ИРИНА ПЕРУНОВА
ЛОВ
Как над грудою рыбы парят пузыри,
обаяние дыбы под знаком зари,
осязание жаберных крыльев словес,
ловко снятых с крючка и теряющих вес
на песочной меже, как скрипит чешуя…
вот и песня уже:
Виновата ли я —
подпеваю девчонкой хмельному бабью —
Виновата ли я, что люблю.
Мне лет семь в этом сне. Тянут песню гуртом.
Я запомню себя с шевелящимся ртом
и забуду себя. Я играю в Ассоль,
подаю им лаврушку и соль.
Как доспехи надраен песочком котел.
Вот я — Жанна д’Арк! Но глотает костер
лишь очистки, охвостья, щепу, шелуху.
Бабье царство колдует уху.
Виновата ли я, что мой голос дрожал —
чешую о песок вытирают с ножа.
А дымок отлетел.
А туман поредел.
А мужчины и мальчики в небе-воде —
в невидимок-людей достоверно играют:
эти сети они без меня выбирают.
Исчезают-встают — подождите нас тут!
Исчезают-встают — подождите нас тут!
БЕЛЫЕ СОВЫ
Бескомпромиссная тупость ножей
в поле отсутствия братьев-мужей.
Белые совы,
невесты Христовы —
в поле отсутствия братьев-мужей.
Спицы вязальные ходят, заломлены,
в женских руках
или в клювах — соломины?
Кажется сценой топчан их, насест.
Сольные роли, но выклеван текст.
Мимика театра бессрочного жеста
в утлом единстве часа и места.
Так распускают узлистые шали:
нить золотая и нитка из стали
выцвели обе, но обе крепки —
не рассучить колтунов на клубки.
Мерзлая сыграна в лицах земля,
как не чужая для спицы петля.
Кто вы такие,
чтоб вытянуть нить?
Только и времени — шаль доносить.
***
Не имея оттенка, нежнее котенка,
не брезгливее кошки, тактично и тонко
между крошкой и скатертью,
ложкой и щами —
навещает спонтанно:
«На выход. С вещами».
УРОНИЛИ МИШКУ НА ПОЛ
Стихи и звезды остаются…
Георгий Иванов
За эти норки-чернобурки
с полетом в собственном авто
пять лет цитировали урки
вам в норах Агнию Барто:
как Мишку на пол уронили,
потом поставили на кон.
Как почки, лапочки отбили,
и тронулся умишком он.
Стихи и звезды оставались
глотать венозное вино,
но вы звездой не назывались,
и было вам не все равно,
что Мишку на пол уронили,
потом поставили на кон,
что в общей яме схоронили,
что смотрит он со всех икон.
***
Мазни по сердцу гримом —
и мимо, мимо, мимо
почетных граждан Рима
под циферкою три,
пока суфлер заплечный
грозит геенной вечной,
ах, Ангел мой увечный,
прошу, не истери.
По огненной геенне
иду себе, не гений,
насвистывая танго,
а может быть, тангó,
на дураков в геенне
нет никаких гонений:
не плохо, друже, хуже,
чем было до того.
Мазни по сердцу гримом
и ври неоспоримо,
не все дороги к Риму,
случаются и от.
Не верит Станиславский,
а Мейерхольд — смотри, он
на Вы, на Вы, на выход
из цирковых ворот.
***
Слишком седой пробор
мальчика для битья.
Слишком стальной прибор
нежному для бритья.
Сложно ему, вполне
впавшему в забытье
не по своей вине,
это житье-бритье.
А поглядит одним,
а не другим глазком —
Ангел стоит над ним
с бритвенным помазком.
СОЛДАТИК
Шел солдатик оловянный,
нелюбимый, нежеланный,
только стойкий — если столько
оловянных слез пролил:
ни одной из них — пустой,
неприцельной, холостой.
Шел солдатик оловянный,
а казалось, что седой.
Рядом шел солдат стеклянный,
первым снегом осиянный,
на войну не слишком званный,
напросился — взяли впрок.
До того был взгляд прозрачен,
что казался всем незрячим,
был обут и в полк назначен,
все казался — без сапог.
Ну и третий — как ведется,
сам дурак вослед плетется,
на затылке стружка вьется,
темя брито под верстак.
Даст зеленые побеги —
оберут на обереги,
а последний листик пегий
отлетает на рейхстаг.
Эко, дщица! С деревянной
рукавицы жамкал манну
снега первого чужого,
дарового натощак.
Набивает безымянный
манной снежною карманы,
а на первого-второго
не считается никак.
До рейхстага ли, на Трою —
добровольцами из строя
вышли только эти трое.
Изумлялся младший чин,
чужедальнею порою
им одну могилу роя:
всё, казалось, было трое,
оказалось, что один.
