжала говорить и, казалось, высасывала из него последние силы. Она это понимала, видела, чувствовала, но речь не слушалась, и она не могла остановиться, ее никто так долго не слушал целый месяц, и вот сейчас он уйдет, и она целый месяц опять будет молчать…
Пробыв у Ларисы Степановны около часа, племянник уезжал. Он не выдерживал и, так и не дождавшись окончания многослойного, безумного, потерявшегося в самом себе потока речи, прерывал его. Благодарил, извинялся, спешил откланяться. Шел в коридор, они прощались. «Бог в помощь», «спаси Господи», «не болейте»…
После ухода племянника Лариса Степановна ругала себя за то, что так и не смогла поставить точку и ему пришлось прерывать ее. И давала слово, что через месяц не будет так много говорить и раздражать его. А если уж разговорится, то вовремя себя остановит.
В эти первые часы после его ухода она чувствовала себя особенно одинокой и старой. Семьдесят лет давили на нее невыносимым грузом. Жизнь была прожита. Прожита кое-как.
Он выходил на улицу, выжатый, измочаленный, глотал свежего воздуха и сумерек. И шел до метро. Не спеша. Спешить было незачем и, собственно говоря, некуда. У него всегда портилось настроение, когда он к ней ездил. Мимо проходили молодые парни и девушки. Проходили шумно. Как бы свидетельствуя миру шумом своим: мы есть, мы живые!.. И он завидовал им. Их свидетельству. Завидовал их семнадцати годам. Завидовал, что у них еще всё впереди. То есть впереди-то у них ничего и не было. Но они этого еще не знали. И этому незнанию он и завидовал.
Он ощущал себя очень старым. Тридцать лет давили на него невыносимым грузом. Жизнь казалась прожитой. Прожитой кое-как.
А точка? Ах да, точка... Ну что точка… Ставить точку не нужно. Да и невозможно. Никакой точки нет, и не будет. Ни точки, ни многоточия. Ни восклицательного знака, ни вопросительного. Ничего. Просто обрыв. Речь обрывается, и рассказ падает (или впадает?) в ту часть белого листа, где нет никаких слов. Ни слов, ни букв, ни знаков. Ни подписи, ни даты. Одна белая гладь да тишь. Вот так.
Посвящается моей жене Юле
Шла шлюха по шоссе. Шлюху звали Софи. А на самом деле Саша. Жаркий день клонился долу. Рокотали редкие машины.
Саша любила это время до первого клиента. Вечер одевает, как любила она говорить, всё в золото, и если закрыть глаза, то машины проносятся мимо, как шум моря. Саша, правда, никогда не была на море. Но видела море в кино. И у нее, давно, в прошлой жизни (как она говорила), была магнитофонная лента с разными шумами природы. Дождь, утро в лесу, море… Из всех шумов на кассете Саша больше всего любила шум моря.
Время до первого клиента Саша называла границей между своей и чужой волей. На границе было хорошо и волнительно. Еще немного — и своя воля кончалась, но пока каждый вдох был своим и оттого растекался блаженством по телу. Это называлось у нее надышаться перед смертью.
Дыша перед смертью молодой полной грудью, Саша не сразу заметила, как перед ней остановилось авто. Шикарный желтый кадиллак. Медленная тихая музыка струилась через откинутый верх. На месте водителя сидел грустный, как восточный принц, мальчик.
— Привет, цыпленок!.. — сказал мальчик.
Губы его при этом едва шелохнулись.
«Сам на желтом на кадиллаке, сопля зеленая, а я у него цыпленок», — зло подумала Саша.
— Тебе чего, малыш? — надменно вскинув голову, спросила Саша.
— Мне тебя, — ответил мальчик и стал совсем грустным.
— Ты это, мальчик… тут детям до шестнадцати…
— На вид я мальчик, Александра, а в душе старик… Садись, пожалуйста.
