ФЕРНАНДО ПЕССОА / СТИХОТВОРЕНИЯ. ПРОЗА
СТИХОТВОРЕНИЯ
***
Ночи конца не видно!
Время — за часом час —
Тянется еле-еле...
Сядь и склонись к постели,
Где не смыкаю глаз.
Это любил ребенком
И не сберег, взрослев...
Спой надо мною, няня:
Будит воспоминанья
Горестный твой напев.
Дочь короля влюбилась...
Сколького не верну!
Где это все? Ни тени
Спой же мне о забвенье,
Тихо клоня ко сну...
Вправду ли это было?
Вправду ли это я?
Спой, как над детской зыбкой,
Чтобы уснуть с улыбкой
Вечного забытья.
***
Пусть вихрь гудит ураганней
И даст отдохнуть уму.
Маячит на дне сознанья
Та суть, что вот-вот пойму.
Душа ль, что жизнью другою
Невыдуманной дарит...
Мгновение ли покоя,
Что душу животворит…
Все резче порывы ветра.
И мысль забытью страшна,
Что станет пытать ответа,
Едва пробудясь от сна.
А вихрь то взмывает круто,
То рушится, пыль клубя...
О, если б хоть на минуту
Суметь разгадать себя!
***
Небосклон туманный
С ледяной луной.
Тянет с океана
Пылью водяной.
И — смутнее далей
По закате дня —
Сходятся печали,
Сердце леденя.
Тяжелы движенья,
Мысли тяжелы.
Лед опустошенья
И бескрайней мглы.
Обняло ненастье
Сном небытия
Помыслы и страсти...
Спи, душа моя.
***
Искрится вода, мешая
Увидеть, что впереди.
И чья-то, совсем чужая,
Тоска поднялась в груди —
Тоска сиротливой тени,
Пришедшей из той страны,
Где муки — благословенье,
А страсти — просветлены.
И с болью она взирает,
Как жизнь, идя стороной, —
Обманутая, — стирает
И сон о себе иной.
***
Склонись ко мне, мечтая.
Забудься забытьем.
Томление читаю
В слепом зрачке твоем.
Забудься сном, что любим,
И сказкой, что живем.
Все мнимо, все напрасно:
Не лжет мечта одна.
Темно в дали безгласной.
Забудься явью сна
И улыбнись забвенью,
Умиротворена.
В слепом зрачке читаю
Незыблемый покой
Постигших небыль жизни
С блаженством и тоской.
***
Еще не сгустились тени,
Но все холоднее высь.
Бичуя опустошенье,
Над сердцем ветра взвились.
О канувшие удачи,
Которых не нужно мне!
О сон, что живешь иначе!
И жизнь, что ведешь во сне...
Взвевайтесь, ветра, над глушью
Простершейся мглы ночной!
Безлюдье пугает душу
Бескрайнею тишиной.
И, слезы тайком глотая,
Вперяешься в миражи...
О жизнь ты моя пустая,
Хоть кто я такой, скажи!
***
Простой мотив старинный!
Не знаю, почему
Прислушиваюсь плача
К звучанью твоему.
Когда тебя я слышал?
Не знаю, но давно...
Не в детстве ли, что эхом
Твоим возвращено,
Куда тянусь вернуться
Я из последних сил,
Не зная: был ли счастлив
И я ли это был?
***
Откуда тот бриз мимолетный
Донесся, цветеньем дыша?
Обласкана и беззаботна,
Ответа не просит душа.
Сознание замерло втуне.
Лишь музыка правит одна.
И так ли уж важно, колдунья,
Что сердце пронзаешь до дна?
И что я такое на свете,
Неверном, как сон наяву?
Но слушаю отзвуки эти
И — хоть ненадолго! — живу.
***
Мы лишь тени от мира другого,
Где доподлинно живы душой.
Там не лгут ни движенье, ни слово,
Здесь, для темного глаза людского,
Оставаясь гримасой чужой.
Так туманно и неуследимо
Всё, чем кажемся, суть затая
И маяча химерою мнимой —
Зыбче отсвета, призрачней дыма
От пылающего бытия.
И лишь кто-то из нас на мгновенье
Угадает, стряхнув миражи,
По кривлянью уродливой тени
Потайное, прямое движенье
Непритворно задетой души.
И увидевший глубь за личиной,
Что застыла, ужимкой дразня,
Пробуждается он от кончины,
Сберегая хоть отблеск единый
Ослепившего вчуже огня.
И не ведает больше покоя —
Как изгнанник, той явью клеймен,
Что, зарницей блеснув колдовскою,
Отшвырнула томиться тоскою
В лабиринте пространств и времен.
Перевод Бориса Дубина
ТАБАЧНАЯ ЛАВКА
Я — никто.
Я никогда никем не буду.
И захотеть стать кем-нибудь я не могу.
Но мечты всего мира заключены во мне.
Окна квартиры моей,
Квартиры одного из миллионов тех, кто бродит
по свету и не ведает, кто он такой
(Ну, а если бы даже и знал, что узнал бы?),
Выходят в таинственность улицы, по которой
беспрестанно снуют люди,
На улицу, которую разом не постичь, как ни старайся,
На улицу, до невозможности реальную,
до таинственности определенную,
Где под оболочкой камней и людей скрыта загадка,
Где смерть покрывает плесенью стены, а виски сединой,
Где Судьба громыхает телегой Всего по дороге в Ничто.
Я повержен сегодня, как будто мне правда открылась.
Я безгрешен и ясен, как будто готовлюсь ко смерти,
И разорваны узы родства с окружающим,
И как будто в прощальный миг замелькали вагонами поезда
Этот дом и вся улица,
И гудок отправления отозвался в моей голове,
И дрогнули нервы, и лязгнули кости.
Я разделен сегодня меж непреложностью
Лавки табачной на той стороне — она существует снаружи —
И ощущением — все это мнимость — оно существует внутри.
Неудача во всем.
Я решенья не принял, и Все обернется Ничем.
Как учили меня,
Я вылез из окна с задов дома
И в поле пошел, и намеренья были велики.
Ну, а в поле — трава да цветы да деревья вдали,
Попадутся же люди — такие ж они, как везде.
Возвращаюсь. Уселся на стул. Ну-с, о чем же подумать?
Как могу я узнать, чем я буду, когда неизвестно, что есть?
Тем, что думаю я? Но я думал стать тем-то и тем-то!
Но на свете есть столько людей, размышляющих так же,
И поверить мне трудно, что столько на свете людей.
Гений? В эту минуту
В сотне тысяч голов зародится в мечтании гений не хуже,
А в историю не войдет — верней всего! — ни один.
От грядущих триумфов останется кучка дерьма.
Нет, в себя я не верю.
В каждом сумасшедшем доме есть безумцы,
наделенные уверенностью,
А я, ни в чем не уверенный, я истинней их или нет?
Нет, не только во мне...
В скольких мансардах или не мансардах
Сидят в этот час самозваные гении?
Сколько высоких, чистых, светлых устремлений —
Да, высоких, и чистых, и светлых —
И, быть может, вполне осуществимых,
Никогда не увидят дневного света,
не достигнут слуха людей?
Мир — для тех, кто родился его покорить,
А не для тех, кто мечтает об этом, хоть и с полным правом.
Я вымечтал больше, чем Наполеон завоевал.
Я прижал к груди род людской крепче, чем Христос,
Я разработал доктрины, которые Канту не снились.
Но я есмь и останусь, наверно всегда, человеком с мансарды,
Хоть живу и не там.
Я останусь навеки «не родившимся для этого»,
Я останусь навеки «тем, кто имел основания...»,
Я останусь навеки тем, кто ждет,
что ему распахнется
калитка в стене, изначально лишенной калитки,
Тем, кто, в курятнике сидя, гимн Бесконечности пел,
Тем, кто Господа глас услыхал в глубоком колодце.
Верить в себя? Нет. И в ничто другое.
И на воспаленную мою голову обрушивает Природа
Свое солнце, свой дождь, ветер,
ерошащий мне волосы,
И все прочее, что придет или должно прийти,
а может и не прийти.
Сердечники, рабы далеких звезд,
Мы завоюем мир, не встав с постели,
Потом проснемся — как он тускл и мрачен,
Потом мы встанем — мир уже чужой,
Из дома выйдем — мир окажется Землею,
а к ней в придачу —
Галактика, и Млечный Путь, и Бесконечность.
(Ешь шоколадки, девочка,
Ешь шоколадки!
В них заключена вся мудрость мира,
Кондитерская наставляет лучше, чем все религии.
Ешь, маленькая, грязная девчонка!
О, если б я мог так самозабвенно, так истинно,
как ты, жевать конфеты,
Но, золотистую фольгу сдирая, я мыслю
И шоколад роняю наземь, как выронил когда-то
жизнь свою.)
А что останется от горечи сознанья, что я никем не буду? —
Стремительная скоропись стихов,
Парадный вход, ведущий в Бесконечность.
Но я, по крайней мере, посвящаю бесслезное
презренье самому себе,
И я, по крайней мере, благороден хотя бы в том движении, которым
Швыряю ветошь самого себя в бесстрастное течение событий
И без сорочки дома остаюсь.
А ты утешительница!
Тебя нет и поэтому ты утешаешь,
То ли греческая богиня, задуманная
как ожившая статуя,
То ли римская патрицианка, невыносимо благородная и несчастная,
То ли прекрасная дама трубадуров, разряженная и изящная,
То ли маркиза восемнадцатого столетия, оголенная и недоступная,
То ли кокотка, знаменитая во времена наших отцов,
То ли неведомое мне современное - сам не знаю,
кто ты, —
Но кто бы ты ни была, в каком бы обличье ни явилась,
если дано тебе вдохновить меня, вдохнови!
