СЕРГЕЙ МОРЕЙНО / ПОЛЬША В ТВОЕЙ КРОВИ / ЗБИГНЕВ ХЕРБЕРТ В ПЕР. С. МОРЕЙНО
Сергей МОРЕЙНО родился в Москве, в 1988 году переехал в Ригу, Член союза писателей Латвии с 1991 г., редактор журнала “Vārds”. Окончил МФТИ и Литературный институт им. Горького. Автор 24 книг и более 500 публикаций стихотворений, эссе, прозы, комментариев и переводов с латышского, немецкого, польского языков — в том числе, переводы А. Чака, О. Вациетиса, У. Берзиньша, Я. Рокпелниса, Ю. Кунносса, М. Асаре, Г. Бенна, П. Целана, Г. Айха, К. Кролова, Х. М. Энценсбергера, Х. Чеховского, Ч. Милоша. Публиковался на русском, латышском, литовском, польском, немецком, английском, белорусском и армянском языках в изданиях Латвии, России, Израиля, Литвы, Эстонии, Польши, Белоруссии, Германии и Швейцарии, а также на сетевых ресурсах.
ПОЛЬША В ТВОЕЙ КРОВИ
– Алло, слышь, какой сейчас курс злотого?
– Думаю, 4.17.
– Точно! Но это на границе, а банковский? Глянь-ка в интернете…
– Я и так знаю. Злотый течет у меня по венам.
С ы н л е т а
Плавать ночью при свете рыб, резвящихся в лагуне. Гулять при свете солнца по альпийским лугам. Here comes the summer’s son. He burns my skin. I ache again. I’moveryou… Как бы мне хотелось!
Боже мой, как бы я желал писать романы; хотя бы рассказы. Я хотел бы достичь, пусть в нескольких абзацах, того, что может одна музыкальная фраза, одна мизансцена, одна фотография, одна женская улыбка… одна чашка кофе в утреннем кафе, наконец.
По нашему городу повсюду – на рекламных тумбах, трамвайных остановках, даже на домах – расклеена девушка, которой почти нет. Лиловая бандана, солнечные очки, губы: не вызывающе накрашенные, не бесстыдно зовущие – напротив, очень спокойные губы. Мелкая (относительно) надпись Prada в углу.
Видя ее в -надцатый раз, не могу оторваться. Какими словами рассказать о ней? Я перебираю эпитеты, относящиеся к женскому лицу: глаза косули; брови, что хвост ласточки…
Никаких зверей. Тем более, главное в этом лице – губы.
Я знал очень красивую девушку, у которой губы напоминали верблюжонка. Когда она плакала.
Думаю, это неверный путь. Думаю, у Прады очень нежные прохладные губы, от которых невозможно оторваться (опять «оторваться» – снова животная ассоциация! – золотой гусь братьев Гримм).
От ее губ нельзя оторваться (Магда сидела в музейном полумраке на вернисаже модного нынче художника, мимо проходили мужчины; она вытянула одну ногу на ковровую дорожку, и те, словно по команде, щурились на бликовавшую туфлю – сначала; затем поворачивали голову и шли, прилипнув глазами к ее практически черным губам) потому, что они видятся в медленном горизонтальном движении – идущим, либо небыстро едущим человеком (мною – из окна трамвая, например). В коловращении города протяженность, пусть недолгая, двух алых мазков делает, при прочих равных, рот Прады центром вселенной.
Вот мое описание.
«Девушка, которой нет. Лиловая бандана, солнечные очки. По ее губам (подобно неслышному смеху) проходит ось мироздания, которое вращается вокруг них. Лицо смазано движением. Мелкая надпись в углу: Prada».
Было холодно… Всю ночь было холодно, MonatMai и уже не топят, а ночью выпал снег. Заснул, лишь выпив виски, Teacher’s, никогда прежде не пил Teacher’s. Накануне, однако, передали от родственников привет из Англии – полтора литра Teacher’s «одним куском»; я не знал, что мне с этими горными сливками делать, и отправился в супермаркет. Не самый, должен заметить, дешевый скотч, но и далеко не дорогой. Пришлось купить фляжечку на пробу, и не зря – она-то помогла мне согреться. Во сне, по-моему, был счастлив: бродил по тесным помещениям, отделанным белым; без дверей, с просто пробитыми в стенах прямоугольными отверстиями. Проемы начинались порой от колен, зато нагибаться не приходилось. Перешагивание через них доставляло отчего-то изысканное удовольствие. В каждой следующей комнате находилась иная мебель (я трогал лежавшие на столах вещи), новое освещение (переключал торшеры и бра), но вид из окон на ту же местность, хотя и с разных сторон: дом протяженностью в полквартала лунного блеска, ажурный мост над быстрой водой…
…сопровождаемый чьей-то фразой «местность близ реки Арно». Быстра ли река Арно? И там же – «встретимся у облачных врат». Кажется, переход из одного белого пространства в другое, наподобие просачивания тонких мимолетных зондов, знаменовал какую-то очередную удачу, явно достигалось нечто… как так? Ведь сны мои – о недостижимости: детства ли, женщины… Все чаще я оказываюсь во сне в непосредственной близости от идеального города, где живет, не старясь, абсолютная женщина моей истлевшей мечты: пепельная шатенка, с короткими непослушными, но длинными волосами, зеленоокая кареглазка, гордая, но, очевидно, доступная. Я звоню ей, легко договариваюсь о встрече (это четверть-то века спустя!), но задерживаюсь с приездом из-за невероятной жары, вымокнув под дождем, утонув в сугробах…
Белый я таки принес с собой из магазина. Жгучая брюнетка, с сильным телом, жесткими волосами, грубыми, но выразительными чертами смуглого лица. Одета очень ярко – если можно назвать ярким такой вариант: черный верх – белый низ. Черные кожаная куртка и майка, все прочее – белей снега: белые джинсы, белый лаковый ремень, белые носочки в белых балетных тапочках. Рука, державшая корзинку со съестным, столь загорела, что мне почудилась черная же перчатка на ней… нет, и ногти под белым лаком.
