ГРИГОРИЙ СТАРИКОВСКИЙ
***
обмотали голову шерстяным шарфом —
и отправили в путь воробьем катулла,
чтоб летел без возврата за тихий дон
золотых церквей… по кому звонил он?
говорят, что возле большой воды
в тростниках вольно дышится корабелам,
но со всех сторон оказался ты
окружен своим ледовитым телом.
возвращайся оттуда, с площади нежилой,
где развозят холод слепые баржи,
о, саднящий зазор между болотной мглой
и желанием выйти на берег прежний!
мозговым прозрением отомкни
гробовую дверь залетейской стали
и наружу выпорхни, как бы ни
остывало то, что тепло вначале.
***
прямизна поступка — электричка:
сел, уехал, в прошлом не жилец.
я сейчас тщедушнее, чем спичка,
властелин распаянных колец.
электричка, пьяная сестричка,
увези в паленое лито,
где полынью пахнет перекличка
мертвецов, убитых ни за что.
где-нибудь на станции кандальной
выпусти, железная змея,
в сломанную жизнь, на берег дальний,
там хвостом виляет сырдарья,
и, как пелось в песне заповедной,
где про кобылицу и ковыль,
по степи несется всадник медный
и глотает лагерную пыль.
***
говори мне что-нибудь, говори,
успокой как следует, успокой
колокольцем серебряным до зари,
язычком серебряным за щекой.
что земля теперь расползлась как зыбь,
что козлиная не дается песнь,
в этом, милая, не виноват никто —
слева-справа сплошная топь.
подари мне сумерки, тусклый шелк
тополиных всхлипов и длинную жизнь горы.
шелести мне что-нибудь, шелести,
чтобы я не совсем умолк.
квебек
под натиском ветра, под дождиком рваным
отрадно смотреть на взопревший брезент павильона;
мостки разметало, и катер картавит, припаян
к вороньему мясу реки, ударяющей в бубен.
того, что осталось от кровельных плясок
июльского ливня, хватает, конечно, на ужин
с вином из кленовой бутыли, осиновой лаской
в церковной ограде, о Боже, как дождь этот нужен
и сладостен ветер в слепой колокольне,
начинка его из валторн и кларнетов тягучих,
где раньше саднило, там больше ни капли не больно,
где жгло по живому, там лучше становится, лучше.
голова олоферна
никуда, голова, не денешься из мешка,
не видать отрубленной марш-броска.
тут юдифь поработала, ювелирный труд,
это дело пухленьких белых рук.
пировала с тобой, а потом — раз-два,
покатилась черная голова.
покатилась армия на восток,
ну а ты раскаленный глотай песок.
***
земле, слоящейся от сухости,
потребна ливневая замесь,
где вместо кислородной бедности —
из детства сладковатый запах,
необходима геометрия
зонтов и скромность капюшонов,
и проезжающие медленно
как бы вспотевшие машины.
и скверы, ливнем опаленные,
и кровь, играющая бешено,
и жизнь, как будто обновленная,
неповторимая, нездешняя…
комедия ошибок
танец, когда самолет на посадку заходит
и выпускает шасси над открытым театром,
за руки взявшись, пляшут хозяйка с сестрицей,
гром тарантеллы в проплешинах горького света.
время, оно — лысовато, — слуга заявляет развязно
и получает в ответ — бездельник, колпак — оплеуху;
сборище пестрых заплат, актер искривлен, как креветка,
дромио ломит свое, выражается метко.
ах, каплуна подпалили… кухарка похожа на карту:
франция на подбородке; там, где шотландия, голо,
два сумасброда на сцене стоят, и не скажешь,
кто же эфесского здесь представляет собой антифола.
все перемешано, некуда ставить заплату,
кто там летит? — люциана над сценой летает.
небо изорвано черной клешней самолета,
дромио, дромио, где моя цепь золотая?
климт в венеции
та женщина — двухцветна, шепотлива,
в ней, говорят, гнездится бесконечность,
она, как узловатая олива,
цитирую, не стеснена собой.
от встреч любовных остается шелест
мучительной воды, сухой и мертвой:
флакон граненый, сумасшедший запах,
не пей ее и не смотри назад.
