ЕВГЕНИЙ НИКИТИН / КУЛЬТУРНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ
Евгений НИКИТИН - родился в 1981 году в молдавском поселке Рышканы и впоследствии жил в Кишинёве, Ставрополе, Меране, Дрездене, Унна-Массен, Шверте и Дортмунде, где работал телеведущим, дворником, разносчиком реклам, продавцом, переводчиком, преподавателем немецкого языка и — в последние годы — куратором литературных программ. Дипломант премии «Эврика» и международного конкурса «Заблудившийся трамвай» (конкурс имени Н. Гумилева). Шорт-лист Илья-премии 2009. Участник 8-го Форума молодых писателей в Липках. Участник VI Биеннале поэтов в Москве (2009). С 2003 года живёт в Москве. Член Союза писателей Москвы и Московского поэтического клуба.
***
Холодная картинка, серебро.
Ты с легким рюкзаком идешь сквозь воду
фотографировать умершую природу.
Старо.
На самом деле ты сидишь в квартире
как мышка, заблудившаяся в сыре.
Не помнишь, почему
вся комната в дыму.
КУЛЬТУРНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ
В моем детстве
все люди носили "полубокс".
В молдавском поселке Рышканы
других стрижек не было.
Один и тот же человек
стриг всех -
парикмахер Фима.
Полголовы направо,
полголовы налево. Посередине проборчик.
Я тоже носил полубокс.
В поселке были вечные 50-е.
"Сегодня я иду к Фиме", - говорил дед.
Он почти облысел.
Фима раскладывал остатки его волос.
Одну прядку направо,
другую налево. Посередине проборчик.
Фима не знал других стрижек.
В 90-е моя мама, оперная певица,
переквалифицировалась в парикмахеры
и вернулась домой.
Она стригла и пела арии.
Народу нравилось.
Фима терял клиентуру.
"Мне надоел твой еврейский проборчик", -
сказала мама
и перестригла меня, напевая арию Джильды.
Я стал зачесывать волосы назад.
Я был горд мамой.
"Ты должна познакомиться с Фимой",-
сказал маме дедушка. "Он научит тебя
делать полубокс".
Но мама не хотела знакомиться с Фимой,
делать полубокс.
Даже я понимал: Фима устарел.
Мама стригла всех по-разному.
Жители Рышкан внезапно
стали отличаться друг от друга.
Это была культурная революция.
Дедушка обиделся за Фиму, за полубокс.
Ходил к Фиме до последнего,
раскладывал прядки.
Лоялен до конца, мой дед.
Фима уехал в Израиль.
Много лет прошло с тех пор.
Я живу в Москве,
зачесываю волосы назад.
Жена недовольна.
"Мне надоел твой еврейский зализончик",-
говорит жена.
Хочет, чтобы я выглядел,
как герой сериала "Mad Men":
полголовы направо, полголовы налево.
Посередине проборчик.
Как у моего деда.
***
В огромном городе твоем
я был и жителем простым
и тонким инеем седым
и даже домом — я был дом.
И даже дымом — я был дым.
Ты помнишь ветви, водоем
и тень от облака в воде —
так вот: я был ее объем.
А ты не помнишь ни о том,
ни о другом — о том, о чем
я рассказал тебе тайком
и знали только мы вдвоем.
Прости, что я не стал другим:
я, может быть, уютный дом
и не совсем пропащий дым,
но человеком — был с трудом.
***
Свечное пламя мается, дрожит.
Сгорая, мотылек его целует.
Мой друг не пишет — он, как тень, танцует
и на ловца, как зверь, бежит.
Сдвигается зима, ее слепые створки.
Домашний газ свой синий язычок
выпрастывает из конфорки.
Дом позабыл, как умер мотылек.
Забывчивостью — что хотел он показать?
Зачем он книги старые расставил
так нарочито, словно неких правил
он вел — разъятую по комнатам — тетрадь?
Прошли года, а он все делал вид,
что — черствому — не до жильцов покойных.
Но я-то видел, как он был укрыт
огромной пленкой крыльев треугольных.
ПРИВЫЧКА
Я пил виски в пабе.
- Ты меня дестабилизируешь, -
заявил человек с дергающимся глазом.
Все это время он сидел за соседним столиком
и разговаривал сам с собой.
Я знал его давно:
я часто пил виски в этом пабе.