Беспричинность белизны такова, что хочется плакать.
В одном из городков нашего междуречья видел картину «Заблудившийся на севере». Белый воздух, белый старый ситроен на белом шоссе, три черных четких буквы белого номера. Нездешняя, значит, картина…
Звучала ли музыка? Вряд ли. Я бы запомнил.
Л а г у н а
Вечер памяти Анджея на Чарнецкого. Полуподвальный шабаш в лучших традициях эдакой доморощенной богемы. Бутерброды с селедкой и луком, водка, зеленый виноград, рассуждения о польской интеллигенции… (А я бы сказал, что называть Анджея интеллигентом, хотя бы и польским – это то же самое, что конфирмовать начинающую проститутку: для этого надо быть… а, ладно!) Давно полнеющая, но всё никак не могущая окончательно разжиреть поэтесса без двух передних зубов читает его стихи – путает долготы гласных, никак не поймет, бедная, что Анджей писал чуть ли не силлабо-тоникой, почти как Словацкий, то есть, практически по-русски.
Иногда его тянуло на долгую фразу без рифмы, с провеивающим от одного тире до другого сырым ветром, в которой не было сравнений или метафор, одни именования: «Не жалуйся, не стенай, ведь я дождусь тебя в условленном месте – где черный асфальт лагуны гложет атолл полуденного океана, в мангровых зарослях, среди нитей дождя, разглядывая валуны. Или желтый сырой излом подветренной ветви – о, я так давно умею все это. Вот только не делай больно – не говори ничего, разве сообщи мне имя тех мест и пару цифр…»
Я прочитал эти стихи так, как они, по моему мнению, звучат – и наградой была глубокая тишина и чей-то тихий плач в темном, дальнем от стола углу. Наградой Анджею, разумеется. Мне же достался утешительный приз – плачущая в углу оказалась первой женой (нельзя же сказать – первой вдовой?) Анджея, Натальей, его, в общем-то (как я считал), единственной музой, и мне пришлось довольно долго утешать ее, выслушивая подробнейшие рассказы о том, что я уже не раз слыхал ото всех от них, полагавших себя его друзьями.
Но были там и детали – о, были!
На сороковины Наталья пошла на Прагу в ортодоксальную церковь. Анджей, знаете ли, в последние годы склонялся к православию. И в церкви этой венчались некие Наталия и Николай. «Как чудно, – подумала наша Наталья, – Наталия!» А время было – сентябрь, золотая осень стояла, и она пошла погулять, а когда вернулась, венчали уже некого Андрия. «Кому венчают?» – спросила Наталья, – «Виктории!» А Николай и Виктория – это ведь, знаете ли («знаю ли я?»), значит «победа».
Такими вот подарками балует ее Анджей оттуда. И стихи эти о том (вот о чем я даже не подозревал!), как им, встретившись Там, узнать друг друга. «Анджей говорил, что там есть фонтан, и мы должны возле него ожидать друг друга – у фонтана, ходя вокруг него, я – по часовой, а он против часовой стрелки». И мангровые заросли, и черный асфальт лагуны – «все из перечня наших примет, наших знаков» (из книг, которые она читала тогда, когда случилось самое главное – «мы встретились, и все стало понятно»).
Выглядела Наталья не слишком избалованной жизнью. К тому же сильно пахла луком. Я взял такси, отвез ее домой, и, не отпуская водителя, попрощался и поехал в «Аркадию». Мне захотелось увидеть себя в зеркалах большого торгового центра, зерцалах бутиков и туалетных комнат, чтобы понять, насколько же сильно мы все постарели (дома оба зеркала давно лгут).
…Шли холеные, лощеные, уверенные в себе самки. Я вспомнил, в качестве профилактики, красоту Магды, такой непохожей ни на обеспеченную спутницу жизни, ни на озабоченную self-made-business-woman. Она бывает неуверенной, порой робкой, она может покрыться красными пятнами, запутавшись перед кассой в собственной сумке (она признает – признавала – только два размера сумок: театральные и огромные, куда при необходимости свободно поместится полуторалитровая бутылка виски или шампанского, было дело), ее красоту нельзя было назвать бескомпромиссной и окончательной, но она – бесповоротна. Мужчина, увидевший ее – если только он действительно увидел – – –
Уже потом вспомнил историю про ключ, на которую вначале вовсе не обратил внимания. Последняя жена Анджея («Повезло перед смертью, – сказала Наталья, – встретил настоящего живого человека. Может и на столах станцевать») после чтения подошла ко мне и ровным бесстрастным голосом рассказала, как они с Анджеем встретили однажды на Конрадовом мосту человека – «шведа или ирландца», – одетого строго и аккуратно: «На груди у него висел ключ. Большой такой ключ, и всё. У Анджея никогда не было ключа, не было места, куда он в любой момент мог прийти и лечь – горизонтально».