Ибо сердце мое вычерпано до дна.
На манер заклинателей духов заклинаю себя самого —
И ничего не нахожу.
Подхожу к окну и с непреложной ясностью вижу
улицу,
Вижу лавки, вижу тротуары, вижу катящиеся автомобили,
Вижу живых, покрытых одеждой существ, бегущих и сталкивающихся,
Вижу собак — они тоже и несомненно существуют,
И все это гнетет меня, словно приговоренного к ссылке,
И все это — как и все вообще — чужеземное.
Я пожил, я выучился, я полюбил, я даже уверовал,
Но нет такого бродяги, кому бы не позавидовал сегодня
лишь потому, что он — это не я.
Гляжу на лохмотья, на язвы, на притворство
И думаю: должно быть, ты никогда не жил, не учился,
не любил и не верил
(Потому что вполне возможно, ничего этого не делая,
создать реальность всего этого),
И, должно быть, ты всего лишь жил-поживал,
как ящерица, у которой оторвали хвост,
А что такое хвост для тех, кто ящерицы ниже?
Я сделал из себя, чего и сам не знал,
А то, что мог бы сделать из себя, не сделал.
И выбрал домино себе не то,
В нем приняли меня совсем не за того, а я
не отрицал и потерял себя.
Когда же маску снять я попытался,
Она так крепко приросла к лицу, что долго ничего не выходило.
Но все же я сорвал ее и, в зеркало взглянув,
Увидел постаревшее лицо.
Я пьян был и не мог надеть костюм, который раньше
мною не был сброшен.
Я маску сбросил, уснул в швейцарской,
Как безобидный пес по милости привратника.
Чтоб доказать возвышенность свою,
я допишу историю.
О музыка, — стихов моих бесполезных основа,
Вот бы найти тебя, обрести тебя,
А не стоять перед табачной лавкой,
Сознание того, что существую, швырнув себе под ноги, как коврик,
Как коврик — о него споткнется пьяный или телок,
украденный цыганом,
Не стоящий на рынке ничего.
Но вот хозяин к двери подошел и стал у двери.
Я на него гляжу вполоборота, и затекает шея
И, может быть, еще сильней — душа, томящаяся от непониманья.
Умрет он. Я умру.
Уйдет он от разложенных товаров, я от стихов уйду.
Настанет день, его товары сгинут, когда-нибудь умрут мои стихи.
Потом умрет и улица, где помещалась лавка,
Умрет язык, на котором написаны стихи.
Умрет, вращенье оборвав, планета, где все это происходило,
А где-нибудь в галактиках иных подобное человеку существо
По-прежнему будет создавать подобия стихов и стоять у подобия витрины,
Одно всегда напротив другого,
Одно так же никчемно, как другое,
И невозможное так же нелепо, как действительное,
И тайна глубины так же непреложна,
как тайна поверхности,
Всегда одно или другое или ни того, ни другого.
Но вот заходит в лавку покупатель (за сигаретами?),
И на голову мне обрушивается благотворная действительность,
И я, убежденный и очеловеченный, обретаю силы, и привстаю,
И пытаюсь записать стихи, в которых говорю совсем обратное.
В раздумье над листом бумаги я закуриваю
И вместе с ароматом дыма наслаждаюсь
освобождением всех мыслей.
И слежу за струйкой дыма, как за дорогой верной,
И в этот миг, как чувственник-знаток,
Смакую освобождение от всех спекуляций
И соглашаюсь с тем, что философствование есть лишь
следствие дурного настроения.
Потом, откинувшись на спинку кресла,
Опять курю.
Что ж, покурю, пока Судьба мне это позволяет.
А если бы женился я на дочери моей прачки,
Наверно, счастлив был бы.
И подымаюсь с кресла. Подхожу к окну.
Выходит человек из лавки. (В свой кошелек пересыпая сдачу?)
Да это же Эстевес, мой знакомый. Он напрочь метафизики лишен.
(Хозяин лавки снова у дверей.)
И тут, как будто вдохновленный свыше, Эстевес, оборачиваясь, видит меня.
И машет мне рукою на прощанье. И я ему кричу:
«Прощай, Эстевес!»
И мироздание воссоздаю уже без идеала, без надежды,
Хозяин лавки шлет улыбку мне.
Перевод Александра Богдановского
Стихи приведены по изданию: Пессоа Фернандо. Лирика. Пер. с порт. / сост. Е. Витковского; предисл. Е. Ряузовой; худож. Ю. Коннов. М.: «Художественная литература», 1989. — 303 с.
Алвару де Кампуш
Морская Ода (Фрагмент)
Посвящается Santa Rita Pintor
Один, на пустой пристани, свежим и летним утром
Смотрю на гавань, на море, в Бесконечность смотрю,
Доволен я тем, что вижу
Маленький, чёрный и светлый, идущий сюда пароход.
Идёт издалёка, чёткий, с классическим силуэтом,
И за ним остаётся надменная струйка дыма.
Вот он заходит в гавань, и утро за ним заходит,
И в реке оживает морская жизнь — там и тут:
Паруса поднимают, буксиров лёгких движенье,
В порту за судами стоящими появляются барки,
Лёгкого бриза волна.
Но душа моя видит только
Это судно, входящее в гавань,
Потому что в нём Даль и Утро,
Чувство моря в нём в этот час,
И мучительна эта сладость — тошнота,
Но не в теле, а в духе…
На судно смотрю, душой от него отстраняясь,
И внутри меня маховик двигателя начинает медленное движение.
Пароходы, входящие утром в гавань,
Приносят моим глазам
Таинство печали и радости — ухода и возвращения,
Приносят память о далёких пристанях, иных временах,
О другой жизни того же человечества в других портах.
Все швартуются, все покидают пристань на кораблях,
Это — я чувствую это в себе, как свою кровь —
Бессознательно-символическое, ужасное,
Угрожающее метафизическими значениями,
Которые переворачивают всё в том человеке, кем я был…
Ах, вся эта пристань — ностальгия, застывшая в камне!
И когда судно оставляет пристань,
И вдруг становится заметно открывающееся пространство
Между пристанью и кораблём,
Приходит ко мне тоска, возникшая недавно,
Какой-то туман грустных чувств,
И блестит на солнце в моих заросших травой печалях,
Как первое окно, куда стучится рассвет,
И обволакивает меня, как воспоминание другого человека,
Как если бы оно, мистическим образом, было моим.
Ах, кто знает, кто знает,
Что я не отошёл когда-то, когда меня ещё не было,
От одной пристани; что не покинул на корабле,
В косых лучах рассветного солнца,
Какой-то другой, необычный порт?
Кто знает, не покинул ли я, прежде чем время
Внешнего мира, как я его вижу,
Взошло для меня,
Какую-то большую пристань, полную немногими людьми,
В каком-то большом городе, наполовину проснувшемся,
В каком-то громадном городе, торговом, многолюдном, апоплексическом,
Так, как это может быть вне Пространства и Времени?
Да, от одной пристани, от одной пристани, каким-то образом материальной,
Реальной, видимой, как пристань, настоящая пристань,
Пристань Абсолютная, образу которой, бессознательно подражая,
Неощутимо для себя самих припоминая её,
Мы, люди, сооружаем
Наши пристани в наших портах,
Наши пристани из настоящего камня на подлинной воде,
И они, будучи построенными, внезапно предвещают
Подлинные Вещи, Вещи — Духи, Сущности — Души-в Камне,
Некие моменты — вспышки наших глубинных чувств,
Когда во внешнем мире как бы открывается дверь,
И, хотя ничего не меняется,
Всё раскрывается по-иному.
Ах, Большая Пристань, откуда мы отчаливаем на Судах — Нациях!
Великая Пристань Прошлого, вечная и божественная!
Из какого порта? В каких водах? И почему я так думаю?
Великая Пристань, похожая на другие, но Единственная.
Полная, как и они, шумной тишиной на рассветах
И расцветающая по утрам в грохоте подъёмных кранов
И прибывающих товарных поездов,
И под облаком, случайным, чёрным и лёгким,
Возникающим из дыма труб ближайших фабрик,
Покрывается тенью земля, чёрная от блестящих частичек угля,
Будто тенью от облака, проходящего над тёмной водой.
Ах, ведь сущность таинства и чувства, остановленные
В божественном экстазе, выделяющем
Часы цвета тишины и печали —
Это не мост между любой пристанью и Пристанью!
Пристань, так чернó отражённая в неподвижных водах,
Возня на борту кораблей,
О, душа, бродячая и непостоянная, тех, кто отправляется,
Символических людей, проходящих, с которыми ничто не продолжается,
Потому что, когда корабль возвращается в порт,
Всегда есть какие-то изменения на борту!
О, постоянные побеги, отъезды, упоение Разнообразием!
Вечная душа мореплавателей и морских путешествий!
Корпуса судов, тихо отражающиеся в водах,
Когда корабль покидает порт!
Плыть по поверхности, как душа жизни, уходить, словно голос,
Переживать миг, колыхаясь на вечных водах.
Пробуждаться для дней более непосредственных, чем дни Европы,
Видеть мистические порты над одиночеством моря,
Огибать далёкие мысы для неожиданных просторных пейзажей,
Для бесчисленных изумлённых склонов….
Ах, далёкие побережья, пристани, видные издали,
И потом побережья близкие, пристани, видные вблизи.