В нем происходила внутренняя борьба,
в которой было трудно выявить победителя,
как в шахматных партиях, которые некогда
играл с самим собой покойный Роберт Фишер.
Он слышал голоса.
- Ты меня дестабилизируешь, - повторил он.
Одна часть его личности говорила по-английски,
другая по-арамейски. Врачи недоумевали и
считали его мошенником, так как арамейская личность
тоже периодически сбивалась на английский.
Он был уверен, что его предки изобрели колесо.
Я каждый вечер пил виски в этом пабе, но до сих пор
мое присутствие его не дестабилизировало.
- Kakye vashi dokazatelstva? - спросил я.
Впрочем, я знал, в чем дело.
Последние недели все смотрели на меня косо.
Я думал, в городе эпидемия косоглазия.
Но нет, они косились на мой пакет с водкой,
принимая меня за русского.
Кстати, я и есть русский.
Но раньше они не косились: я не дестабилизировал их.
Вчера в трамвае ко мне подошла
женщина неопределенных черт и строго сказала:
"Выйдите, tovarisch." У нее был свисток.
Я нагло вынул водку из пакета, налил в крышечку
и выпил. - Na zdrovje! - крикнул я.
Вчера мне приснился Иосиф Сталин.
Сон про Сталина важен для истории моей семьи.
В 1953 году он приснился моей бабушке,
чтобы сообщить номер счета сберкассы,
где бабушкин бывший муж
тайно хранил деньги,
чтобы не выплачивать алименты.
Бабушка выиграла суд.
Во сне я консультировал Сталина
по теологическим вопросам.
У меня был мобильный телефон.
Но я выключил его, чтобы не мешали работать.
- Почему ты выключаешь мобильник? -
спросил меня Сталин по-английски
(когда никто не видел, он сразу переходил
на английский: мы, русские, так разговариваем).
- Почему ты выключаешь мобильник, - спросил Сталин, -
Ведь он есть только у тебя! Ты пропускаешь важные звонки
от Черчилля и Рузвельта. Ты ставишь под угрозу
национальную безопасность!
Я включил мобильник, чтобы принимать звонки Черчилля и Рузвельта.
Они звонили беспрестанно, требуя от меня
немедленно прекратить дестабилизацию.
Они угрожали,
они вводили санкции на количество СМС,
тасовали тарифы без предупреждения.
Сталин расстрелял меня.
Я проснулся и отправился в паб,
но был выпровожен вышибалой со словами
"Мы здесь таких не любим."
Я знал, что он имеет в виду.
Да это правда,
да я виноват. Я запретил курить,
я запретил ругаться матом,
я преследовал гомосексуалистов,
вводил и выводил войска. Все это я,
бедный бруклинский парикмахер
Илья Ефимович Гершфельд,
кандидат в мастера спорта по шахматам
и автор пособий по очищению организма
с помощью уриновых клизм.
Ведь даже если это делал не я,
это все равно делал я.
Я дождался у двери паба,
пока из него выйдет мой безумный приятель.
Я помог ему подняться,
ибо когда вышел, он сразу упал.
Я отвел его домой и уложил спать,
изо всех сил стараясь не дестабилизировать.
Я знал, что этого мало.
Но я привык.
***
Кто видит наперёд — не раскрывает створок,
и боязно: в саду повис холодный морок.
Все бабки, мамки спят, и пьют опекуны.
Смотри (твои глаза уже отворены),
как тетивой звеним и как ведём весло мы,
как золото кладём в морщины и разломы,
чтоб проступила вязь на сполохах листвы,
на стенах — письмена,
по ткани смерти — швы.
Вращаешься и ты в осенней круговерти,
как тайна, что живёт в сухом её конверте:
касается она центральных, боковых
прожилок лучевых — помалкивай о них.
***
На судёнышке утлом,
если вам повезло,
вы увидите утром,
как в метро рассвело.
На граните и стали
не урина — роса.
Вот плакат — Малдер, Скалли.
Телеса, небеса.
Ах, секретные эти
переходы, ходы,
тут пещерного йети
вдоль по шпалам следы.
На ветвях не русалки,
на цепях не коты.
Огонёк зажигалки.
Воровство простоты.
Дети, дяди и дамы
смотрят прямо в глаза,
на иконы реклам и
на зеркал образа.