Нашел, наконец, место…
Живя у меня во флигеле, Анджей имел обыкновение спорить с моей соседкой, пожилой литовкой, о советской власти. Она защищала, он нападал. В конце концов, желая задобрить соседку, Анджей вспоминал какой-нибудь положительный момент тех лет. «Да, плохие времена все застали», – парировала соседка. Как-то раз она сказала, что собирается в *** на похороны ***. Анджей вызвался ее проводить. «Хоронить будут в полвторого». – «С самого утра, что ли?» – спросил Анджей.
Это с ним мы однажды всю ночь бродили по заледенелым мостам, а за нами брела собака, как и мы одинокая в той весенней ночи. Анджей купил ей колбасы, которая оказалась несъедобной – даже бездомный пес побрезговал, – так что пришлось нам нацепить полтора десятка колбасных кружков на антенны самых шикарных автомобилей, стоявших на приколе вдоль Маршалковской.
Т у д а - с ю д а и о б р а т н о
С утра не надел очки, и в корчме на польско-литовской границе на расстоянии вытянутой руки читаю – Dupadnia.
Пограничные холмы, по которым прежде проходили нейтральные полосы, до сих пор держатся отчужденно, пугливо откатываясь от дорог вглубь своих территорий. Холодное солнце успело высоко встать над ними, когда мы покидаем Будзиско, и первый же холм являет взору огромные, причудливой формы ворота в хилом заборчике, суетливо убегающем к призрачной роще, образованной молоденькими елочками и крестами вперемежку. Та часть кладбища, где находятся ворота, пока пуста, и в этом ожидании девственной земли, в этом знании, что вскоре кто-нибудь придет почтить ее лоно, прильнет прахом к праху (а может, и пеплом к пеплу), есть что-то томительно-неприличное.
«Врата смерти», – хором произносим мы.
Предлагаю обедать после Укмерге. Хочу пригласить ее в известный в тех краях Pas Hofmaną – в ресторан к Хофману, бывшему моряку, славящийся качеством кухни и тем, что понравившихся хозяину гостей тот обслуживает сам, враскачку разнося пивные кружки по залам, выдержанным в стиле пиратских кают-компаний.
Всего год назад я побывал там в компании двух польских поэтов и одной певицы. Литовцы недолюбливают поляков, а посему я обратился к хозяину по-русски и, форсируя акцент, спросил, что за морские блюда имеет он нам предложить? «Лучшее морское блюдо – это мясо, – многозначительно отвечал Хофман, – мясо семи сортов!» Он научил меня страшной вещи: запивать пивом пятидесятиградусный Suktinis – глоточек бальзама и глоток пива; птичий глоточек бальзама и глубокий, затяжной глоток пива.
Месяц назад один из тех поэтов, опустившийся и принципиально нищенствующий, сказал мне: «Когда я ссу, моча пахнет колбасой»…
За Ионавой начинается бесконечный ремонт. Песок и гравий вместо асфальта; светофоры, регулирующие проезд по единственной рабочей полосе. Попадаются участки, где на слой асфальта вылит битум и рассыпаны мелкие камни. Знаки запрещают ехать быстрее тридцати, но фуры несутся навстречу, не сбавляя скорости. После одной такой фуры, уклоняясь от которой, Магда почти съехала в канаву, она изобретает новую тактику. Когда на встречной полосе показывается фура, Магда выезжает на эту полосу и едет фуре прямо в лоб. Она не только не обращает внимания на густые клаксоны и мигание фарами, но даже открывает окно и выставляет в него кулак с отжатым средним пальцем. Мне веселенько и страшновато.
На одном из бесчисленных слияний песка с асфальтом мы задеваем глушителем большой камень, и его труба отваливается. Я привязываю ее галстуком – благо на тот момент обладаю им – к чему-то более надежному снизу автомобиля, и мы отправляемся искать, кто бы приварил нам трубу обратно. Расспрашиваю я. Магда велит начинать разговор с того, что за рулем – сестра. Нас долго гоняют по прилегающей к железным путям складской зоне, где постепенно обнаруживается всё, даже кафе под названием ZeBest. Возле него высокими стопками сложены старые покрышки; несколько стопок вплотную друг к другу неподалеку от входа отграничивают место, которое вполне можно счесть отхожим.
(Когда я ссу, моча пахнет колбасой. Это так, к слову.)
Наконец, мастерская находится, Магда заводит автомобиль в мрачный гараж, ставя ее ровно над ямой. Она покидает кузов автомобиля, как покидают шубу – небрежно, с чуть наигранной радостью освобождения. Глядя на то, как она стоит возле машины, я понимаю, что здесь точно лучше быть ее братом.
Выхожу из гаража. У ворот – уличная зарисовка для американского мультика. Парень прикуривает сигарету при сильном ветре. Огонек зажигалки появляется и тут же гаснет. Парень даже не пытается ни прикрыть его рукой, ни повернуться спиной к ветру, он щелкает и щелкает зажигалкой – раз двадцать, наверное – пока, наконец, сигарета не зажигается. На анимированный персонаж это накладывается так: «Эй, что будем делать? Сейчас, – отвечает персонаж, зажав автомат между колен. Достает сигарету, прикуривает на ветру – много раз подряд. И, лишь прикурив, отвечает – ничего!»