Дверь кадиллака распахнулась, и Саша от удивления села. Авто тут же рвануло с места и помчалось по шоссе с такой скоростью, что Сашу вдавило в кресло, а дверца сама собой захлопнулась. Кожа Сашиных ног утонула в коже сиденья. Кожа у сиденья была мягкая и горячая.
— Мальчик… а ты кто?
— Я — дальнобойщик.
— Какой же ты дальнобойщик? — прыснула Саша.
— Скоро узнаешь, — вздохнул мальчик.
В голове Саши промелькнуло что-то смутно пошлое.
— А откуда знаешь, как меня зовут?
— Я знаю твое имя, потому что давно искал тебя.
— Меня?
Мальчик промолчал. Они мчались навстречу быстро потухающему солнцу. Разговор не клеился.
— Может, я сойду? — предложила Саша.
— Уже поздно.
— Что значит поздно?.. Останови машину, козел!
Саша в подобных, нетрадиционных, как она их называла, случаях пыталась подражать Регинке из Уфы. Вот уж кто умел ставить клиентов на место, мало не покажется!
— Сейчас, сейчас… — приговаривал мальчик. — Сейчас… — и как-то весь съежился.
— Останови, кому сказала…
— Сейчас… Сейчас начнется… Ты лучше пристегнись…
— Да что начнется-то? Что вообще происходит!..
Мальчик взял ремень и сам пристегнул совсем растерявшуюся Сашу.
— Ну вот и всё, Саша, — печально улыбнулся мальчик. — Началось…
Машина неожиданно подпрыгнула на ровном месте. Взлетела довольно высоко, произвела в воздухе сальто-мортале и стала грузно, будто уходя под воду, опадать вниз. Саша завизжала и зажмурилась.
Когда она открыла глаза, то оказалось, что вместо кадиллака они трясутся в кабине большой фуры, играет шансон, а мальчик стал лет на десять старше. Узнать его можно было, пожалуй, только по большим грустным глазам.
— Блядь… — только и сказала Саша.
Но тут же спохватилась и извинилась.
— Да чего уж там… — сказал бывший мальчик и сделал шансон потише. — Блядь и есть…
Но тут же спохватился и извинился.
— В смысле — нет слов…
Они немного потряслись в тишине, нарушаемой негромким шансоном. Саша убрала звук совсем, прокашлялась и во второй за сегодня раз спросила:
— Кто ты такой?
Бывший мальчик помялся, посмотрел за окно в сгущающуюся до черноты синеву, потом исподлобья на Сашу. Опустил глаза и сказал:
— Я — наследный принц.
— Ничего не понимаю… То ты мальчик на желтом кадиллаке, который говорит, что он дальнобойщик… То дальнобойщик, который называет себя наследным принцем…
— Да, очень легко запутаться… Я и сам порой не понимаю, кто я на самом деле. Когда-то я был наследным принцем прекрасной страны, где круглый год распускаются цветы и плодоносят деревья под плеск тихих волн…
— Моря? — вставила Саша.
Бывший мальчик кивнул.
— Самого теплого и нежного моря в мире…
На этих словах впервые что-то блеснуло в его потухших глазах. Актер, который будет играть эту роль, должен обратить особое внимание на это место.
— Но что же произошло?
Бывший мальчик пожал плечами.
— Я стал дальнобойщиком. Дальнобойщиком-оборотнем. Каждый вечер на закате я превращаюсь в дальнобойщика и гоню эту фуру до самого рассвета. А утром, обессиленный, под пенье птиц, снова становлюсь мальчиком на желтом кадиллаке.
— Но как такое возможно?
— Я не знаю… — развел руками бывший мальчик.
— Но ведь должна же быть какая-то причина!.. — воскликнула Саша, и ее сердце забилось часто-часто.