Я живу на афишке,
как двухмерник иной,
франкенштейн фотовспышки
с типографской душой.
Сквозь подземные воды
возвращайтесь назад.
Надвигаются своды,
наступает закат.
***
На станции человек
моет полы.
Белки его глаз как снег
белы.
Я думал об этом, когда вошел
в метро, и когда меня вез металл,
когда я смотрел, как моют пол,
и дома, когда тебя листал:
Запрещено разводить костры.
Разрешено слово «жена».
И чувство мое похоже на
любовь сестры.
Можно не выходить.
Ездить по кольцевой.
Будет в горле бродить
кашель сухой.
О СЧАСТЬЕ
Если бы я снимал кино,
там тоже был бы огромный скелет.
Но не левиафана.
Мой собственный скелет на берегу Яузы,
у прогнивших мостов, у каменных
шашлычных столов, похожих на алтари.
Я бы смотрел
на ландшафт, просвечивающий
сквозь белые ребра и гигантские
роговые очки без стекол, и думал:
почему у меня нет дома?
Мой дом отнял бы не чиновник, не батюшка,
а собственные родители.
Папа передал бы все второй жене,
мама продала бы квартиру, уехала из страны.
А я, то есть персонаж фильма,
жил бы в съемном жилье с дырявыми стенами,
с ванной, где монтажной пеной заделаны трещины,
ведущие прямо к соседям, с тараканами,
выползающими по ночам на свои литературные
пирушки посреди убогой кухни, со стеллажами,
полными советских пластинок, со старым матрасом,
занимающим остаток жилплощади.
Из окна я бы видел Медведково,
ровные, одинаковые дома,
безысходные, как духовные скрепы.
У меня были бы жена и дочь.
Я бы заботился о них и, по сути,
был бы совершенно счастлив.
Это был бы фильм о счастье.
***
Один знакомый мне поэт -
по виду сущий мотылек -
проснулся совершенно сед
(он не был сед, когда он лег).
Что сделал он? Глаза протер,
побрился, окна отворил
и папиросу "Беломор"
с чайком на кухне покурил.
В квартире у него бардак
(я это вовсе не в упрек).
Поэт и выпить не дурак,
но утром лучше пить чаек.
Он много лет курил и пил
и быстрым, тонким, легким был,
я бы сказал - светился весь,
как серебристой пыли взвесь.
А все проблемы оттого,
что любишь как-то не того,
ведь если бы любил того,
не стал бы сед из-за него.
ЗУБЫ
Если говорить о моих зубах,
надо признать: им не хватало заботы.
Я любил отстукивать разные ритмы.
В голове всегда звучала музыка:
я стучал зубами.
Я носил у себя во рту целый оркестр.
Клыки вели мелодию,
коренные полифонически скрежетали.
Со стороны казалось - жую жвачку.
Однажды мои зубы увидел стоматолог.
Зубы были маленькие, стесанные,
стершиеся от музыки.
Она подтачивала их годами,
как вода - прибрежные скалы.
- Скарлатти, Гендель? - спросил стоматолог.
Он угадал. В рисунке моих зубов
угадывались черты эпохи барокко.
Он был меломаном.У него дома
громоздились виниловые пластинки.
Исцарапанные котами и маленькими детьми,
они больше не воспроизводились никакой аппаратурой.
Как мои зубы не могли улыбаться,
его пластинки разучились делать музыку.
Он держался за свое барахло,
таскал по съемным квартирам.
Его бросали жены, проклинали дети,
презирали успешные одноклассники.
Так и умер.
Он не успел отреставрировать мой рот.
Справа обезличенные коронки,
слева следы Скарлатти и Генделя.
Руины классической музыки, изъеденные кариесом.
***
Я жил в поселке городского типа.
Я помню сказку «Ленин и печник».
Над головой моей висела липа
вниз головой. Мой отчим вел дневник.
Я сын Хосе-Рауля Капабланки.
Я знал на идиш фразу «Алтер коп!».
Пока я шел, я съел кусок буханки
и получил за это в лоб.
Суярко Оля в белом коридоре.
У гусеницы бабочка внутри.
Вот зеркало, похожее на море.
Смотри.
***
Человек-паук-2 ищет.
Кого ищет человек-паук?
Зачем он на заборе пишет,
зачем издает свистящий звук?