И вот я опять в темноте, скупые искры – кто-то режет металл, а может, уже и варит; два литовца горячо спорят, причем я различаю лишь слово «вибрация». Оба – хромцы, приволакивают ноги при ходьбе, один – правую, другой – левую. Передвижения даются им тяжело, я начинаю подозревать, что у обоих – протезы, вероятно, железные, а обсуждают они ни что иное, как вибрацию механических частей своих тел. В конце концов, левоногий (или правоногий) литовец достает откуда-то маленький пропеллер и жестами дает понять, что он вибрирует («паразитные колебания» – всё, что осталось от школьного курса физики). «Господи, – думаю я, – так они еще и летают!»
Похоже, они поняли, что мы не брат и сестра.
Перед тем, как уехать (Магда уже села за руль и захлопнула свою дверь), я спрашиваю одного из них, есть ли где поблизости мойка.
– Зачем тебе? Еще двадцать километров грязно будет, ремонт, местами один песок.
– Вот, хотел бы чем-нибудь порадовать машину…
– Ну так засунь ей хрен в глушитель! – советует литовец.
К а н д и д а т
Лица из камня. И дерева.
Лица февраля.
Плиты пола, не холодные. Другие.
Иные.
Они не отдают тепла, но и не отнимают.
Нет, ну куда ты лезешь? А, туда? Ну лезь, лезь.
Пролезай.
Вбуривайся в эту кучу-малу, оттуда ты лучше виден Господу.
А я втопчусь в эти плиты, впечатаюсь, это в летний зной на них зябко, а сейчас согревает и мысль о том, что стоишь на оттаявшем, на незамерзшем, отвоеванным у вечного льда.
И такие же точно плиты сейчас там, где голуби бьются в белый пух и прах за крошку горячего круассана, кровосана, в кровь бьются голуби, это у них в крови, в привычке, они слишком нежные для того, чтобы научиться прощать, а Он прощал, Он был жестким, сильным.
Теплым был, и плиты прогреты доходящим из-под самого низу теплом, пламенем то есть, и где-нибудь там, где белые, какая-нибудь в зеленом коленками голыми уперлась в мою плиту, обеими, а сама на пятки села, из под ремешков босые торчат.
Опомнись, дурак, ты же в церкви, опомнись, говорю, здесь и дурака-то нельзя, здесь ты всего лишь немудр, и тогда откроется.
Дух твой рабский, нет, дух твой рабск, повтори, рабск, рабск, и я повторяю, а получается не так, как хотел бы, приниженно и покаянно, но дерзновенно-красиво, в созвучиях. Играла девочка с цветком, по небу звери шли пешком, и рабский дух мой между плит застрял и был подошвой бит.
Бит, бит, рабск, рабск.
Лица из дерева.
Лица из янтаря. Платье из снега.
Пятки только мерещатся.
Голые, нежные, немного влажные, припотевшие, что ли, бежала ведь сюда в церковь-то, пятки февраля.
А когда они смогут уйти оттуда, наступит новое время.
Один мужик в Сваринцах никак не хотел продавать свой лес-лесок, да что там лес, какое – кусочек малый, толику, и не дорожился, нет, вовсе не хотел, а потом опился и сгорел, и сам сгорел, и трое детей с ним вместе, правда, жены не спалил, вдовый был уже.
Мы потом подъезжали там, остов избы стоит, труба, как водится, стоит – и лес стоит.
Не тронут ни огнем, ни жадностью человеческой, нашей, то есть, жадностью.
Ладно, говорит, а тот-то, из деревни, где два озера как очки, их так и зовут «Очками», как он обрадовался, когда ты отмазал его перед купцами заморскими, проставился, говорит, ну вот, у самого полон двор тракторов-комбайнов тяжелых, советского металла старого, мы еще резать хотели, когда немец ломьем торговал, я и говорю, он же деревенский, настоящий, от сохи, проставляется и мечет на стол бумажную эту колбасу.
И в глаза заглядывает, понравится ли, огромный, лапища, помню, такая, что у купца ладошка в ней потонула, ухнула, как подснежник в полынью.
Время.
Она: «Мне очень нравится это дерево посреди двора – рододендрон? Мы следуем за отпечатками птичьих пальцев, которые ведут нас к сиренам…»
Далее она употребляет слово Dom.
Значит – собор; именно у него сирены.
Возможно, кафедральный, я всегда забывал уточнить.
А, неважно – одним словом, к сиренам. «Вон там стоит человек, обнявший платан. Ребенок, обхвативший падающую мать Микеланджело, удерживающую своего падающего сына, кричит».
Я спрашиваю: «Человек, обнявший платан, – он что, нажрался?»
«В целом, наверное, да, – отвечает она, не сразу понимая мой вопрос. – Или просто очень устал».
Pronto. Просто.
Может, просто любит платаны?
«Я не отпущу, удержу. Скажу на ухо миланы и римы».
И что с того? Я представляю себе, как опускается вечер – на рты, губы, уста, которыми кричат, говорят, шепчут.
Витрины твердят saldisaldi.