— Наверное… Но она мне неизвестна. Это происходило как-то постепенно. Я ничего не замечал. Просто жил. Наслаждался своей наследной жизнью, юностью, красотой, талантом. Я пел лучше всех в нашей стране! Люди приходили из соседних земель послушать мое пение… А теперь если я запою, то начинают раньше времени вянуть цветы и уши. Очень легко узнать молодого человека, который хоть раз слышал мое пение. Его уши становятся сморщенными, как сушеные фрукты. Поэтому я не буду петь тебе песен, Саша. А ведь крутить баранку и петь — гораздо легче, чем крутить и не петь…
Бывший мальчик замолчал, то ли что-то вспоминая, то ли подбирая слова.
— Все это исчезло однажды в непрекрасный день. Я оказался на дороге. Один. Ни моей страны, ни меня, меня прежнего, не оказалось рядом. И пошло-поехало… Извини меня за то, что сейчас скажу… Я проебал свою страну и проебал себя. И даже не заметил, как это произошло… Вот такая история, Саша.
Он замолчал.
— Может быть, тебя кто-нибудь… сглазил?
— Может быть… Я не знаю! Правда не знаю…
Он снова замолчал. Саше стало так его жалко, что она захотела что-нибудь для него сделать. Но она растерялась. И только неуверенно провела рукой по волосам дальнобойщика-оборотня, бывшего наследного принца.
Он повернулся и посмотрел ей прямо в глаза.
— И теперь только ты можешь мне помочь.
— Я? — Саша невольно убрала руку.
— Ты. Единственное, что мне может помочь, что вернет меня прежнего, — это если ты сделаешь мне еловые.
— Еловые что? — не поняла Саша и моргнула глазом. Сначала одним, потом другим, а затем двумя сразу, хлоп-хлоп…
— Просто еловые. Сделай мне еловые!..
Много о чем просили Сашу клиенты, много чего от нее хотели, много чего заставляли. Но никто никогда не просил сделать еловые.
— Что же это такое? Что это значит — «сделать еловые»? — спросила Саша и вся натянулась как струна, ожидая непонятно чего, но чего-то очень плохого и гадкого.
— Я не знаю, — всплеснул руками бывший мальчик. — Я не знаю! Но ты — ты должна знать!..
— Почему это я должна знать? Потому что я проститутка? Да всё, что я знаю, — я знаю от вас, от таких извращенцев, как ты! Одному надо походить каблуками по спине, на другого пописать… Да откуда ж я знаю, что такое эти сраные еловые и как их делают?!
Саша готова была разреветься от обиды.
— Нет-нет, не поэтому, Саша! Ты неправильно меня поняла… Не потому, что ты проститутка. А потому, что ты — женщина… Саша, сделай мне еловые! Пожалуйста!.. Это — единственное, что мне может помочь… Я прошу тебя! Сделай мне еловые, и я увезу тебя на своем желтом кадиллаке подальше от этих гнилых мест! В свою наследную страну, где круглый год распускаются цветы и плодоносят деревья под плеск тихих волн… По вечерам в моей стране под открытым небом, прямо на берегу, показывают фильмы. А все ночи напролет танцуют и любят, засыпая лишь под утро — усталые и счастливые… Сделай мне еловые, Саша, умоляю тебя! Я так устал гнать эту долбаную фуру по этим самым хуевым дорогам на свете… Каждый божий день. От заката до рассвета… Не зная, куда и зачем, не зная, когда все это кончится, не зная даже, что там, блядь, внутри!.. Сделай мне еловые, Саша! Сделай… Я прошу тебя!..
И не то что Саша очень захотела попасть в наследную страну, где круглый год распускаются цветы и плодоносят деревья под плеск тихих волн, по вечерам прямо на берегу показывают фильмы под покровом небес, а все ночи напролет танцуют и любят друг друга, засыпая лишь под утро — усталые и счастливые, не то что она сильно поверила и захотела туда, но ей стало очень жалко бывшего мальчика. Сильнее, чем саму себя.
И тогда она сделала ему еловые. Потому что каждая женщина может сделать мужчине еловые. Но только один раз. И если очень этого захочет.