Таинство каждого ухода и каждого прибытия,
Болезненная нестабильность и непонятность
Этой невозможной вселенной,
Более ощущаемой на собственной коже в каждый морской час!
Абсурдный вздох, расточаемый нашими душами —
Над пространством разных морей с островами вдали,
Над далёкими островами, с бегущими склонами,
Над вырастающей чёткостью портов, с домами и людьми, —
Предназначенный для судна, которое приближается.
Ах, свежесть тех рассветов, в которые суда прибывают,
И бледность рассветов отплытия,
Когда наши внутренности содрогаются,
И какое-то смутное чувство, похожее на страх,
— Старинный страх всякого ухода и отъезда,
Мистическое старинное опасение Прибытия и Нового —
Стягивает нам кожу и терзает нас,
И всё наше тоскующее тело ощущает,
Как если бы это была наша душа,
Какое-то необъяснимое стремление почувствовать это иначе:
Какая-то ностальгия по чему-то неясному,
Какое-то потрясение, пробуждение привязанности к некой смутной родине?
К какому берегу? На каком корабле? У какой пристани?
Потому что болят в нас эти мысли,
И только остаётся громадная пустота внутри нас,
Какое-то пустое пресыщение морскими минутами,
И смутная тоска, что была бы скукой или болью,
Если бы я знал, как это сделать…
Летнее утро ещё немного прохладное.
Лёгкое оцепенение ночи ещё бродит в пробуждающемся воздухе.
Мало-помалу ускоряется движение маховика внутри меня.
И пароход заходит в порт, потому что он без сомнения должен зайти,
И — нет — потому что я его вижу идущим чрезмерно далеко.
В моём воображении он уже близко и виден
На всём протяжении линий его иллюминаторов.
И трепещет во мне всё, вся плоть и вся кожа,
Из-за этого создания, которое никогда не прибудет ни на одном судне,
И мне случилось ждать сегодня на пристани, согласно тайному приказу.
Корабли, заходящие в гавань,
Корабли, покидающие порты,
Корабли, проходящие вдали
(Воображаю, что вижу их с пустынного побережья) —
Все эти суда почти абстрактны в своём движении,
Все эти суда волнуют меня так, как если бы это была другая вещь,
А не просто суда, суда уходящие и приближающиеся.
И корабли, видимые вблизи, хотя я не поднимаюсь на борт,
Видимые снизу, из шлюпок, высокие заборы из железных листов,
Видимые изнутри, через каюты, залы, кладовые,
И когда разглядываешь вблизи мачты, остриями тянущиеся кверху,
Держишься за верёвочные поручни, спускаешься по неудобным трапам,
Ощущаешь, как от всего этого пахнет смесью металла и моря —
Корабли вблизи – совсем другие и такие же,
Возбуждают такую же ностальгию и такую же тоску, но другим образом.
Вся морская жизнь! Всё, что есть в морской жизни!
Прокрадывается в мою кровь всё это тонкое обольщение,
И я бесконечно думаю о путешествиях.
Ах, линии отдалённых побережий, сплющенные горизонтом!
Ах, мысы, острова, песчаные пляжи!
Ах, морские одиночества как те мгновения в Тихом океане,
Когда, не знаю из-за какого внушения, полученного в школе,
Твои нервы не выносят сознания, что это самый большой из океанов,
И весь мир и всё, что в нём есть, превращается в пустыню внутри нас!
Пространство более обжитое человеком, более загрязнённое — Атлантики!
Индийский — самый мистичный из всех океанов!
Средиземное море — ласковое, без всякой мистики, классическое, море, предназначенное бить,
Ударяясь об эспланады, видные из ближайших садов с белыми статуями!
Все моря, все проливы, все бухты,
Я бы хотел прижать их к груди, почувствовать их и умереть!
И вы, о, атрибуты морских путешествий, старые игрушки моей мечты!
Составляйте извне мою внутреннюю жизнь!
Кили, мачты и паруса, колёса штурвалов, верёвочные снасти,
Трубы пароходов, винты, мáрсели, вымпелы,
Канаты, люки, котлы, коллекторы, клапаны,
Падайте внутрь меня грудами, кучами,
Как перепутанное содержимое выдвижного ящика, вываленное на пол!
Пусть вас успокоит сокровище моей лихорадочной скупости,
Пусть вас успокоят плоды с дерева моего воображения,
Предмет моих песен, кровь в сосудах моего разума,
Это вашими узами я привязан к внешнему, его эстетике,
Давайте мне метафоры, образы, средства словесности,
Потому что в действительности, всерьёз, буквально —
Мои ощущения, как парусник — килем вверх,
Моё воображение — якорь, наполовину погружённый в воду,
Моя тоска — сломанное весло,
И партитура моих нервов — сеть, сохнущая на берегу!
Звучит на реке один гудок, только один.
Трепещет уже самая основа моей психики.
Всё быстрей крутится маховик внутри меня.
Ах, суда, путешествия, не — знать — что — ждёт — в конце
Некоего Фулану, моряка, нашего знакомого!
Ах, какое величие в знании, что один человек, который был знаком с нами,
Утонул близко от какого-то острова в Тихом океане!
Мы, бывшие с ним знакомыми, станем говорить обо всем этом
С законной гордостью и едва заметной фамильярностью,
Благодаря чему всё это выглядит красивее и содержательнее,
Чем только крушение судна, на котором он был,
И погружение его в море, когда вода входила в его лёгкие!
Ах, пароходы, грузовые суда, парусники!
Всё реже встречаются — какая жалость — в морях парусники!
И я, любящий блага современной цивилизации, я, сердечно целующий машины,
Я — инженер, я — цивилизованный человек, я, получивший образование за границей,
Хотел бы видеть вблизи только парусники и деревянные суда.
Не знать ни о каком другом мореходстве, кроме старинного!
Потому что моря в старину – это Абсолютное Расстояние,
Чистая Даль, свободная от груза Современности…
И, ах! Как здесь всё мне напоминает ту лучшую жизнь,
Те моря, казавшиеся больше, потому что суда ходили медленнее.
Те моря, мистические, потому что о них знали меньше.
Каждый пароход вдали — это близкий парусник.
Каждый отдалённый корабль, видимый сейчас — это корабль из прошлого, видимый вблизи.
Все невидимые моряки на борту кораблей на горизонте —
Это видимые моряки из времени прежних кораблей,
Из эпохи опасных мореплаваний, эпохи медленной и парусной,
Из эпохи дерева и парусины плаваний, длившихся месяцами.
Овладевает мной мало-помалу бред о морском снаряжении,
Пронизывают меня физически пристань и её атмосфера,
Волнение на Тежу поднимает меня над ощущениями,
И начинаю мечтать, начинаю обволакивать себя мечтаньями о водах,
Начинают меня цеплять приводные ремни моей души,
И ускорение движения маховика чётко сотрясает меня.
Зовут меня воды,
Зовут меня моря,
Зовут меня, поднимая голос, облекшийся плотью, дали,
Морские эпохи, ощущаемые в прошлом, зовут меня.
Ты, английский моряк, Джим Бернс, мой друг, это ты
Научил меня тому крику стариннейшему английскому,
Который так отравляюще поясняет
Для сложных душ, как моя,
Смутный зов вод,
Голос, странный, таинственный, всех морских вещей,
Кораблекрушений, далёких путешествий, опасных переправ,
Тот твой английский крик, ставший всеобъемлющим в моей крови,
Не похожий на крик, нечеловеческий, без голоса,
Тот крик дрожал так, что, казалось, звучал
Из недр пещеры, чей свод — небо.
И, казалось, повествовал обо всех зловещих вещах,
Какие могли случиться в Дали, в Море, Ночью…
(Ты выдумывал, что звал какую-то шхуну,
И говорил так, прикладывая руки ко рту,
Сооружая рупор из рук, крупных, задубелых и тёмных:
Ахó-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о — иии…
Шхуна ахó-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о — иии…)
Слушаю тебя отсюда, сейчас, и словно пробуждаюсь для чего-то непонятного.
Колеблется ветер. Поднимается утро. Начинается жара.
Чувствую, что у меня горят щёки.
Мои глаза — знающие — расширяются.
Экстаз во мне поднимается, растёт,
И со слепым грохотом мятежа в нём выделяется
Живое вращение маховика.
О, шумный зов,
Чьи жар и ярость кипят во мне
Во взрывном единстве всех моих неосуществлённых желаний, —
Все крутящиеся смерчи моей собственной скуки!..
Призыв, заброшенный в мою кровь
Из какой-то прошлой любви, неизвестно откуда, он возвращается
И ещё имеет силу меня привлекать и притягивать,
Ещё имеет силу заставить меня ненавидеть эту жизнь,
Проходящую среди непроницаемости физической и психической
Реальных людей, с которыми я живу!
Ах, что бы ни случилось, куда угодно, — уехать!
………………
Перевод Ирины Фещенко-Скворцовой
ПРОЗА
ВИДИМЫЙ ЛЮБОВНИК
Антерос (2)
Я имею о глубокой любви и о полезном её использовании понятие поверхностное и декоративное. Я подвержен видимым страстям. Я сохраняю неприкосновенным сердце, отданное менее реальным предназначениям.
Я не помню, чтобы любил кого-то, кроме как чью-то «картину», чисто внешний облик — в который душа входит не более, как только чтобы сделать эту наружность живой и воодушевлённой — и, таким образом, отличной от картин, написанных художниками.
Я люблю так: останавливаюсь на красивой, притягательной или каким-либо другим образом приятной фигуре женщины или мужчины — там, где нет желания, нет и предпочтения в отношении пола — и эта фигура меня ослепляет, меня увлекает, захватывает меня. Однако я не желаю большего, чем видеть её, и не знаю большего ужаса, чем возможность узнать ближе и говорить с реальным человеком, которого эта фигура, очевидно, представляет.