На ее языке «сладкосладко».
В переводе на английский salesale, в обратном переводе – солоносолоно.
Серые стены с полуосыпавшимися фресками; лица домов в полумасках.
«Камень останется камнем. С камнями уместнее шепот. Так солонее. Жар сгущается во дворе, ходит на руках под звон колоколен, под плеск листьев со световыми татуировками на спине, наваливающихся на нас, спящих».
А я лежу в кресле в неосвещенной прохладной комнате, смотрю сквозь полуоткрытую стеклянную дверь на полутемную застекленную веранду и вижу, как за окном сгущается темнота.
Три отрезка линии моего взгляда: кресло-дверь, дверь-окно, окно-темнота.
Последний – самый короткий. Но и самый глубокий: одновременно. Яблони, забор, ворота, калитка.
За ними газон, на котором стоит машина.
В ней есть бензин и она на ходу, а это залог того, что конец третьего отрезка может стать точкой старта, началом прыжка в неведомое. В принципе.
На карте мира слова TheWorld напечатаны черным по ультрамарину.
То есть, прямо по воде, которая заняла весь центр мира и соединяет нас, медленно, но верно расползаясь по континентам.
Я у моря, она у моря, ты у моря.
Старик со своею старухой – тоже; у самого синего моря.
Звучит FM.
Флейта и саксофон, следуя крепкой, хорошо продуманной схеме, сплетают, тем не менее, неожиданно мягкое кружево, ловя и в то же время отбрасывая, пропуская через себя, маня и уводя достаточно далеко – позволяя тотчас вернуться: к разложенным по полочкам вещам, к разбитым корытам, иллюзиям.
Скажи имя, назови любое место, в котором я не был – Альхамбра, Анкоридж, Антигуа, – и ясными как день я увижу их площади и сады, наяву услышу небо, царящее над ними ночью.
Назови.
ЗБИГНЕВ ХЕРБЕРТ / О НЕМ
Збигнев Херберт (Zbigniew Herbert:1925, Львов – 1998, Варшава) – польский поэт, эссеист, драматург. Играл значительную роль в польском (а также европейском) литературном процессе. По образованию экономист, юрист и философ. В немецкое время зарабатывал кормлением здоровых вшей в процессе производства противотифозной сыворотки (подобный эпизод отражен в фильме Анджея Жулавского «Третья часть ночи»); был связан с Армией Краевой. В период 1956–81 по большей части жил за границей (Германия, Австрия, Италия, США), немало способствуя признанию польской культуры за рубежом. Среди книг: Гермес, пес и звезда (1957), Исследование предмета (1961), Пан Cogito(1974), Рапорт из осажденного города (1983), Ровиго (1992), Эпилог бури (1998).
С другим известным «полуэмигрантом» – Чеславом Милошем (вернувшимся в Краков в 1993 году) – был в отношениях приятельских, но на грани скандала. Почти все комментаторы стихотворения «Трен Фортинбраса» из сборника Исследование предмета (1961), ставшего со временем текстом-иконой, сходятся в том, что это – начало так называемой полемики Херберта с Милошем, которому, собственно, и посвящен «Трен». Откликаясь прежде всего на затронутую Милошем в «Песне гражданина» из цикла Голоса бедных людей (1943) эволюционную струну муравей–обыватель–тиран, Фортинбрас метит дальше: в библейскую максиму о живом псе и мертвом льве.
Полемика продолжилась культовым поэтическим циклом PanCogito и кратким ответом пана Милоша (1974):
НЕ ТАК
Прости. Мнил себя стратегом, как многие тысячи, что отираются по ночам у людского жилья.
Воспылал гневом при закрытых дверях, боясь пересечь замкнутую границу.
Зная большое, делился малым в отличие от тех, кто шел присягнуть.
Сквозь выстрелы, погони и поношенья.
Думал, пускай пророки и мудрецы жертвуют жизнью во имя народов, не языков.
Я же пребуду самим собой, ибо язык мой дар.
Проселочный, детский язык, уводящий величие в нежность.
Распадаются гимн и псалом начальника хора, остаются лады гармошки.
Ни разу не спел в полный голос, хотя желал бы вознести иные хвалы.
Открыто и без иронии, полюбовницы смердов.
За семью кордонами, под рассветной звездой,
Речью огня, и воды, и рептилий.
Тридцать лет спустя после Исследования предмета Херберт, в завершение анималистической темы, посылает Милошу в Америку открытку цыпленком на фоне тяжелой слоновьей ноги и подписью: «Не топчи!».
С Ричардом Криницким (RyszardKrynicki: род. 1943, SanktValentin, Австрия) Херберт обменялся очень вежливыми и красивыми посланиями. На слова «…священная речь стоит ли ей снисходить/ до лепета с трибун до черной газетной пены// так мало радости – дочери богов в стихах наших Ричард/ мало светящихся сумерек зеркал венков ликований/ только темная псалмодия заикание псюхе/ полные урны праха в саду сожженном// [..] того не знаю я – мой Дорогой – так что/ совиные эти загадки отсылаю ночью/ сердечное объятье/ поклон моей тени» Криницкий отозвался так:
Добра я знавал поболее, чем зла –
были мне в том порукой
слабые глаза и ладони,
сравнительная ясность ума,
вирус жизни и страх,
час ущерба и час расплаты,
язык и речь:
грешный язык,
но я им не владею больше,
священная речь,
но до
нее я еще не дорос
Младшие поэты ведут с Хербертом непрекращающийся разговор. Так, на знаменитое стихотворение «Почему классики» (из того же сборника), посвященное австрийской актрисе Ангелике Гауфф, полвека спустя дал своеобразный ответ молодой поэт Яцек Денель (JacekDehnel: род. 1980):
ОТЕЛЬ ЖЕШУВ
Вот тема для искусства (Фукидид пускай
заляжет на дно, среди скал, с кораблями вместе) –
плач любовников в отеле. Грязном, но не жалком:
этажей десять бетона, вонючие клетки,
многие лета прикрывавшие яму котлована.