Точка
Лариса Степановна жила одна в блочной девятиэтажке на окраине Москвы. Улица обрывалась ее домом и переходила в парк. Была Лариса Степановна не по возрасту высохшей сгорбленной старушкой в очках и платке. Квартира у нее была даже не то что малогабаритная, а — «гостиничного типа». Одноподъездный дом планировался как гостиница, но наверху почему-то передумали и заселили в него обычных жителей. Стены ее квартирки были сплошь увешаны иконами-новоделами, репродукциями и церковными календарями.
В жизни Ларисы Степановны были разные периоды. Она проходила их вместе со страной. Когда страна стояла по горло в атеизме, Лариса Степановна была яростной атеисткой. Когда на страну хлынул запретный плод эзотерики, Лариса Степановна прошла инициацию, измеряла энергетическое поле рамками и балансировала чакры при помощи рук. Теперь пришла пора веры.
Лариса Степановна жила одна с самой молодости. Отец погиб в сорок первом под Москвой, мать умерла от рака матки в сорок пятом, сразу после победы. Несколько лет Лариса Степановна провела в детдоме. Ее мог взять к себе старший брат. Но не взял. Жена брата была против.
После детдома Лариса Степановна поступила в институт. После окончания — в один из московских НИИ, где на одном месте, по сути — на одной должности, проработала всю жизнь. Незадолго до пенсии она случайно услышала, как начальник сказал, что никто лучше нее не паяет микросхемы. Лариса Степановна прослезилась. И часто потом вспоминала слова начальника, думала, что не такой уж он был и плохой человек, и на душе у нее от этого воспоминания становилось тепло.
В двадцать семь лет у нее случился серьезный роман с Владимиром Алексеевичем. Дело шло к свадьбе. Но Лариса Степановна в один прекрасный день дала жениху от ворот поворот. «Зачем мне нужно стирать чужие трусы и носки?!» — говорила она подругам. Ей нравилось быть в глазах людей надменной и в меру циничной, что, несомненно, служило признаком ума и неординарности. Однако в глубине души Лариса Степановна как раз очень хотела стирать чужие трусы и носки.
Дело было не в носках и трусах, а в самом Владимире Алексеевиче. Он был хороший. Очень хороший. Внимательный, добрый. Но что-то было не так. Лариса Степановна ждала от любви чего-то другого, а чего именно — сама не знала. Она и не заметила, как Владимир Алексеевич стал для нее смертной тоской. Ее буквально все начало раздражать в нем. Как он говорил, молчал, ел, читал, смотрел телевизор, одевался… Не говоря уже обо всем остальном. Когда он входил в квартиру, Ларисе Степановне начинало казаться, что все звуки умолкают, а краски блекнут. И в один прекрасный день Владимира Алексеевича не стало.
К удивлению Ларисы Степановны, радость была недолгой и бледной. Всего один вечер подобие свободы кружилось внутри Ларисы Степановны. А наутро сменилось какой-то тишиной. Нет, она не жалела, что рассталась с женихом, но и рада этому не была тоже.
Других Владимиров Алексеевичей в ее жизни не было.
Из дома Лариса Степановна лишний раз старалась не выходить. Только по необходимости: в магазин или в церковь. На улице она замечала, как за ней идут люди, неспешно едут машины — именно за ней, — но не подавала виду. Всякий раз, когда возвращалась, — обнаруживала, что дома кто-то побывал. Вещи лежали не так, а некоторые и вовсе исчезали. Доходило и до хулиганства. В тапки писали, а на холодильнике и столе писали матерную брань, которую Лариса Степановна потом часами оттирала.
Квартиру Лариса Степановна освящала трижды, дабы избавиться от бесовских нападок. Перестала здороваться с соседями-кавказцами, подозревая их в пособничестве нечистым духам. Часто вечерами горевала за русских мужчин, незаметно истребляемых иноверцами.
Иногда по ночам она слышала голоса. Шепоты и еле различимый детский плач. Лариса Степановна начинала судорожно молиться священномученику Киприану, читать девяностый псалом и Иисусову молитву. И так, под молитву, шепоты и еле различимый детский плач, засыпала.