Я люблю зрением, а не фантазией. Потому, что я ничего не выдумываю в этой фигуре, что меня захватывает. Не воображаю себя связанным с нею никаким образом, потому что моя декоративная любовь не имеет ничего общего с душевной. Мне не интересно узнать, кто оно, чем занимается, о чём думает, это создание, подходящее мне для того, чтобы любоваться его внешностью.
Огромное количество людей и вещей, образующее мир, для меня является бесконечной галереей картин, чей внутренний мир для меня не важен. Он не важен для меня, потому что душа — однообразна и всегда та же у всех людей; она отличается только своими личными проявлениями, лучшее в ней — то, что переполняет лицо, манеры, жесты, и так входит в картину, что меня захватывает и, различно, но постоянно, меня привязывает.
Для меня это создание не имеет души. Душа остаётся там, сама с собою.
Так я переживаю, в чистом видении, оживлённую внешность вещей и живых существ, безразличный, как один из богов другого мира, к их содержимому-духу. Я углубляю только поверхность и наружность, а когда жажду глубины, во мне самом и в моём представлении о вещах есть то, что я ищу.
Что может мне дать личное знакомство с тем созданием, которое я люблю так декоративно? Это не разочарование, потому что, раз в этом создании я люблю только внешность и ничего в нём не выдумываю, его тупость или посредственность ничего не отнимет, потому что я не ожидал ничего, кроме внешности, от какой я и не должен был ничего ожидать, и внешность сохраняется. Но личное знакомство является вредным, потому что оно бесполезно, а бесполезный материал — всегда вреден. Знать имя этого создания — зачем? И это первая вещь, которую, будучи представлен этому существу, я узнаю.
Личное знакомство отнимает у меня также свободу созерцания, то, чего желает мой вид любви. Мы не можем пристально смотреть, созерцать свободно того, кого знаем лично.
То, что является избытком, является ненужным художнику, так как, приводя его в замешательство, уменьшает впечатление.
Я самой природой предназначен быть бесконечным наблюдателем, влюблённым во внешний вид и проявления вещей — объективистом мечтаний, видимым любовником форм и обличий природы […].
Это не тот случай, который психиатры называют психическим онанизмом, ни даже тот, который называют эротоманией. Я не фантазирую, как при психическом онанизме; я не фигурирую в мечте как чувственный любовник, или даже друг и собеседник того создания, которое я рассматриваю и вспоминаю: я ничего не выдумываю о нём. Не идеализирую его, как эротоман, и не перемещаю его за пределы сферы конкретной эстетики: я не желаю от него более и не думаю о нём более, чем мне даётся для наблюдения и для памяти, более непосредственной и чистой, чем то, что было увидено глазами.
*
Но я не плету привычно какой-то сюжет моей фантазии вокруг этих фигур, чьим созерцанием я себя развлекаю. Я вижу их, и их ценность для меня заключается только в том, чтобы их видеть. Всё большее, что к ним присоединялось бы, уменьшало бы их, потому что уменьшала бы, так сказать, их «видимость».
Сколько бы я ни выдумывал их, необходимо случается, что в самом процессе фантазии я узнаю, что они фальшивы; и, если я нахожу удовольствие в мечтах, то фальшивое меня отталкивает. Чистая мечта очаровывает меня, мечта, не имеющая ни связи с реальностью, ни точек пересечения с нею. Мечта несовершенная, место отправления которой — жизнь, не нравится мне, или, скорее, не понравилась бы мне, если бы я погрузился в такую мечту.
Для меня человечество — обширное основание для декорации, которое я переживаю с помощью зрения и слуха, и ещё — психологических эмоций. Ничего более я не хочу от жизни, только пребывать в ней. Ничего более я не хочу от себя, только присутствовать в жизни.
Я — будто существо, имеющее другое существование, бесконечно проходящее, заинтересованно, через это существование. Во всём я — чужой ему. Между ним и мною — словно стекло. Хочу, чтобы это стекло всегда было очень прозрачным, чтобы я мог исследовать без помех из-за его посредничества; но мне всегда нужно стекло.
Для всего духа, научно организованного, видеть в какой-то вещи более того, что там есть — это видеть менее, чем эту вещь. То, что материально прибавляется, духовно уменьшается.
Я приписываю этому состоянию души моё отвращение к музеям. Музей для меня это целая жизнь, в которой живопись — всегда точна, и может иметь неточность только в несовершенстве наблюдателя. Но это несовершенство я или заставляю уменьшиться, или, если не могу, удовольствуюсь тем, что есть, потому что, как и всё, оно не может быть по-другому, а только так.
Река обладания
То, что мы — все разные, является аксиомой нашей человеческой природы. Мы похожи только издали, своим сложением, в котором, однако, мы не являемся нами. Жизнь, поэтому, существует для неопределённых; лишь те могут сосуществовать, кто никогда не определяется и является, и один, и другой — никем.
Каждый из нас — это двое, и когда два человека встречаются, приближаются друг к другу, объединяются, редко случается, чтобы эти четверо могли бы прийти к согласию. Человек, мечтающий в каждом человеке действия, если он столько раз ссорится с человеком действия, как же он не будет ссориться с человеком действия и с человеком мечтающим — в Другом.
Мы являемся силами, потому что являемся жизнями. Каждый из нас меряет себя самого по масштабу других. Если мы имеем к самим себе уважение, считая себя интересными, […]. Любое сближение — это некий конфликт. Другой — всегда препятствие для того, кто ищет. Только тот, кто ничего не ищет — счастлив; потому что только тот, кто не находится в вечном поиске — находит, ввиду того, что не ищущий уже имеет, и уже иметь, что бы это ни было, это быть счастливым, как не нуждаться — это лучшее, что даёт богатство.
Я смотрю на тебя, находящуюся внутри меня, предполагаемая невеста, и мы уже не можем прийти к согласию, ещё до твоего существования. Моя привычка ясно мечтать даёт мне правильное понятие о реальности. Кто слишком много мечтает, нуждается в привнесении реальности в мечты. Кто привносит реальность в мечты, должен привносить в мечту равновесие действительности. Кто привносит в мечту равновесие действительности, страдает от реальности мечтаний так, как от реальности жизни, и от нереальности мечты, как от ощущения жизни нереальной.
Я жду тебя в мечте в нашей комнате с двумя дверями, и вижу тебя приходящей, в моей мечте ты входишь ко мне через дверь справа; если, когда ты входишь, входишь через дверь слева, уже возникает некоторое различие между тобой и моей мечтой. Вся человеческая трагедия видна в этом маленьком примере, что те, о ком мы думаем, никогда не являются теми, о ком мы думаем.
Любовь просит тождества с различием, что невозможно уже логически, ещё более — в мире. Любовь хочет обладать, хочет присвоить то, что должно оставаться снаружи, чтобы она знала, что сделаться принадлежащим ей не значит быть ею. Любить — это отдаваться. Насколько велика эта капитуляция, настолько сильна любовь. Но полная капитуляция вручает также и сознание другого. Бóльшая любовь, поэтому — смерть, или забвение, или отречение — все любови, которые являются всасыванием любви.
На старой веранде дворца, возведённой над морем, мы размышляли в тишине о различии между нами. Я был принцем, и ты — принцессой на веранде у берега моря. Наша любовь родилась от нашей встречи, точно красота, что была сотворена встречей луны с водами.
Любовь хочет обладания, но не знает, что есть обладание. Если я не являюсь своим, как я смогу быть твоим или ты — моей? Если я не обладаю своим собственным существом, как я буду обладать чужим существом? Если я уже отличен от того, кому являюсь идентичным, как я стану идентичным тому, от кого отличен?
Любовь — мистицизм, желающий осуществляться, некая невозможность, что лишь в мечтах воображается, какой она должна быть в действительности.
Метафизик. Но вся жизнь — метафизика в потёмках, с ропотом богов и с неизвестным направлением единственно верного пути.
Худшее коварство, которое применяет против меня мой упадок — это моя любовь к здоровью и к ясности. Я всегда считал, что красивое тело и счастливый ритм юношеской походки более весомы для мира, чем все мечты, живущие во мне. Поэтому с радостью, характерной для старости духа, я наблюдаю порой — без зависти и без желания — случайные пары, которые вечер соединяет, и они идут рука об руку к переполненному, бессознательному сознанию юности. Они нравятся мне, как нравится мне какая-то истина, когда я не думаю, имеет ли это отношение ко мне. Если я сравниваю их со мной, продолжаю наслаждаться наблюдением за ними, но так, как иной наслаждается истиной, что ранит его, присоединяя к боли от раны бальзам понимания богов.
Я противоположен христианам — символистам, для кого всё живое и всё происходящее — тень некой действительности, всего лишь её тень. Каждая вещь для меня — вместо того, чтобы быть местом прибытия, является местом отправления. Для оккультиста всё заканчивается во всём; всё начинается во всём — для меня.
Я поступаю как они, согласно аналогии и внушённой мысли, но тот небольшой сад, что им напоминает порядок и красоту души, мне не говорит более ни о чём, как о большем саде, где я мог бы быть вдалеке от людей, счастливый жизнью так, как того быть не может. Каждая вещь напоминает мне не о реальности, тенью какой она является, но о реальности, к какой она — путь.
Сад Звезды (Жардинь да Эштрела) вечером — внушает мне мысль об античных парках, существовавших в прошлых столетиях, ещё до разочарования души.