Словно прострелено его горло
и он, зажимая рану, – дышит.
Он пишет на заборе: «Слышите сверла?»
Но сверла никто не слышит.
Он берет бутылку, пьет из горла,
думает: «Тетя была бы горда».
Но нет никакой ни тети, ни моти,
как будто не было никогда.
Она укрыта листвой, листвой,
над ней поскрипывает звезда.
Неужели не было ничего,
никогда?
Может и было, может и было.
Только какое это имеет значение?
Все это - буддизм для быдла,
эзотерика, столоверчение.
***
Кто здесь бывал, тот может рассказать
о запахе портянок. Но что такое эта самая портянка,
никто не сможет объяснить.
- Портянка - это маленькая тайка
и пахнет, как ребенок.
***
Когда закончится война?
Наверное, на следующей неделе.
Наверное, на следующей неделе
мы вдруг проснемся в пуховой постели
с подотканным под ноги одеялом.
Не на дворе каком-то постоялом,
а дома, рядом с мамой добродушной
огромной и послушной.
И если страшный сон приснится нам,
подарит мама сладкий баблгам:
его глотать не нужно, он ведь жвачка
и может намертво нам попу залепить.
А это вам не шутки - с...ть не сможешь.
***
Воробьи не прыгают,
ножками не дрыгают.
На руки берешь - сидят.
Крошку в клюв кладешь - едят.
Раз - и съели крошку,
словно ма...вошку.
В животе у воробья
поселились ты да я.
Здесь тепло и сухо
от Святого духа.
Он же веет там, где хочет.
Хочет, так в сортире мочит.
Потому и воробьи
ходят сами не свои.
***
Смотри на нас как на ошибку.
Мы, безусловно, были здесь,
мы в той же лодке плыли здесь
и ждали золотую рыбку.
Но плыли мы не так, не там,
и не о том просили рыбку.
Всего-то надо было нам
просить о праве на ошибку.
Положим, мутная вода
и в ней уродливая рыба
грызет гнилые невода:
ошибка - и на том спасибо.
***
Никитин умер, но не я,
как сообщил поэт Давыдов,
но не Денис. А все равно
такое ощущение, как будто
я умер и со мною попрощался
сын бригадира легкоконного полка.
***
На летающих тарелках
прилетали – ничего.
Только слово «итого»
на оцепеневших стрелках.
Лес идет сплошной чертой,
заметая небоскребы.
В темных домиках Европы
полдень выдался пустой.
Хорошо, что я пустой
и к земле меня не клонит,
и ко сну меня не клонит
мерный танец запятой.
***
Холодная картинка, серебро.
Ты с легким рюкзаком идешь сквозь воду
фотографировать умершую природу.
Старо.
На самом деле ты сидишь в квартире
как мышка, заблудившаяся в сыре.
Не помнишь, почему
вся комната в дыму.
КУЛЬТУРНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ
В моем детстве
все люди носили "полубокс".
В молдавском поселке Рышканы
других стрижек не было.
Один и тот же человек
стриг всех -
парикмахер Фима.
Полголовы направо,
полголовы налево. Посередине проборчик.
Я тоже носил полубокс.
В поселке были вечные 50-е.
"Сегодня я иду к Фиме", - говорил дед.
Он почти облысел.
Фима раскладывал остатки его волос.
Одну прядку направо,
другую налево. Посередине проборчик.
Фима не знал других стрижек.
В 90-е моя мама, оперная певица,
переквалифицировалась в парикмахеры
и вернулась домой.
Она стригла и пела арии.
Народу нравилось.
Фима терял клиентуру.
"Мне надоел твой еврейский проборчик", -
сказала мама
и перестригла меня, напевая арию Джильды.
Я стал зачесывать волосы назад.
Я был горд мамой.
"Ты должна познакомиться с Фимой",-
сказал маме дедушка. "Он научит тебя
делать полубокс".
Но мама не хотела знакомиться с Фимой,
делать полубокс.
Даже я понимал: Фима устарел.
Мама стригла всех по-разному.
Жители Рышкан внезапно
стали отличаться друг от друга.
Это была культурная революция.
Дедушка обиделся за Фиму, за полубокс.
Ходил к Фиме до последнего,
раскладывал прядки.
Лоялен до конца, мой дед.
Фима уехал в Израиль.