Как-то раз в январе, на Святках, было уже за полночь, Лариса Степановна вычитала вечерние молитвы и собиралась отходить ко сну, но вдруг услышала пронзительный крик. Лариса Степановна в ужасе застыла. Крик повторился отчетливо и громко. Не было никаких сомнений, кричал новорожденный ребенок. И не где-то далеко, плач доносился прямо с ее балкона. Лариса Степановна жила на третьем этаже. Оградив себя крестным знамением, дрожа и телом и душой, она медленно отодвинула занавеску. Прислонилась к холодному стеклу лбом и впилась в ночную балконную мглу.
Прямо на нее смотрели два зеленых сверкающих глаза. На балконе жалобно кричал котенок. Как он попал на третий этаж, было известно одному Богу. Ну, и тому, кто его туда доставил.
Лариса Степановна открыла дверцу, осторожно взяла котенка на руки, но побоялась выкидывать с балкона. Закрыла дверцу и понесла его к входной двери. По мере того как Лариса Степановна приближалась к двери, ей становилось необъяснимо тоскливо, во рту появился слегка кислый привкус, а внутри росло необъяснимое и оттого еще более жуткое чувство тревоги. У двери тревога разрослась до неизбежности. Лариса Степановна посмотрела в глазок. За дверью никого не было видно. Но Лариса Степановна отчетливо знала, что если откроет дверь, то произойдет что-то ужасное и непоправимое.
Всю ночь Лариса Степановна просидела рядом с котенком. Котенок пищал, засыпал, просыпался и снова пищал. И только когда захлопали дверьми первые рабочие ласточки, Лариса Степановна решилась выпустить его на свободу. Котенок оказался единственным мужчиной, с которым Лариса Степановна не сомкнула глаз до утра.
Днем Лариса Степановна чувствовала себя разбитой и больной. А когда вечером ее зашла проведать знакомая прихожанка из храма, Лариса Степановна увидела, как котенок уютно примостился на коврике прямо перед ее дверью.
Прихожанка взяла инициативу в свои руки, котенка накормили, а уходя, в приливе христианских чувств после душеспасительной беседы за чаем с постным печеньем, прихожанка забрала котенка к себе. Лариса Степановна очень обрадовалась, так как ума не могла приложить, что же с котенком делать. Но потом огорчилась. Ей вдруг стало котенка жалко. Ведь эта прихожанка, прости Господи, в сущности своей была несносная властная баба. Стало жалко Ларисе Степановне, что не оставила она котенка у себя. Ведь они могли бы так славно зажить вместе… Но было уже поздно.
В следующее воскресенье Лариса Степановна не выдержала и, кляня себя на чем свет стоит, подошла к прихожанке и после дежурных лобызаний и слов — тихо, невзначай, пряча бегающие блестящие глаза долу — попросила:
— Тамара, отдай мне его. Зачем он тебе? У тебя столько забот…
— Кого? — не на шутку испугалась Тамара.
— Котенка, — еще тише сказала Лариса Степановна.
— Барсика? — Тамара успокоилась, но продолжала удивляться.
— Почему же он Барсик? — впервые подняла глаза Лариса Степановна.
— А кто же он?
Лариса Степановна не знала что ответить и потому молчала. Глупо все это было. И Лариса Степановна улыбалась. И Тамара тоже ласково улыбалась в ответ.
— На что он тебе, Ларочка? Ты же отродясь животных не жаловала. Да и тебе самой уход нужен. Ты как пушинка, совсем бесплотна стала, желтенькая вся, прозрачная… Радость моя, ветер подует — ты и улетишь!
Лариса Степановна прошептала только: «Спаси Господи!» И пошла себе, желтенькая, прозрачная, бесплотна вся, со сдавленным сердцем. Вспомнилось ей почему-то, как в детстве одна девочка сказала ей, что если она не отдаст ей куклу, то ее мама никогда не выздоровеет. Лариса всю ночь проплакала, прижимая к себе куклу, а на утро отдала ее девочке. Через месяц ее с младшим братом Витей увозили по разным детдомам.