перевод Ирины Фещенко-Скворцовой
***
Ночи конца не видно!
Время — за часом час —
Тянется еле-еле...
Сядь и склонись к постели,
Где не смыкаю глаз.
Это любил ребенком
И не сберег, взрослев...
Спой надо мною, няня:
Будит воспоминанья
Горестный твой напев.
Дочь короля влюбилась...
Сколького не верну!
Где это все? Ни тени
Спой же мне о забвенье,
Тихо клоня ко сну...
Вправду ли это было?
Вправду ли это я?
Спой, как над детской зыбкой,
Чтобы уснуть с улыбкой
Вечного забытья.
***
Пусть вихрь гудит ураганней
И даст отдохнуть уму.
Маячит на дне сознанья
Та суть, что вот-вот пойму.
Душа ль, что жизнью другою
Невыдуманной дарит...
Мгновение ли покоя,
Что душу животворит…
Все резче порывы ветра.
И мысль забытью страшна,
Что станет пытать ответа,
Едва пробудясь от сна.
А вихрь то взмывает круто,
То рушится, пыль клубя...
О, если б хоть на минуту
Суметь разгадать себя!
***
Небосклон туманный
С ледяной луной.
Тянет с океана
Пылью водяной.
И — смутнее далей
По закате дня —
Сходятся печали,
Сердце леденя.
Тяжелы движенья,
Мысли тяжелы.
Лед опустошенья
И бескрайней мглы.
Обняло ненастье
Сном небытия
Помыслы и страсти...
Спи, душа моя.
***
Искрится вода, мешая
Увидеть, что впереди.
И чья-то, совсем чужая,
Тоска поднялась в груди —
Тоска сиротливой тени,
Пришедшей из той страны,
Где муки — благословенье,
А страсти — просветлены.
И с болью она взирает,
Как жизнь, идя стороной, —
Обманутая, — стирает
И сон о себе иной.
***
Склонись ко мне, мечтая.
Забудься забытьем.
Томление читаю
В слепом зрачке твоем.
Забудься сном, что любим,
И сказкой, что живем.
Все мнимо, все напрасно:
Не лжет мечта одна.
Темно в дали безгласной.
Забудься явью сна
И улыбнись забвенью,
Умиротворена.
В слепом зрачке читаю
Незыблемый покой
Постигших небыль жизни
С блаженством и тоской.
***
Еще не сгустились тени,
Но все холоднее высь.
Бичуя опустошенье,
Над сердцем ветра взвились.
О канувшие удачи,
Которых не нужно мне!
О сон, что живешь иначе!
И жизнь, что ведешь во сне...
Взвевайтесь, ветра, над глушью
Простершейся мглы ночной!
Безлюдье пугает душу
Бескрайнею тишиной.
И, слезы тайком глотая,
Вперяешься в миражи...
О жизнь ты моя пустая,
Хоть кто я такой, скажи!
***
Простой мотив старинный!
Не знаю, почему
Прислушиваюсь плача
К звучанью твоему.
Когда тебя я слышал?
Не знаю, но давно...
Не в детстве ли, что эхом
Твоим возвращено,
Куда тянусь вернуться
Я из последних сил,
Не зная: был ли счастлив
И я ли это был?
***
Откуда тот бриз мимолетный
Донесся, цветеньем дыша?
Обласкана и беззаботна,
Ответа не просит душа.
Сознание замерло втуне.
Лишь музыка правит одна.
И так ли уж важно, колдунья,
Что сердце пронзаешь до дна?
И что я такое на свете,
Неверном, как сон наяву?
Но слушаю отзвуки эти
И — хоть ненадолго! — живу.
***
Мы лишь тени от мира другого,
Где доподлинно живы душой.
Там не лгут ни движенье, ни слово,
Здесь, для темного глаза людского,
Оставаясь гримасой чужой.
Так туманно и неуследимо
Всё, чем кажемся, суть затая
И маяча химерою мнимой —
Зыбче отсвета, призрачней дыма
От пылающего бытия.
И лишь кто-то из нас на мгновенье
Угадает, стряхнув миражи,
По кривлянью уродливой тени
Потайное, прямое движенье
Непритворно задетой души.
И увидевший глубь за личиной,
Что застыла, ужимкой дразня,
Пробуждается он от кончины,
Сберегая хоть отблеск единый
Ослепившего вчуже огня.
И не ведает больше покоя —
Как изгнанник, той явью клеймен,
Что, зарницей блеснув колдовскою,
Отшвырнула томиться тоскою
В лабиринте пространств и времен.
Перевод Бориса Дубина
ТАБАЧНАЯ ЛАВКА
Я — никто.
Я никогда никем не буду.
И захотеть стать кем-нибудь я не могу.
Но мечты всего мира заключены во мне.
Окна квартиры моей,
Квартиры одного из миллионов тех, кто бродит
по свету и не ведает, кто он такой
(Ну, а если бы даже и знал, что узнал бы?),
Выходят в таинственность улицы, по которой
беспрестанно снуют люди,
На улицу, которую разом не постичь, как ни старайся,
На улицу, до невозможности реальную,
до таинственности определенную,
Где под оболочкой камней и людей скрыта загадка,
Где смерть покрывает плесенью стены, а виски сединой,
Где Судьба громыхает телегой Всего по дороге в Ничто.
Я повержен сегодня, как будто мне правда открылась.
Я безгрешен и ясен, как будто готовлюсь ко смерти,
И разорваны узы родства с окружающим,
И как будто в прощальный миг замелькали вагонами поезда
Этот дом и вся улица,
И гудок отправления отозвался в моей голове,
И дрогнули нервы, и лязгнули кости.
Я разделен сегодня меж непреложностью
Лавки табачной на той стороне — она существует снаружи —
И ощущением — все это мнимость — оно существует внутри.
Неудача во всем.
Я решенья не принял, и Все обернется Ничем.
Как учили меня,
Я вылез из окна с задов дома
И в поле пошел, и намеренья были велики.
Ну, а в поле — трава да цветы да деревья вдали,
Попадутся же люди — такие ж они, как везде.
Возвращаюсь. Уселся на стул. Ну-с, о чем же подумать?
Как могу я узнать, чем я буду, когда неизвестно, что есть?
Тем, что думаю я? Но я думал стать тем-то и тем-то!
Но на свете есть столько людей, размышляющих так же,
И поверить мне трудно, что столько на свете людей.
Гений? В эту минуту
В сотне тысяч голов зародится в мечтании гений не хуже,
А в историю не войдет — верней всего! — ни один.
От грядущих триумфов останется кучка дерьма.
Нет, в себя я не верю.
В каждом сумасшедшем доме есть безумцы,
наделенные уверенностью,
А я, ни в чем не уверенный, я истинней их или нет?
Нет, не только во мне...
В скольких мансардах или не мансардах
Сидят в этот час самозваные гении?
Сколько высоких, чистых, светлых устремлений —
Да, высоких, и чистых, и светлых —
И, быть может, вполне осуществимых,
Никогда не увидят дневного света,
не достигнут слуха людей?
Мир — для тех, кто родился его покорить,
А не для тех, кто мечтает об этом, хоть и с полным правом.
Я вымечтал больше, чем Наполеон завоевал.
Я прижал к груди род людской крепче, чем Христос,
Я разработал доктрины, которые Канту не снились.
Но я есмь и останусь, наверно всегда, человеком с мансарды,
Хоть живу и не там.
Я останусь навеки «не родившимся для этого»,
Я останусь навеки «тем, кто имел основания...»,
Я останусь навеки тем, кто ждет,
что ему распахнется
калитка в стене, изначально лишенной калитки,
Тем, кто, в курятнике сидя, гимн Бесконечности пел,
Тем, кто Господа глас услыхал в глубоком колодце.
Верить в себя? Нет. И в ничто другое.
И на воспаленную мою голову обрушивает Природа
Свое солнце, свой дождь, ветер,
ерошащий мне волосы,
И все прочее, что придет или должно прийти,
а может и не прийти.
Сердечники, рабы далеких звезд,
Мы завоюем мир, не встав с постели,
Потом проснемся — как он тускл и мрачен,
Потом мы встанем — мир уже чужой,
Из дома выйдем — мир окажется Землею,
а к ней в придачу —
Галактика, и Млечный Путь, и Бесконечность.
(Ешь шоколадки, девочка,
Ешь шоколадки!
В них заключена вся мудрость мира,
Кондитерская наставляет лучше, чем все религии.
Ешь, маленькая, грязная девчонка!
О, если б я мог так самозабвенно, так истинно,
как ты, жевать конфеты,
Но, золотистую фольгу сдирая, я мыслю
И шоколад роняю наземь, как выронил когда-то
жизнь свою.)
А что останется от горечи сознанья, что я никем не буду? —
Стремительная скоропись стихов,
Парадный вход, ведущий в Бесконечность.
Но я, по крайней мере, посвящаю бесслезное
презренье самому себе,
И я, по крайней мере, благороден хотя бы в том движении, которым
Швыряю ветошь самого себя в бесстрастное течение событий
И без сорочки дома остаюсь.
А ты утешительница!
Тебя нет и поэтому ты утешаешь,
То ли греческая богиня, задуманная
как ожившая статуя,
То ли римская патрицианка, невыносимо благородная и несчастная,
То ли прекрасная дама трубадуров, разряженная и изящная,
То ли маркиза восемнадцатого столетия, оголенная и недоступная,
То ли кокотка, знаменитая во времена наших отцов,
То ли неведомое мне современное - сам не знаю,
кто ты, —
Но кто бы ты ни была, в каком бы обличье ни явилась,
если дано тебе вдохновить меня, вдохнови!