Много лет прошло с тех пор.
Я живу в Москве,
зачесываю волосы назад.
Жена недовольна.
"Мне надоел твой еврейский зализончик",-
говорит жена.
Хочет, чтобы я выглядел,
как герой сериала "Mad Men":
полголовы направо, полголовы налево.
Посередине проборчик.
Как у моего деда.
***
В огромном городе твоем
я был и жителем простым
и тонким инеем седым
и даже домом — я был дом.
И даже дымом — я был дым.
Ты помнишь ветви, водоем
и тень от облака в воде —
так вот: я был ее объем.
А ты не помнишь ни о том,
ни о другом — о том, о чем
я рассказал тебе тайком
и знали только мы вдвоем.
Прости, что я не стал другим:
я, может быть, уютный дом
и не совсем пропащий дым,
но человеком — был с трудом.
***
Свечное пламя мается, дрожит.
Сгорая, мотылек его целует.
Мой друг не пишет — он, как тень, танцует
и на ловца, как зверь, бежит.
Сдвигается зима, ее слепые створки.
Домашний газ свой синий язычок
выпрастывает из конфорки.
Дом позабыл, как умер мотылек.
Забывчивостью — что хотел он показать?
Зачем он книги старые расставил
так нарочито, словно неких правил
он вел — разъятую по комнатам — тетрадь?
Прошли года, а он все делал вид,
что — черствому — не до жильцов покойных.
Но я-то видел, как он был укрыт
огромной пленкой крыльев треугольных.
ПРИВЫЧКА
Я пил виски в пабе.
- Ты меня дестабилизируешь, -
заявил человек с дергающимся глазом.
Все это время он сидел за соседним столиком
и разговаривал сам с собой.
Я знал его давно:
я часто пил виски в этом пабе.
В нем происходила внутренняя борьба,
в которой было трудно выявить победителя,
как в шахматных партиях, которые некогда
играл с самим собой покойный Роберт Фишер.
Он слышал голоса.
- Ты меня дестабилизируешь, - повторил он.
Одна часть его личности говорила по-английски,
другая по-арамейски. Врачи недоумевали и
считали его мошенником, так как арамейская личность
тоже периодически сбивалась на английский.
Он был уверен, что его предки изобрели колесо.
Я каждый вечер пил виски в этом пабе, но до сих пор
мое присутствие его не дестабилизировало.
- Kakye vashi dokazatelstva? - спросил я.
Впрочем, я знал, в чем дело.
Последние недели все смотрели на меня косо.
Я думал, в городе эпидемия косоглазия.
Но нет, они косились на мой пакет с водкой,
принимая меня за русского.
Кстати, я и есть русский.
Но раньше они не косились: я не дестабилизировал их.
Вчера в трамвае ко мне подошла
женщина неопределенных черт и строго сказала:
"Выйдите, tovarisch." У нее был свисток.
Я нагло вынул водку из пакета, налил в крышечку
и выпил. - Na zdrovje! - крикнул я.
Вчера мне приснился Иосиф Сталин.
Сон про Сталина важен для истории моей семьи.
В 1953 году он приснился моей бабушке,
чтобы сообщить номер счета сберкассы,
где бабушкин бывший муж
тайно хранил деньги,
чтобы не выплачивать алименты.
Бабушка выиграла суд.
Во сне я консультировал Сталина
по теологическим вопросам.
У меня был мобильный телефон.
Но я выключил его, чтобы не мешали работать.
- Почему ты выключаешь мобильник? -
спросил меня Сталин по-английски
(когда никто не видел, он сразу переходил
на английский: мы, русские, так разговариваем).
- Почему ты выключаешь мобильник, - спросил Сталин, -
Ведь он есть только у тебя! Ты пропускаешь важные звонки
от Черчилля и Рузвельта. Ты ставишь под угрозу
национальную безопасность!
Я включил мобильник, чтобы принимать звонки Черчилля и Рузвельта.
Они звонили беспрестанно, требуя от меня
немедленно прекратить дестабилизацию.
Они угрожали,
они вводили санкции на количество СМС,
тасовали тарифы без предупреждения.
Сталин расстрелял меня.
Я проснулся и отправился в паб,
но был выпровожен вышибалой со словами
"Мы здесь таких не любим."
Я знал, что он имеет в виду.