Раз в месяц к Ларисе Степановне приезжал тридцатилетний племянник. Привозил пять тысяч рублей, продукты, лекарства, забирал квитанцию на оплату квартиры. Лариса Степановна к его приезду готовила что-нибудь вкусненькое. Он ел немного, но нахваливал. Лариса Степановна не знала, правда ли ему нравится или он это из интеллигентности. Но было приятно.
«Молоденький совсем, — думала про себя Лариса Степановна. — Неужели и мне когда-то было тридцать?.. Боже мой, даже не верится, через год на море ездила отдыхать, поклонники за мной увивались… Да всё не те…»
И начинала говорить. Она говорила, а он ее старательно слушал, опустив щеку на ладонь или скрестив руки на груди.
Она продолжала говорить, он продолжал ее слушать, но уже не так старательно; она говорила — и думала одновременно, что, наверное, ему неинтересно, что надо бы закончить, потому что невозможно же молодому человеку слушать старуху так долго. Она продолжала говорить, а сама судорожно искала окончания, искала, где же поставить точку, но точка как-то не приходила, окончание не рождалось, речь разрасталась всё сильнее, разветвлялась, петляла, запутывалась, перескакивала с одного на другое, за другое цеплялось третье, тянуло за собой продолжение, а само за этим продолжением терялось, и она говорила всё быстрее, чтобы скорее закончить, поставить долгожданную точку, замолчать, говорила без остановок, без пауз, говорила и ненавидела себя за то, что не может закончить, не может замолчать…
Он закипал внутри, слушать ее становилось невыносимо, было жалко времени, делалось душно и хотелось спать. А она продолжала говорить и, казалось, высасывала из него последние силы. Она это понимала, видела, чувствовала, но речь не слушалась, и она не могла остановиться, ее никто так долго не слушал целый месяц, и вот сейчас он уйдет, и она целый месяц опять будет молчать…
Пробыв у Ларисы Степановны около часа, племянник уезжал. Он не выдерживал и, так и не дождавшись окончания многослойного, безумного, потерявшегося в самом себе потока речи, прерывал его. Благодарил, извинялся, спешил откланяться. Шел в коридор, они прощались. «Бог в помощь», «спаси Господи», «не болейте»…
После ухода племянника Лариса Степановна ругала себя за то, что так и не смогла поставить точку и ему пришлось прерывать ее. И давала слово, что через месяц не будет так много говорить и раздражать его. А если уж разговорится, то вовремя себя остановит.
В эти первые часы после его ухода она чувствовала себя особенно одинокой и старой. Семьдесят лет давили на нее невыносимым грузом. Жизнь была прожита. Прожита кое-как.
Он выходил на улицу, выжатый, измочаленный, глотал свежего воздуха и сумерек. И шел до метро. Не спеша. Спешить было незачем и, собственно говоря, некуда. У него всегда портилось настроение, когда он к ней ездил. Мимо проходили молодые парни и девушки. Проходили шумно. Как бы свидетельствуя миру шумом своим: мы есть, мы живые!.. И он завидовал им. Их свидетельству. Завидовал их семнадцати годам. Завидовал, что у них еще всё впереди. То есть впереди-то у них ничего и не было. Но они этого еще не знали. И этому незнанию он и завидовал.
Он ощущал себя очень старым. Тридцать лет давили на него невыносимым грузом. Жизнь казалась прожитой. Прожитой кое-как.
А точка? Ах да, точка... Ну что точка… Ставить точку не нужно. Да и невозможно. Никакой точки нет, и не будет. Ни точки, ни многоточия. Ни восклицательного знака, ни вопросительного. Ничего. Просто обрыв. Речь обрывается, и рассказ падает (или впадает?) в ту часть белого листа, где нет никаких слов. Ни слов, ни букв, ни знаков. Ни подписи, ни даты. Одна белая гладь да тишь. Вот так.