Как над грудою рыбы парят пузыри,
обаяние дыбы под знаком зари,
осязание жаберных крыльев словес,
ловко снятых с крючка и теряющих вес
на песочной меже, как скрипит чешуя…
вот и песня уже:
Виновата ли я —
подпеваю девчонкой хмельному бабью —
Виновата ли я, что люблю.
Мне лет семь в этом сне. Тянут песню гуртом.
Я запомню себя с шевелящимся ртом
и забуду себя. Я играю в Ассоль,
подаю им лаврушку и соль.
Как доспехи надраен песочком котел.
Вот я — Жанна д’Арк! Но глотает костер
лишь очистки, охвостья, щепу, шелуху.
Бабье царство колдует уху.
Виновата ли я, что мой голос дрожал —
чешую о песок вытирают с ножа.
А дымок отлетел.
А туман поредел.
А мужчины и мальчики в небе-воде —
в невидимок-людей достоверно играют:
эти сети они без меня выбирают.
Исчезают-встают — подождите нас тут!
Исчезают-встают — подождите нас тут!
БЕЛЫЕ СОВЫ
Бескомпромиссная тупость ножей
в поле отсутствия братьев-мужей.
Белые совы,
невесты Христовы —
в поле отсутствия братьев-мужей.
Спицы вязальные ходят, заломлены,
в женских руках
или в клювах — соломины?
Кажется сценой топчан их, насест.
Сольные роли, но выклеван текст.
Мимика театра бессрочного жеста
в утлом единстве часа и места.
Так распускают узлистые шали:
нить золотая и нитка из стали
выцвели обе, но обе крепки —
не рассучить колтунов на клубки.
Мерзлая сыграна в лицах земля,
как не чужая для спицы петля.
Кто вы такие,
чтоб вытянуть нить?
Только и времени — шаль доносить.
***
Не имея оттенка, нежнее котенка,
не брезгливее кошки, тактично и тонко
между крошкой и скатертью,
ложкой и щами —
навещает спонтанно:
«На выход. С вещами».
УРОНИЛИ МИШКУ НА ПОЛ
Стихи и звезды остаются…
Георгий Иванов
За эти норки-чернобурки
с полетом в собственном авто
пять лет цитировали урки
вам в норах Агнию Барто:
как Мишку на пол уронили,
потом поставили на кон.
Как почки, лапочки отбили,
и тронулся умишком он.
Стихи и звезды оставались
глотать венозное вино,
но вы звездой не назывались,
и было вам не все равно,
что Мишку на пол уронили,
потом поставили на кон,
что в общей яме схоронили,
что смотрит он со всех икон.
***
Мазни по сердцу гримом —
и мимо, мимо, мимо
почетных граждан Рима
под циферкою три,
пока суфлер заплечный
грозит геенной вечной,
ах, Ангел мой увечный,
прошу, не истери.
По огненной геенне
иду себе, не гений,
насвистывая танго,
а может быть, тангó,
на дураков в геенне
нет никаких гонений:
не плохо, друже, хуже,
чем было до того.
Мазни по сердцу гримом
и ври неоспоримо,
не все дороги к Риму,
случаются и от.
Не верит Станиславский,
а Мейерхольд — смотри, он
на Вы, на Вы, на выход
из цирковых ворот.
***
Слишком седой пробор
мальчика для битья.
Слишком стальной прибор
нежному для бритья.
Сложно ему, вполне
впавшему в забытье
не по своей вине,
это житье-бритье.
А поглядит одним,
а не другим глазком —
Ангел стоит над ним
с бритвенным помазком.
СОЛДАТИК
Шел солдатик оловянный,
нелюбимый, нежеланный,
только стойкий — если столько
оловянных слез пролил:
ни одной из них — пустой,
неприцельной, холостой.
Шел солдатик оловянный,
а казалось, что седой.
Рядом шел солдат стеклянный,
первым снегом осиянный,
на войну не слишком званный,
напросился — взяли впрок.
До того был взгляд прозрачен,
что казался всем незрячим,
был обут и в полк назначен,
все казался — без сапог.
Ну и третий — как ведется,
сам дурак вослед плетется,
на затылке стружка вьется,
темя брито под верстак.
Даст зеленые побеги —
оберут на обереги,
а последний листик пегий
отлетает на рейхстаг.
Эко, дщица! С деревянной
рукавицы жамкал манну
снега первого чужого,
дарового натощак.
Набивает безымянный
манной снежною карманы,
а на первого-второго
не считается никак.
До рейхстага ли, на Трою —
добровольцами из строя
вышли только эти трое.
Изумлялся младший чин,
чужедальнею порою
им одну могилу роя:
всё, казалось, было трое,
оказалось, что один.