***
Когда из длинной готовальни
сосновый извлекают циркуль
и вспрыгивают на него,
как вольтижеры первой конной,
очерчивая полукружья
ноздрями пенных лошадей,
поляки бьются отвлеченно,
как будто бьются не за хаты,
а за платона и шопена,
у подхорунжих тонок профиль,
как будто это — абрис моря,
как будто это профиль мнишек,
как если бы венец алмазный
горел на темени марины,
к которому прильнуть бы сразу
голодным офицерским ртом,
чуть сплющенным овалом лисьим…
***
по тонкости сравнишься с кожурой
байдарочки, качнувшейся нечаянно.
о, косточка плавучая в бульоне
озерной, стрекозиной болтовни.
снуют стрижи над рыбиной амбара,
над остовом в чешуйчатом оплечье.
левиафан проглатывает лодку,
и не приходит царствие твое.
верона
В. Месяцу
здесь гёте бродил с кипарисовой
кладбищенской веткой в руке,
а нынче летит над карнизами
джульетта во вдовьем платке.
на площади зло и надсадно
вопит о любви идиот,
по клавишам лестниц осадных
брюхатое солнце ползет
и падает в кратер арены,
где римские духи впотьмах
в намордниках бьются посменно
с богами на ржавых ножах,
как будто им мало надгробий
и визга некормленых псов,
и льется на теплый песок
морковное крови подобье.
***
тростник в массовке — это не тростник,
а тысячи измазанных в зеленке
родных штыков, все небо на штыках,
а ветер — это веток вербный тик
и вздроги барабанной перепонки.
где лях прошел, там небо в тополях,
мостки, как седла, поверху трясины,
орясина — всесильная осина,
молись за нас, погибших на полях
от мазовецкой песни журавлиной.
св. кевин и дрозды
Г. Кружкову
налить воды в наперсток,
увидеть колокол,
утробу и язык,
сейчас родится звон
малиново-брусничный,
и лопнет тишины надутая щека;
увидеть келью:
кевин на коленях
стоит и руки распростер,
ладони к облакам повернуты,
а в чашечках ладоней
дрозды вьют гнезда
и принимают пальцы за червей,
доклевывая до сухого мяса,
а руки дервенеют.
теперь он — перекладина креста,
он — труженик спасательной команды,
застрявший в паутине вечной жизни, —
работай, сердце, без возврата.
как ветвь, он будет длиться за
оконце кельи —
к исчезновенью самого себя
в молчаньи древесины,
пока птенцы ирландского дрозда
не оперятся и не улетят.
обмотали голову шерстяным шарфом —
и отправили в путь воробьем катулла,
чтоб летел без возврата за тихий дон
золотых церквей… по кому звонил он?
говорят, что возле большой воды
в тростниках вольно дышится корабелам,
но со всех сторон оказался ты
окружен своим ледовитым телом.
возвращайся оттуда, с площади нежилой,
где развозят холод слепые баржи,
о, саднящий зазор между болотной мглой
и желанием выйти на берег прежний!
мозговым прозрением отомкни
гробовую дверь залетейской стали
и наружу выпорхни, как бы ни
остывало то, что тепло вначале.
***
прямизна поступка — электричка:
сел, уехал, в прошлом не жилец.
я сейчас тщедушнее, чем спичка,
властелин распаянных колец.
электричка, пьяная сестричка,
увези в паленое лито,
где полынью пахнет перекличка
мертвецов, убитых ни за что.
где-нибудь на станции кандальной
выпусти, железная змея,
в сломанную жизнь, на берег дальний,
там хвостом виляет сырдарья,
и, как пелось в песне заповедной,
где про кобылицу и ковыль,
по степи несется всадник медный
и глотает лагерную пыль.
***
говори мне что-нибудь, говори,
успокой как следует, успокой
колокольцем серебряным до зари,
язычком серебряным за щекой.
что земля теперь расползлась как зыбь,
что козлиная не дается песнь,
в этом, милая, не виноват никто —
слева-справа сплошная топь.
подари мне сумерки, тусклый шелк
тополиных всхлипов и длинную жизнь горы.
шелести мне что-нибудь, шелести,
чтобы я не совсем умолк.
квебек
под натиском ветра, под дождиком рваным
отрадно смотреть на взопревший брезент павильона;
мостки разметало, и катер картавит, припаян
к вороньему мясу реки, ударяющей в бубен.
того, что осталось от кровельных плясок
июльского ливня, хватает, конечно, на ужин
с вином из кленовой бутыли, осиновой лаской
в церковной ограде, о Боже, как дождь этот нужен
и сладостен ветер в слепой колокольне,
начинка его из валторн и кларнетов тягучих,
где раньше саднило, там больше ни капли не больно,
где жгло по живому, там лучше становится, лучше.