Ибо сердце мое вычерпано до дна.
На манер заклинателей духов заклинаю себя самого —
И ничего не нахожу.
Подхожу к окну и с непреложной ясностью вижу
улицу,
Вижу лавки, вижу тротуары, вижу катящиеся автомобили,
Вижу живых, покрытых одеждой существ, бегущих и сталкивающихся,
Вижу собак — они тоже и несомненно существуют,
И все это гнетет меня, словно приговоренного к ссылке,
И все это — как и все вообще — чужеземное.
Я пожил, я выучился, я полюбил, я даже уверовал,
Но нет такого бродяги, кому бы не позавидовал сегодня
лишь потому, что он — это не я.
Гляжу на лохмотья, на язвы, на притворство
И думаю: должно быть, ты никогда не жил, не учился,
не любил и не верил
(Потому что вполне возможно, ничего этого не делая,
создать реальность всего этого),
И, должно быть, ты всего лишь жил-поживал,
как ящерица, у которой оторвали хвост,
А что такое хвост для тех, кто ящерицы ниже?
Я сделал из себя, чего и сам не знал,
А то, что мог бы сделать из себя, не сделал.
И выбрал домино себе не то,
В нем приняли меня совсем не за того, а я
не отрицал и потерял себя.
Когда же маску снять я попытался,
Она так крепко приросла к лицу, что долго ничего не выходило.
Но все же я сорвал ее и, в зеркало взглянув,
Увидел постаревшее лицо.
Я пьян был и не мог надеть костюм, который раньше
мною не был сброшен.
Я маску сбросил, уснул в швейцарской,
Как безобидный пес по милости привратника.
Чтоб доказать возвышенность свою,
я допишу историю.
О музыка, — стихов моих бесполезных основа,
Вот бы найти тебя, обрести тебя,
А не стоять перед табачной лавкой,
Сознание того, что существую, швырнув себе под ноги, как коврик,
Как коврик — о него споткнется пьяный или телок,
украденный цыганом,
Не стоящий на рынке ничего.
Но вот хозяин к двери подошел и стал у двери.
Я на него гляжу вполоборота, и затекает шея
И, может быть, еще сильней — душа, томящаяся от непониманья.
Умрет он. Я умру.
Уйдет он от разложенных товаров, я от стихов уйду.
Настанет день, его товары сгинут, когда-нибудь умрут мои стихи.
Потом умрет и улица, где помещалась лавка,
Умрет язык, на котором написаны стихи.
Умрет, вращенье оборвав, планета, где все это происходило,
А где-нибудь в галактиках иных подобное человеку существо
По-прежнему будет создавать подобия стихов и стоять у подобия витрины,
Одно всегда напротив другого,
Одно так же никчемно, как другое,
И невозможное так же нелепо, как действительное,
И тайна глубины так же непреложна,
как тайна поверхности,
Всегда одно или другое или ни того, ни другого.
Но вот заходит в лавку покупатель (за сигаретами?),
И на голову мне обрушивается благотворная действительность,
И я, убежденный и очеловеченный, обретаю силы, и привстаю,
И пытаюсь записать стихи, в которых говорю совсем обратное.
В раздумье над листом бумаги я закуриваю
И вместе с ароматом дыма наслаждаюсь
освобождением всех мыслей.
И слежу за струйкой дыма, как за дорогой верной,
И в этот миг, как чувственник-знаток,
Смакую освобождение от всех спекуляций
И соглашаюсь с тем, что философствование есть лишь
следствие дурного настроения.
Потом, откинувшись на спинку кресла,
Опять курю.
Что ж, покурю, пока Судьба мне это позволяет.
А если бы женился я на дочери моей прачки,
Наверно, счастлив был бы.
И подымаюсь с кресла. Подхожу к окну.
Выходит человек из лавки. (В свой кошелек пересыпая сдачу?)
Да это же Эстевес, мой знакомый. Он напрочь метафизики лишен.
(Хозяин лавки снова у дверей.)
И тут, как будто вдохновленный свыше, Эстевес, оборачиваясь, видит меня.
И машет мне рукою на прощанье. И я ему кричу:
«Прощай, Эстевес!»
И мироздание воссоздаю уже без идеала, без надежды,
Хозяин лавки шлет улыбку мне.
Перевод Александра Богдановского
Стихи приведены по изданию: Пессоа Фернандо. Лирика. Пер. с порт. / сост. Е. Витковского; предисл. Е. Ряузовой; худож. Ю. Коннов. М.: «Художественная литература», 1989. — 303 с.
Алвару де Кампуш
Морская Ода (Фрагмент)
Посвящается Santa Rita Pintor
Один, на пустой пристани, свежим и летним утром
Смотрю на гавань, на море, в Бесконечность смотрю,
Доволен я тем, что вижу
Маленький, чёрный и светлый, идущий сюда пароход.
Идёт издалёка, чёткий, с классическим силуэтом,
И за ним остаётся надменная струйка дыма.
Вот он заходит в гавань, и утро за ним заходит,
И в реке оживает морская жизнь — там и тут:
Паруса поднимают, буксиров лёгких движенье,
В порту за судами стоящими появляются барки,
Лёгкого бриза волна.
Но душа моя видит только
Это судно, входящее в гавань,
Потому что в нём Даль и Утро,
Чувство моря в нём в этот час,
И мучительна эта сладость — тошнота,
Но не в теле, а в духе…
На судно смотрю, душой от него отстраняясь,
И внутри меня маховик двигателя начинает медленное движение.
Пароходы, входящие утром в гавань,
Приносят моим глазам
Таинство печали и радости — ухода и возвращения,
Приносят память о далёких пристанях, иных временах,
О другой жизни того же человечества в других портах.
Все швартуются, все покидают пристань на кораблях,
Это — я чувствую это в себе, как свою кровь —
Бессознательно-символическое, ужасное,
Угрожающее метафизическими значениями,
Которые переворачивают всё в том человеке, кем я был…
Ах, вся эта пристань — ностальгия, застывшая в камне!
И когда судно оставляет пристань,
И вдруг становится заметно открывающееся пространство
Между пристанью и кораблём,
Приходит ко мне тоска, возникшая недавно,
Какой-то туман грустных чувств,
И блестит на солнце в моих заросших травой печалях,
Как первое окно, куда стучится рассвет,
И обволакивает меня, как воспоминание другого человека,
Как если бы оно, мистическим образом, было моим.
Ах, кто знает, кто знает,
Что я не отошёл когда-то, когда меня ещё не было,
От одной пристани; что не покинул на корабле,
В косых лучах рассветного солнца,
Какой-то другой, необычный порт?
Кто знает, не покинул ли я, прежде чем время
Внешнего мира, как я его вижу,
Взошло для меня,
Какую-то большую пристань, полную немногими людьми,
В каком-то большом городе, наполовину проснувшемся,
В каком-то громадном городе, торговом, многолюдном, апоплексическом,
Так, как это может быть вне Пространства и Времени?
Да, от одной пристани, от одной пристани, каким-то образом материальной,
Реальной, видимой, как пристань, настоящая пристань,
Пристань Абсолютная, образу которой, бессознательно подражая,
Неощутимо для себя самих припоминая её,
Мы, люди, сооружаем
Наши пристани в наших портах,
Наши пристани из настоящего камня на подлинной воде,
И они, будучи построенными, внезапно предвещают
Подлинные Вещи, Вещи — Духи, Сущности — Души-в Камне,
Некие моменты — вспышки наших глубинных чувств,
Когда во внешнем мире как бы открывается дверь,
И, хотя ничего не меняется,
Всё раскрывается по-иному.
Ах, Большая Пристань, откуда мы отчаливаем на Судах — Нациях!
Великая Пристань Прошлого, вечная и божественная!
Из какого порта? В каких водах? И почему я так думаю?
Великая Пристань, похожая на другие, но Единственная.
Полная, как и они, шумной тишиной на рассветах
И расцветающая по утрам в грохоте подъёмных кранов
И прибывающих товарных поездов,
И под облаком, случайным, чёрным и лёгким,
Возникающим из дыма труб ближайших фабрик,
Покрывается тенью земля, чёрная от блестящих частичек угля,
Будто тенью от облака, проходящего над тёмной водой.
Ах, ведь сущность таинства и чувства, остановленные
В божественном экстазе, выделяющем
Часы цвета тишины и печали —
Это не мост между любой пристанью и Пристанью!
Пристань, так чернó отражённая в неподвижных водах,
Возня на борту кораблей,
О, душа, бродячая и непостоянная, тех, кто отправляется,
Символических людей, проходящих, с которыми ничто не продолжается,
Потому что, когда корабль возвращается в порт,
Всегда есть какие-то изменения на борту!
О, постоянные побеги, отъезды, упоение Разнообразием!
Вечная душа мореплавателей и морских путешествий!
Корпуса судов, тихо отражающиеся в водах,
Когда корабль покидает порт!
Плыть по поверхности, как душа жизни, уходить, словно голос,
Переживать миг, колыхаясь на вечных водах.
Пробуждаться для дней более непосредственных, чем дни Европы,
Видеть мистические порты над одиночеством моря,
Огибать далёкие мысы для неожиданных просторных пейзажей,
Для бесчисленных изумлённых склонов….
Ах, далёкие побережья, пристани, видные издали,
И потом побережья близкие, пристани, видные вблизи.
Таинство каждого ухода и каждого прибытия,
Болезненная нестабильность и непонятность
Этой невозможной вселенной,
Более ощущаемой на собственной коже в каждый морской час!