Да это правда,
да я виноват. Я запретил курить,
я запретил ругаться матом,
я преследовал гомосексуалистов,
вводил и выводил войска. Все это я,
бедный бруклинский парикмахер
Илья Ефимович Гершфельд,
кандидат в мастера спорта по шахматам
и автор пособий по очищению организма
с помощью уриновых клизм.
Ведь даже если это делал не я,
это все равно делал я.
Я дождался у двери паба,
пока из него выйдет мой безумный приятель.
Я помог ему подняться,
ибо когда вышел, он сразу упал.
Я отвел его домой и уложил спать,
изо всех сил стараясь не дестабилизировать.
Я знал, что этого мало.
Но я привык.
***
Кто видит наперёд — не раскрывает створок,
и боязно: в саду повис холодный морок.
Все бабки, мамки спят, и пьют опекуны.
Смотри (твои глаза уже отворены),
как тетивой звеним и как ведём весло мы,
как золото кладём в морщины и разломы,
чтоб проступила вязь на сполохах листвы,
на стенах — письмена,
по ткани смерти — швы.
Вращаешься и ты в осенней круговерти,
как тайна, что живёт в сухом её конверте:
касается она центральных, боковых
прожилок лучевых — помалкивай о них.
***
На судёнышке утлом,
если вам повезло,
вы увидите утром,
как в метро рассвело.
На граните и стали
не урина — роса.
Вот плакат — Малдер, Скалли.
Телеса, небеса.
Ах, секретные эти
переходы, ходы,
тут пещерного йети
вдоль по шпалам следы.
На ветвях не русалки,
на цепях не коты.
Огонёк зажигалки.
Воровство простоты.
Дети, дяди и дамы
смотрят прямо в глаза,
на иконы реклам и
на зеркал образа.
Я живу на афишке,
как двухмерник иной,
франкенштейн фотовспышки
с типографской душой.
Сквозь подземные воды
возвращайтесь назад.
Надвигаются своды,
наступает закат.
***
На станции человек
моет полы.
Белки его глаз как снег
белы.
Я думал об этом, когда вошел
в метро, и когда меня вез металл,
когда я смотрел, как моют пол,
и дома, когда тебя листал:
Запрещено разводить костры.
Разрешено слово «жена».
И чувство мое похоже на
любовь сестры.
Можно не выходить.
Ездить по кольцевой.
Будет в горле бродить
кашель сухой.
О СЧАСТЬЕ
Если бы я снимал кино,
там тоже был бы огромный скелет.
Но не левиафана.
Мой собственный скелет на берегу Яузы,
у прогнивших мостов, у каменных
шашлычных столов, похожих на алтари.
Я бы смотрел
на ландшафт, просвечивающий
сквозь белые ребра и гигантские
роговые очки без стекол, и думал:
почему у меня нет дома?
Мой дом отнял бы не чиновник, не батюшка,
а собственные родители.
Папа передал бы все второй жене,
мама продала бы квартиру, уехала из страны.
А я, то есть персонаж фильма,
жил бы в съемном жилье с дырявыми стенами,
с ванной, где монтажной пеной заделаны трещины,
ведущие прямо к соседям, с тараканами,
выползающими по ночам на свои литературные
пирушки посреди убогой кухни, со стеллажами,
полными советских пластинок, со старым матрасом,
занимающим остаток жилплощади.
Из окна я бы видел Медведково,
ровные, одинаковые дома,
безысходные, как духовные скрепы.
У меня были бы жена и дочь.
Я бы заботился о них и, по сути,
был бы совершенно счастлив.
Это был бы фильм о счастье.
***
Один знакомый мне поэт -
по виду сущий мотылек -
проснулся совершенно сед
(он не был сед, когда он лег).
Что сделал он? Глаза протер,
побрился, окна отворил
и папиросу "Беломор"
с чайком на кухне покурил.
В квартире у него бардак
(я это вовсе не в упрек).
Поэт и выпить не дурак,
но утром лучше пить чаек.
Он много лет курил и пил
и быстрым, тонким, легким был,
я бы сказал - светился весь,
как серебристой пыли взвесь.
А все проблемы оттого,
что любишь как-то не того,
ведь если бы любил того,
не стал бы сед из-за него.
ЗУБЫ
Если говорить о моих зубах,
надо признать: им не хватало заботы.