Там будет теперь центр чего-то. Весь в белом.
Но этих двоих не заменить двумя другими,
не стереть, не переписать, не отстроить вновь.
И понесут, порознь, сквозь друг с другом
не связанные уже жизни, тех двоих из отеля:
сопливых, с зареванными глазами подростков,
обнявшихся в квадрате непромытого окна,
которых старики (в духе веницийском) долго
разлучали, пока все ж не разлучили. Они
будут идти, ехать, плыть, лететь сквозь
годы с той бетонной руиной словно с осколком в мышце,
безвозвратны, потеряны. Ну или хотя бы один
из них.
Хотя история не знает сослагательного наклонения, нужно заметить, что именно Херберт мог бы да и должен был бы получить Нобелевскую премию вместо Виславы Шимборской (как Ярослав Ивашкевич вместо Чеслава Милоша). Он пользовался большим вниманием переводчиков на русский язык; к сожалению, многие известные переводы отличаются излишней эмоциональностью, что не вполне свойственно оригиналу, и грешат лингвистическими неточностями. Поэтому, как мне кажется, новые переводы Херберта имеет смысл сопровождать оригиналами. Я думаю, что переводчиков зачастую подводило доходящее до эйфорического абсурда преклонение перед стихами Херберта, самим Хербертом и вообще Польшей и всем польским. В этой связи можно пожалеть о том, что следующее стихотворение написано Денелем лишь в 2003 году:
ЭКСПЕДИЦИЯ ЗАПАДНО-ЕВРОПЕЙСКИХ АРХЕОЛОГОВ НАХОДИТ СКЕЛЕТ ЗБИГНЕВА Х.
В 150 КИЛОМЕТРАХ К ВОСТОКУ ОТ КАРАГАНДЫ
Уже известно, что это ни скифский вождь,
ни лучник Чингисхана.
В глазницах остаются щепоточки земли,
бурая соль познания, но это же у всех так,
и монголов, и у майя, и у египтян, и у греков,
у греков так тоже.
Эта планета набита телами,
вертящийся на своей оси могильник.
Скелет этот лучше зарыть обратно.
И только тогда один из них
на дне ямы, меж берцовых костей,
под лучиками запястья, в развалинах черепа
видит кусочки расколотых фигурок
Пса, Гермеса и Звезды.
Смотрит на них, молча,
как если бы их там не было.
ЗБИГНЕВ ХЕРБЕРТ
пер. С. Морейно
ВОЗВРАЩЕНИЕ ПРОКОНСУЛА
Решил вернуться ко двору государя
еще раз испытаю можно ли там выжить
а мог бы остаться в отдаленной провинции
под кронами сладостными смоковниц
в мягкой власти болезненных фаворитов
вернувшись выслуживаться не собираюсь
буду строго дозировать бис браво
выдавливать улыбку расчетливо хмурить брови
мне не выдадут за это золотой цепи
достанет и железной
решил вернуться завтра послезавтра
не могу жить среди виноградников все здесь чужое
деревья без корней дома без фундаментов из стекла дождь
цветы пахнут воском
в пустое небо стучит засохшая тучка
так возвращаюсь завтра послезавтра определенно
надо будет заново условиться с лицом
заставить нижнюю губу стереть презренье
глаза пусть будут идеально пусты
и чтобы подбородок пугливый зайчик лица моего
не прыгал каждый раз как входит претор
уверен в одном вина я с ним пить не стану
если подойдет с кубком опущу взгляд
и притворюсь что достаю из зубов остатки пищи
светское мужество государь ценит
в разумных пределах да в разумных пределах
в принципе он человек такой же как все
донельзя утомленный репризами с ядом
трезвость эти вечные трехходовки
тот левый кубок для Друзиуса в правом омочить губы
потом пить лишь воду с Тацита не спускать глаз
выйти в сад и вернуться когда вынесут тело
Решил вернуться ко двору государя
впрямь надеюсь что как-нибудь обойдется
ТРЕН ФОРТИНБРАСА
М. Ч.