Абсурдный вздох, расточаемый нашими душами —
Над пространством разных морей с островами вдали,
Над далёкими островами, с бегущими склонами,
Над вырастающей чёткостью портов, с домами и людьми, —
Предназначенный для судна, которое приближается.
Ах, свежесть тех рассветов, в которые суда прибывают,
И бледность рассветов отплытия,
Когда наши внутренности содрогаются,
И какое-то смутное чувство, похожее на страх,
— Старинный страх всякого ухода и отъезда,
Мистическое старинное опасение Прибытия и Нового —
Стягивает нам кожу и терзает нас,
И всё наше тоскующее тело ощущает,
Как если бы это была наша душа,
Какое-то необъяснимое стремление почувствовать это иначе:
Какая-то ностальгия по чему-то неясному,
Какое-то потрясение, пробуждение привязанности к некой смутной родине?
К какому берегу? На каком корабле? У какой пристани?
Потому что болят в нас эти мысли,
И только остаётся громадная пустота внутри нас,
Какое-то пустое пресыщение морскими минутами,
И смутная тоска, что была бы скукой или болью,
Если бы я знал, как это сделать…
Летнее утро ещё немного прохладное.
Лёгкое оцепенение ночи ещё бродит в пробуждающемся воздухе.
Мало-помалу ускоряется движение маховика внутри меня.
И пароход заходит в порт, потому что он без сомнения должен зайти,
И — нет — потому что я его вижу идущим чрезмерно далеко.
В моём воображении он уже близко и виден
На всём протяжении линий его иллюминаторов.
И трепещет во мне всё, вся плоть и вся кожа,
Из-за этого создания, которое никогда не прибудет ни на одном судне,
И мне случилось ждать сегодня на пристани, согласно тайному приказу.
Корабли, заходящие в гавань,
Корабли, покидающие порты,
Корабли, проходящие вдали
(Воображаю, что вижу их с пустынного побережья) —
Все эти суда почти абстрактны в своём движении,
Все эти суда волнуют меня так, как если бы это была другая вещь,
А не просто суда, суда уходящие и приближающиеся.
И корабли, видимые вблизи, хотя я не поднимаюсь на борт,
Видимые снизу, из шлюпок, высокие заборы из железных листов,
Видимые изнутри, через каюты, залы, кладовые,
И когда разглядываешь вблизи мачты, остриями тянущиеся кверху,
Держишься за верёвочные поручни, спускаешься по неудобным трапам,
Ощущаешь, как от всего этого пахнет смесью металла и моря —
Корабли вблизи – совсем другие и такие же,
Возбуждают такую же ностальгию и такую же тоску, но другим образом.
Вся морская жизнь! Всё, что есть в морской жизни!
Прокрадывается в мою кровь всё это тонкое обольщение,
И я бесконечно думаю о путешествиях.
Ах, линии отдалённых побережий, сплющенные горизонтом!
Ах, мысы, острова, песчаные пляжи!
Ах, морские одиночества как те мгновения в Тихом океане,
Когда, не знаю из-за какого внушения, полученного в школе,
Твои нервы не выносят сознания, что это самый большой из океанов,
И весь мир и всё, что в нём есть, превращается в пустыню внутри нас!
Пространство более обжитое человеком, более загрязнённое — Атлантики!
Индийский — самый мистичный из всех океанов!
Средиземное море — ласковое, без всякой мистики, классическое, море, предназначенное бить,
Ударяясь об эспланады, видные из ближайших садов с белыми статуями!
Все моря, все проливы, все бухты,
Я бы хотел прижать их к груди, почувствовать их и умереть!
И вы, о, атрибуты морских путешествий, старые игрушки моей мечты!
Составляйте извне мою внутреннюю жизнь!
Кили, мачты и паруса, колёса штурвалов, верёвочные снасти,
Трубы пароходов, винты, мáрсели, вымпелы,
Канаты, люки, котлы, коллекторы, клапаны,
Падайте внутрь меня грудами, кучами,
Как перепутанное содержимое выдвижного ящика, вываленное на пол!
Пусть вас успокоит сокровище моей лихорадочной скупости,
Пусть вас успокоят плоды с дерева моего воображения,
Предмет моих песен, кровь в сосудах моего разума,
Это вашими узами я привязан к внешнему, его эстетике,
Давайте мне метафоры, образы, средства словесности,
Потому что в действительности, всерьёз, буквально —
Мои ощущения, как парусник — килем вверх,
Моё воображение — якорь, наполовину погружённый в воду,
Моя тоска — сломанное весло,
И партитура моих нервов — сеть, сохнущая на берегу!
Звучит на реке один гудок, только один.
Трепещет уже самая основа моей психики.
Всё быстрей крутится маховик внутри меня.
Ах, суда, путешествия, не — знать — что — ждёт — в конце
Некоего Фулану, моряка, нашего знакомого!
Ах, какое величие в знании, что один человек, который был знаком с нами,
Утонул близко от какого-то острова в Тихом океане!
Мы, бывшие с ним знакомыми, станем говорить обо всем этом
С законной гордостью и едва заметной фамильярностью,
Благодаря чему всё это выглядит красивее и содержательнее,
Чем только крушение судна, на котором он был,
И погружение его в море, когда вода входила в его лёгкие!
Ах, пароходы, грузовые суда, парусники!
Всё реже встречаются — какая жалость — в морях парусники!
И я, любящий блага современной цивилизации, я, сердечно целующий машины,
Я — инженер, я — цивилизованный человек, я, получивший образование за границей,
Хотел бы видеть вблизи только парусники и деревянные суда.
Не знать ни о каком другом мореходстве, кроме старинного!
Потому что моря в старину – это Абсолютное Расстояние,
Чистая Даль, свободная от груза Современности…
И, ах! Как здесь всё мне напоминает ту лучшую жизнь,
Те моря, казавшиеся больше, потому что суда ходили медленнее.
Те моря, мистические, потому что о них знали меньше.
Каждый пароход вдали — это близкий парусник.
Каждый отдалённый корабль, видимый сейчас — это корабль из прошлого, видимый вблизи.
Все невидимые моряки на борту кораблей на горизонте —
Это видимые моряки из времени прежних кораблей,
Из эпохи опасных мореплаваний, эпохи медленной и парусной,
Из эпохи дерева и парусины плаваний, длившихся месяцами.
Овладевает мной мало-помалу бред о морском снаряжении,
Пронизывают меня физически пристань и её атмосфера,
Волнение на Тежу поднимает меня над ощущениями,
И начинаю мечтать, начинаю обволакивать себя мечтаньями о водах,
Начинают меня цеплять приводные ремни моей души,
И ускорение движения маховика чётко сотрясает меня.
Зовут меня воды,
Зовут меня моря,
Зовут меня, поднимая голос, облекшийся плотью, дали,
Морские эпохи, ощущаемые в прошлом, зовут меня.
Ты, английский моряк, Джим Бернс, мой друг, это ты
Научил меня тому крику стариннейшему английскому,
Который так отравляюще поясняет
Для сложных душ, как моя,
Смутный зов вод,
Голос, странный, таинственный, всех морских вещей,
Кораблекрушений, далёких путешествий, опасных переправ,
Тот твой английский крик, ставший всеобъемлющим в моей крови,
Не похожий на крик, нечеловеческий, без голоса,
Тот крик дрожал так, что, казалось, звучал
Из недр пещеры, чей свод — небо.
И, казалось, повествовал обо всех зловещих вещах,
Какие могли случиться в Дали, в Море, Ночью…
(Ты выдумывал, что звал какую-то шхуну,
И говорил так, прикладывая руки ко рту,
Сооружая рупор из рук, крупных, задубелых и тёмных:
Ахó-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о — иии…
Шхуна ахó-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о — иии…)
Слушаю тебя отсюда, сейчас, и словно пробуждаюсь для чего-то непонятного.
Колеблется ветер. Поднимается утро. Начинается жара.
Чувствую, что у меня горят щёки.
Мои глаза — знающие — расширяются.
Экстаз во мне поднимается, растёт,
И со слепым грохотом мятежа в нём выделяется
Живое вращение маховика.
О, шумный зов,
Чьи жар и ярость кипят во мне
Во взрывном единстве всех моих неосуществлённых желаний, —
Все крутящиеся смерчи моей собственной скуки!..
Призыв, заброшенный в мою кровь
Из какой-то прошлой любви, неизвестно откуда, он возвращается
И ещё имеет силу меня привлекать и притягивать,
Ещё имеет силу заставить меня ненавидеть эту жизнь,
Проходящую среди непроницаемости физической и психической
Реальных людей, с которыми я живу!
Ах, что бы ни случилось, куда угодно, — уехать!
………………
Перевод Ирины Фещенко-Скворцовой
ПРОЗА
ВИДИМЫЙ ЛЮБОВНИК
Антерос (2)
Я имею о глубокой любви и о полезном её использовании понятие поверхностное и декоративное. Я подвержен видимым страстям. Я сохраняю неприкосновенным сердце, отданное менее реальным предназначениям.
Я не помню, чтобы любил кого-то, кроме как чью-то «картину», чисто внешний облик — в который душа входит не более, как только чтобы сделать эту наружность живой и воодушевлённой — и, таким образом, отличной от картин, написанных художниками.
Я люблю так: останавливаюсь на красивой, притягательной или каким-либо другим образом приятной фигуре женщины или мужчины — там, где нет желания, нет и предпочтения в отношении пола — и эта фигура меня ослепляет, меня увлекает, захватывает меня. Однако я не желаю большего, чем видеть её, и не знаю большего ужаса, чем возможность узнать ближе и говорить с реальным человеком, которого эта фигура, очевидно, представляет.