Я любил отстукивать разные ритмы.
В голове всегда звучала музыка:
я стучал зубами.
Я носил у себя во рту целый оркестр.
Клыки вели мелодию,
коренные полифонически скрежетали.
Со стороны казалось - жую жвачку.
Однажды мои зубы увидел стоматолог.
Зубы были маленькие, стесанные,
стершиеся от музыки.
Она подтачивала их годами,
как вода - прибрежные скалы.
- Скарлатти, Гендель? - спросил стоматолог.
Он угадал. В рисунке моих зубов
угадывались черты эпохи барокко.
Он был меломаном.У него дома
громоздились виниловые пластинки.
Исцарапанные котами и маленькими детьми,
они больше не воспроизводились никакой аппаратурой.
Как мои зубы не могли улыбаться,
его пластинки разучились делать музыку.
Он держался за свое барахло,
таскал по съемным квартирам.
Его бросали жены, проклинали дети,
презирали успешные одноклассники.
Так и умер.
Он не успел отреставрировать мой рот.
Справа обезличенные коронки,
слева следы Скарлатти и Генделя.
Руины классической музыки, изъеденные кариесом.
***
Я жил в поселке городского типа.
Я помню сказку «Ленин и печник».
Над головой моей висела липа
вниз головой. Мой отчим вел дневник.
Я сын Хосе-Рауля Капабланки.
Я знал на идиш фразу «Алтер коп!».
Пока я шел, я съел кусок буханки
и получил за это в лоб.
Суярко Оля в белом коридоре.
У гусеницы бабочка внутри.
Вот зеркало, похожее на море.
Смотри.
***
Человек-паук-2 ищет.
Кого ищет человек-паук?
Зачем он на заборе пишет,
зачем издает свистящий звук?
Словно прострелено его горло
и он, зажимая рану, – дышит.
Он пишет на заборе: «Слышите сверла?»
Но сверла никто не слышит.
Он берет бутылку, пьет из горла,
думает: «Тетя была бы горда».
Но нет никакой ни тети, ни моти,
как будто не было никогда.
Она укрыта листвой, листвой,
над ней поскрипывает звезда.
Неужели не было ничего,
никогда?
Может и было, может и было.
Только какое это имеет значение?
Все это - буддизм для быдла,
эзотерика, столоверчение.
***
Кто здесь бывал, тот может рассказать
о запахе портянок. Но что такое эта самая портянка,
никто не сможет объяснить.
- Портянка - это маленькая тайка
и пахнет, как ребенок.
***
Когда закончится война?
Наверное, на следующей неделе.
Наверное, на следующей неделе
мы вдруг проснемся в пуховой постели
с подотканным под ноги одеялом.
Не на дворе каком-то постоялом,
а дома, рядом с мамой добродушной
огромной и послушной.
И если страшный сон приснится нам,
подарит мама сладкий баблгам:
его глотать не нужно, он ведь жвачка
и может намертво нам попу залепить.
А это вам не шутки - с...ть не сможешь.
***
Воробьи не прыгают,
ножками не дрыгают.
На руки берешь - сидят.
Крошку в клюв кладешь - едят.
Раз - и съели крошку,
словно ма...вошку.
В животе у воробья
поселились ты да я.
Здесь тепло и сухо
от Святого духа.
Он же веет там, где хочет.
Хочет, так в сортире мочит.
Потому и воробьи
ходят сами не свои.
***
Смотри на нас как на ошибку.
Мы, безусловно, были здесь,
мы в той же лодке плыли здесь
и ждали золотую рыбку.
Но плыли мы не так, не там,
и не о том просили рыбку.
Всего-то надо было нам
просить о праве на ошибку.
Положим, мутная вода
и в ней уродливая рыба
грызет гнилые невода:
ошибка - и на том спасибо.
***
Никитин умер, но не я,
как сообщил поэт Давыдов,
но не Денис. А все равно
такое ощущение, как будто
я умер и со мною попрощался
сын бригадира легкоконного полка.
***
На летающих тарелках
прилетали – ничего.
Только слово «итого»
на оцепеневших стрелках.
Лес идет сплошной чертой,
заметая небоскребы.
В темных домиках Европы
полдень выдался пустой.
Хорошо, что я пустой
и к земле меня не клонит,
и ко сну меня не клонит
мерный танец запятой.