Сейчас когда мы одни принц можем и поговорить как
мужчина с мужчиной
хоть лежа на ступенях ты видишь то же что мертвый мураш
то есть черное солнце со надломленными лучами
Никогда не мог подумать без усмешки о твоих ладонях
ныне когда они сбитыми гнездами легли на камень
они всё так же как прежде беззащитны Это и есть конец
Руки легли отдельно Шпага отдельно Отдельно голова
и благородные ноги в мягких туфлях
Будешь погребен по-солдатски хоть ты и не был солдатом
единственный ритуал в коем я что-то смыслю
Не будет свечей и плача будут фитили и пальба
креп на булыжниках шлемы кованые сапоги лафет кони
барабан барабан не изысканно понимаю
но это маневры перед вступлением в должность
надобно взять город за глотку и встряхнуть немного
Ты был все равно обречен Гамлет ты не для этой жизни
верил в кристальные идеалы а не в песть земную
жил как бы припадками как во сне строил химеры
алчно хватал воздух и тут же выблевывал без остатка
людские вещи тебе не давались ни одна из них даже дыханье
Теперь ты обрел покой Гамлет совершил надлежащее
и обрел покой Дальше не тишина но то что надлежит мне
ты выбрал легкий путь эффектный штрих
но что есть геройская смерть в сравнении с вечным бденьем
с холодом скипетра на ладони в высоком кресле
с видом на муравейник и часовую стрелку
Прощай принц меня ожидает проект водоканала
и пара декретов о нищих и проститутках
назревает также реформа тюремной системы
поскольку Дания это тюрьма как ты метко подметил
Пора мне заняться делами Звезда по имени Гамлет
родится ночью Мы более не сойдемся
а что останется после меня не станет предметом трагедии
Ни встретиться нам ни проститься живем на архипелагах
а та вода те слова принц что ж они что ж они могут
ГРАД ОБНАЖЕННЫЙ
Этот город на равнине плоский как лист жести
с увечной рукой собора с его указующим когтем
с мостовыми в цвет ливера домами с ободранной кожей
город в разливе песчаной волны солнца
известковой волны месяца
о город какой же это город скажите что за город
под какой звездой на каких дорогах
о людях: трудятся на бойне в огромном здании
саман пол бетонный овеян запахом крови и животных
покаянным каноном Вот есть ли там поэты (поэты молчащие)
немного солдат чудовищная трескотня казарм в слободке
в воскресенье за мостом в кустах колючих на стылом песке
на ржавой траве красавицы принимают военных
еще немного мест отведенных под мечтания Синема
где на белую стену выплеснуты тени нездешних
точки где алкоголь подают в стекле тонком и толстом
есть еще наконец голодные псы которые воют
помечая таким образом городские заставы Amen
так вам все еще не ясно какой это город
неистового гнева достойный где этот город
на каких он ветрах под каким столбом атмосферным
и кто там живет то ли люди подобные нам цветом кожи
то ли люди с нашими лицами то ли
ПОЧЕМУ КЛАССИКИ
А. Г.
1
в четвертой книге О Пелопоннесской войне
Фукидид освещает ход своей неудачной попытки
среди долгих речей воителей
битв блокад эпидемий
плотной сети интриг
разнообразных демаршей
эпизод этот будто капля
в море
афинская колония Амфиполь
сдалась на милость Брасида
поскольку Фукидид опоздал с подмогой
родным Афинам он заплатил за это
многолетним изгнанием
отверженцам всех времен
ведома эта цена
2
генералы последних войн
попав в подобную передрягу
ноют на коленях перед потомками
похваляясь своим геройством
и безвинностью
валят на подчиненных
завистливых коллег
встречный ветер
Фукидид говорит лишь
что владел семью судами
была зима
и он поспешал
3
если темой искусства
разбитое станет корыто
жалкое разбитое сердце
чья скорбь о себе безмерна
мы ничего не оставим
ну разве что плач любовников
в жалком грязном отеле
когда светлеют обои
АПОЛЛОН И МАРСИЙ
Настоящий поединок Аполлона
с Марсием
(абсолютный слух
vs. огромный диапазон)
происходит вечером когда
как мы уже знаем
судьи
определили победу божества
крепко привязанный к дереву
освобожденный от кожи
Марсий
кричит
и пока крик не доберется
до неких высоких ушей
млеет в тени собственного крика
накрытый волной отвращения
Аполлон драит инструмент
звучание Марсия
на первый взгляд
маловыразительно
и состоит из одной гласной
А
на деле
раскрывает
Марсий
неистощимое богатство
своего тела
лысые горы печени
белые пищевые ущелья
шумящий лес легких
сладкие холмы мышц
пруды желчь кровь и дрожь
стынь костного ветра
над солью памяти
накрытый волной отвращения
Аполлон драит инструмент
теперь к хору
присоединяется хребет Марсия
по существу то же А
но глубже и привкус ржавый
это уже оказывается чересчур
для бога с нервами из полиэтилена
по гравию аллеи
обсаженной самшитом
уходит победитель
прикидывая
не выльется ли вой
Марсия со временем
в новую ветвь
конкретного – скажем – искусства
вдруг
под ноги ему падает
окаменевший птах
оборачивается
и видит
что дерево к которому привязан был Марсий
поседело
напрочь
ОБЛАКА НАД ФЕРРАРОЙ
Марии Жепинской
1
Белые
вытянутые как греческие ладьи
четко срезаны снизу
ни весел
ни парусов
когда в первый раз
увидал их на фреске Гирландайо
решил
это конечно вымысел
фантазия мастера
но они реальны
белые
вытянутые
четко срезаны снизу
закат придает им цвет
крови
золота
меди
и бирюзы
сумерки
осыпают
мелким
лиловым
песком
скользят
едва-едва
почти без движения
2
не удавалось выбрать
ничего в жизни
по своему желанию
знаниям
доброй воле
ни ремесла
ни уголка в истории
системы которая бы все объяснила
ни многого другого чего еще
оттого-то я выбирал места
бессчетные места постоя
– палатки
– постоялые дворы на шоссе
– прибежища для бездомных
– гостевые комнаты
– ночи под открытым небом
– кельи монахов
– пансионы на морском берегу
поезда
коврами-самолетами
из сказок востока
переносили меня
с места на место
сонного
восхищенного
израненного красотой мира
правду сказать
убийственный был вояж
спутанные дороги
видимая бесцельность
ускользающие горизонты
зато теперь вижу ясно
облака над Феррарой
белые
вытянутые
без парусов
почти без движения
едва скользят
хотя и твердо
к неведомым
побережьям
это в них
а не в звездах
решается
судьба
ПОЛЬША В ТВОЕЙ КРОВИ
– Алло, слышь, какой сейчас курс злотого?