голова олоферна
никуда, голова, не денешься из мешка,
не видать отрубленной марш-броска.
тут юдифь поработала, ювелирный труд,
это дело пухленьких белых рук.
пировала с тобой, а потом — раз-два,
покатилась черная голова.
покатилась армия на восток,
ну а ты раскаленный глотай песок.
***
земле, слоящейся от сухости,
потребна ливневая замесь,
где вместо кислородной бедности —
из детства сладковатый запах,
необходима геометрия
зонтов и скромность капюшонов,
и проезжающие медленно
как бы вспотевшие машины.
и скверы, ливнем опаленные,
и кровь, играющая бешено,
и жизнь, как будто обновленная,
неповторимая, нездешняя…
комедия ошибок
танец, когда самолет на посадку заходит
и выпускает шасси над открытым театром,
за руки взявшись, пляшут хозяйка с сестрицей,
гром тарантеллы в проплешинах горького света.
время, оно — лысовато, — слуга заявляет развязно
и получает в ответ — бездельник, колпак — оплеуху;
сборище пестрых заплат, актер искривлен, как креветка,
дромио ломит свое, выражается метко.
ах, каплуна подпалили… кухарка похожа на карту:
франция на подбородке; там, где шотландия, голо,
два сумасброда на сцене стоят, и не скажешь,
кто же эфесского здесь представляет собой антифола.
все перемешано, некуда ставить заплату,
кто там летит? — люциана над сценой летает.
небо изорвано черной клешней самолета,
дромио, дромио, где моя цепь золотая?
климт в венеции
та женщина — двухцветна, шепотлива,
в ней, говорят, гнездится бесконечность,
она, как узловатая олива,
цитирую, не стеснена собой.
от встреч любовных остается шелест
мучительной воды, сухой и мертвой:
флакон граненый, сумасшедший запах,
не пей ее и не смотри назад.
***
Когда из длинной готовальни
сосновый извлекают циркуль
и вспрыгивают на него,
как вольтижеры первой конной,
очерчивая полукружья
ноздрями пенных лошадей,
поляки бьются отвлеченно,
как будто бьются не за хаты,
а за платона и шопена,
у подхорунжих тонок профиль,
как будто это — абрис моря,
как будто это профиль мнишек,
как если бы венец алмазный
горел на темени марины,
к которому прильнуть бы сразу
голодным офицерским ртом,
чуть сплющенным овалом лисьим…
***
по тонкости сравнишься с кожурой
байдарочки, качнувшейся нечаянно.
о, косточка плавучая в бульоне
озерной, стрекозиной болтовни.
снуют стрижи над рыбиной амбара,
над остовом в чешуйчатом оплечье.
левиафан проглатывает лодку,
и не приходит царствие твое.
верона
В. Месяцу
здесь гёте бродил с кипарисовой
кладбищенской веткой в руке,
а нынче летит над карнизами
джульетта во вдовьем платке.
на площади зло и надсадно
вопит о любви идиот,
по клавишам лестниц осадных
брюхатое солнце ползет
и падает в кратер арены,
где римские духи впотьмах
в намордниках бьются посменно
с богами на ржавых ножах,
как будто им мало надгробий
и визга некормленых псов,
и льется на теплый песок
морковное крови подобье.
***
тростник в массовке — это не тростник,
а тысячи измазанных в зеленке
родных штыков, все небо на штыках,
а ветер — это веток вербный тик
и вздроги барабанной перепонки.
где лях прошел, там небо в тополях,
мостки, как седла, поверху трясины,
орясина — всесильная осина,
молись за нас, погибших на полях
от мазовецкой песни журавлиной.
св. кевин и дрозды
Г. Кружкову
налить воды в наперсток,
увидеть колокол,
утробу и язык,
сейчас родится звон
малиново-брусничный,
и лопнет тишины надутая щека;
увидеть келью:
кевин на коленях
стоит и руки распростер,
ладони к облакам повернуты,
а в чашечках ладоней
дрозды вьют гнезда
и принимают пальцы за червей,
доклевывая до сухого мяса,
а руки дервенеют.
теперь он — перекладина креста,
он — труженик спасательной команды,
застрявший в паутине вечной жизни, —
работай, сердце, без возврата.
как ветвь, он будет длиться за
оконце кельи —
к исчезновенью самого себя
в молчаньи древесины,
пока птенцы ирландского дрозда
не оперятся и не улетят.