Я люблю зрением, а не фантазией. Потому, что я ничего не выдумываю в этой фигуре, что меня захватывает. Не воображаю себя связанным с нею никаким образом, потому что моя декоративная любовь не имеет ничего общего с душевной. Мне не интересно узнать, кто оно, чем занимается, о чём думает, это создание, подходящее мне для того, чтобы любоваться его внешностью.
Огромное количество людей и вещей, образующее мир, для меня является бесконечной галереей картин, чей внутренний мир для меня не важен. Он не важен для меня, потому что душа — однообразна и всегда та же у всех людей; она отличается только своими личными проявлениями, лучшее в ней — то, что переполняет лицо, манеры, жесты, и так входит в картину, что меня захватывает и, различно, но постоянно, меня привязывает.
Для меня это создание не имеет души. Душа остаётся там, сама с собою.
Так я переживаю, в чистом видении, оживлённую внешность вещей и живых существ, безразличный, как один из богов другого мира, к их содержимому-духу. Я углубляю только поверхность и наружность, а когда жажду глубины, во мне самом и в моём представлении о вещах есть то, что я ищу.
Что может мне дать личное знакомство с тем созданием, которое я люблю так декоративно? Это не разочарование, потому что, раз в этом создании я люблю только внешность и ничего в нём не выдумываю, его тупость или посредственность ничего не отнимет, потому что я не ожидал ничего, кроме внешности, от какой я и не должен был ничего ожидать, и внешность сохраняется. Но личное знакомство является вредным, потому что оно бесполезно, а бесполезный материал — всегда вреден. Знать имя этого создания — зачем? И это первая вещь, которую, будучи представлен этому существу, я узнаю.
Личное знакомство отнимает у меня также свободу созерцания, то, чего желает мой вид любви. Мы не можем пристально смотреть, созерцать свободно того, кого знаем лично.
То, что является избытком, является ненужным художнику, так как, приводя его в замешательство, уменьшает впечатление.
Я самой природой предназначен быть бесконечным наблюдателем, влюблённым во внешний вид и проявления вещей — объективистом мечтаний, видимым любовником форм и обличий природы […].
Это не тот случай, который психиатры называют психическим онанизмом, ни даже тот, который называют эротоманией. Я не фантазирую, как при психическом онанизме; я не фигурирую в мечте как чувственный любовник, или даже друг и собеседник того создания, которое я рассматриваю и вспоминаю: я ничего не выдумываю о нём. Не идеализирую его, как эротоман, и не перемещаю его за пределы сферы конкретной эстетики: я не желаю от него более и не думаю о нём более, чем мне даётся для наблюдения и для памяти, более непосредственной и чистой, чем то, что было увидено глазами.
*
Но я не плету привычно какой-то сюжет моей фантазии вокруг этих фигур, чьим созерцанием я себя развлекаю. Я вижу их, и их ценность для меня заключается только в том, чтобы их видеть. Всё большее, что к ним присоединялось бы, уменьшало бы их, потому что уменьшала бы, так сказать, их «видимость».
Сколько бы я ни выдумывал их, необходимо случается, что в самом процессе фантазии я узнаю, что они фальшивы; и, если я нахожу удовольствие в мечтах, то фальшивое меня отталкивает. Чистая мечта очаровывает меня, мечта, не имеющая ни связи с реальностью, ни точек пересечения с нею. Мечта несовершенная, место отправления которой — жизнь, не нравится мне, или, скорее, не понравилась бы мне, если бы я погрузился в такую мечту.
Для меня человечество — обширное основание для декорации, которое я переживаю с помощью зрения и слуха, и ещё — психологических эмоций. Ничего более я не хочу от жизни, только пребывать в ней. Ничего более я не хочу от себя, только присутствовать в жизни.
Я — будто существо, имеющее другое существование, бесконечно проходящее, заинтересованно, через это существование. Во всём я — чужой ему. Между ним и мною — словно стекло. Хочу, чтобы это стекло всегда было очень прозрачным, чтобы я мог исследовать без помех из-за его посредничества; но мне всегда нужно стекло.
Для всего духа, научно организованного, видеть в какой-то вещи более того, что там есть — это видеть менее, чем эту вещь. То, что материально прибавляется, духовно уменьшается.
Я приписываю этому состоянию души моё отвращение к музеям. Музей для меня это целая жизнь, в которой живопись — всегда точна, и может иметь неточность только в несовершенстве наблюдателя. Но это несовершенство я или заставляю уменьшиться, или, если не могу, удовольствуюсь тем, что есть, потому что, как и всё, оно не может быть по-другому, а только так.
Река обладания
То, что мы — все разные, является аксиомой нашей человеческой природы. Мы похожи только издали, своим сложением, в котором, однако, мы не являемся нами. Жизнь, поэтому, существует для неопределённых; лишь те могут сосуществовать, кто никогда не определяется и является, и один, и другой — никем.
Каждый из нас — это двое, и когда два человека встречаются, приближаются друг к другу, объединяются, редко случается, чтобы эти четверо могли бы прийти к согласию. Человек, мечтающий в каждом человеке действия, если он столько раз ссорится с человеком действия, как же он не будет ссориться с человеком действия и с человеком мечтающим — в Другом.
Мы являемся силами, потому что являемся жизнями. Каждый из нас меряет себя самого по масштабу других. Если мы имеем к самим себе уважение, считая себя интересными, […]. Любое сближение — это некий конфликт. Другой — всегда препятствие для того, кто ищет. Только тот, кто ничего не ищет — счастлив; потому что только тот, кто не находится в вечном поиске — находит, ввиду того, что не ищущий уже имеет, и уже иметь, что бы это ни было, это быть счастливым, как не нуждаться — это лучшее, что даёт богатство.
Я смотрю на тебя, находящуюся внутри меня, предполагаемая невеста, и мы уже не можем прийти к согласию, ещё до твоего существования. Моя привычка ясно мечтать даёт мне правильное понятие о реальности. Кто слишком много мечтает, нуждается в привнесении реальности в мечты. Кто привносит реальность в мечты, должен привносить в мечту равновесие действительности. Кто привносит в мечту равновесие действительности, страдает от реальности мечтаний так, как от реальности жизни, и от нереальности мечты, как от ощущения жизни нереальной.
Я жду тебя в мечте в нашей комнате с двумя дверями, и вижу тебя приходящей, в моей мечте ты входишь ко мне через дверь справа; если, когда ты входишь, входишь через дверь слева, уже возникает некоторое различие между тобой и моей мечтой. Вся человеческая трагедия видна в этом маленьком примере, что те, о ком мы думаем, никогда не являются теми, о ком мы думаем.
Любовь просит тождества с различием, что невозможно уже логически, ещё более — в мире. Любовь хочет обладать, хочет присвоить то, что должно оставаться снаружи, чтобы она знала, что сделаться принадлежащим ей не значит быть ею. Любить — это отдаваться. Насколько велика эта капитуляция, настолько сильна любовь. Но полная капитуляция вручает также и сознание другого. Бóльшая любовь, поэтому — смерть, или забвение, или отречение — все любови, которые являются всасыванием любви.
На старой веранде дворца, возведённой над морем, мы размышляли в тишине о различии между нами. Я был принцем, и ты — принцессой на веранде у берега моря. Наша любовь родилась от нашей встречи, точно красота, что была сотворена встречей луны с водами.
Любовь хочет обладания, но не знает, что есть обладание. Если я не являюсь своим, как я смогу быть твоим или ты — моей? Если я не обладаю своим собственным существом, как я буду обладать чужим существом? Если я уже отличен от того, кому являюсь идентичным, как я стану идентичным тому, от кого отличен?
Любовь — мистицизм, желающий осуществляться, некая невозможность, что лишь в мечтах воображается, какой она должна быть в действительности.
Метафизик. Но вся жизнь — метафизика в потёмках, с ропотом богов и с неизвестным направлением единственно верного пути.
Худшее коварство, которое применяет против меня мой упадок — это моя любовь к здоровью и к ясности. Я всегда считал, что красивое тело и счастливый ритм юношеской походки более весомы для мира, чем все мечты, живущие во мне. Поэтому с радостью, характерной для старости духа, я наблюдаю порой — без зависти и без желания — случайные пары, которые вечер соединяет, и они идут рука об руку к переполненному, бессознательному сознанию юности. Они нравятся мне, как нравится мне какая-то истина, когда я не думаю, имеет ли это отношение ко мне. Если я сравниваю их со мной, продолжаю наслаждаться наблюдением за ними, но так, как иной наслаждается истиной, что ранит его, присоединяя к боли от раны бальзам понимания богов.
Я противоположен христианам — символистам, для кого всё живое и всё происходящее — тень некой действительности, всего лишь её тень. Каждая вещь для меня — вместо того, чтобы быть местом прибытия, является местом отправления. Для оккультиста всё заканчивается во всём; всё начинается во всём — для меня.
Я поступаю как они, согласно аналогии и внушённой мысли, но тот небольшой сад, что им напоминает порядок и красоту души, мне не говорит более ни о чём, как о большем саде, где я мог бы быть вдалеке от людей, счастливый жизнью так, как того быть не может. Каждая вещь напоминает мне не о реальности, тенью какой она является, но о реальности, к какой она — путь.
Сад Звезды (Жардинь да Эштрела) вечером — внушает мне мысль об античных парках, существовавших в прошлых столетиях, ещё до разочарования души.
перевод Ирины Фещенко-Скворцовой