– Думаю, 4.17.
– Точно! Но это на границе, а банковский? Глянь-ка в интернете…
– Я и так знаю. Злотый течет у меня по венам.
С ы н л е т а
Плавать ночью при свете рыб, резвящихся в лагуне. Гулять при свете солнца по альпийским лугам. Here comes the summer’s son. He burns my skin. I ache again. I’moveryou… Как бы мне хотелось!
Боже мой, как бы я желал писать романы; хотя бы рассказы. Я хотел бы достичь, пусть в нескольких абзацах, того, что может одна музыкальная фраза, одна мизансцена, одна фотография, одна женская улыбка… одна чашка кофе в утреннем кафе, наконец.
По нашему городу повсюду – на рекламных тумбах, трамвайных остановках, даже на домах – расклеена девушка, которой почти нет. Лиловая бандана, солнечные очки, губы: не вызывающе накрашенные, не бесстыдно зовущие – напротив, очень спокойные губы. Мелкая (относительно) надпись Prada в углу.
Видя ее в -надцатый раз, не могу оторваться. Какими словами рассказать о ней? Я перебираю эпитеты, относящиеся к женскому лицу: глаза косули; брови, что хвост ласточки…
Никаких зверей. Тем более, главное в этом лице – губы.
Я знал очень красивую девушку, у которой губы напоминали верблюжонка. Когда она плакала.
Думаю, это неверный путь. Думаю, у Прады очень нежные прохладные губы, от которых невозможно оторваться (опять «оторваться» – снова животная ассоциация! – золотой гусь братьев Гримм).
От ее губ нельзя оторваться (Магда сидела в музейном полумраке на вернисаже модного нынче художника, мимо проходили мужчины; она вытянула одну ногу на ковровую дорожку, и те, словно по команде, щурились на бликовавшую туфлю – сначала; затем поворачивали голову и шли, прилипнув глазами к ее практически черным губам) потому, что они видятся в медленном горизонтальном движении – идущим, либо небыстро едущим человеком (мною – из окна трамвая, например). В коловращении города протяженность, пусть недолгая, двух алых мазков делает, при прочих равных, рот Прады центром вселенной.
Вот мое описание.
«Девушка, которой нет. Лиловая бандана, солнечные очки. По ее губам (подобно неслышному смеху) проходит ось мироздания, которое вращается вокруг них. Лицо смазано движением. Мелкая надпись в углу: Prada».
Было холодно… Всю ночь было холодно, MonatMai и уже не топят, а ночью выпал снег. Заснул, лишь выпив виски, Teacher’s, никогда прежде не пил Teacher’s. Накануне, однако, передали от родственников привет из Англии – полтора литра Teacher’s «одним куском»; я не знал, что мне с этими горными сливками делать, и отправился в супермаркет. Не самый, должен заметить, дешевый скотч, но и далеко не дорогой. Пришлось купить фляжечку на пробу, и не зря – она-то помогла мне согреться. Во сне, по-моему, был счастлив: бродил по тесным помещениям, отделанным белым; без дверей, с просто пробитыми в стенах прямоугольными отверстиями. Проемы начинались порой от колен, зато нагибаться не приходилось. Перешагивание через них доставляло отчего-то изысканное удовольствие. В каждой следующей комнате находилась иная мебель (я трогал лежавшие на столах вещи), новое освещение (переключал торшеры и бра), но вид из окон на ту же местность, хотя и с разных сторон: дом протяженностью в полквартала лунного блеска, ажурный мост над быстрой водой…
…сопровождаемый чьей-то фразой «местность близ реки Арно». Быстра ли река Арно? И там же – «встретимся у облачных врат». Кажется, переход из одного белого пространства в другое, наподобие просачивания тонких мимолетных зондов, знаменовал какую-то очередную удачу, явно достигалось нечто… как так? Ведь сны мои – о недостижимости: детства ли, женщины… Все чаще я оказываюсь во сне в непосредственной близости от идеального города, где живет, не старясь, абсолютная женщина моей истлевшей мечты: пепельная шатенка, с короткими непослушными, но длинными волосами, зеленоокая кареглазка, гордая, но, очевидно, доступная. Я звоню ей, легко договариваюсь о встрече (это четверть-то века спустя!), но задерживаюсь с приездом из-за невероятной жары, вымокнув под дождем, утонув в сугробах…
Белый я таки принес с собой из магазина. Жгучая брюнетка, с сильным телом, жесткими волосами, грубыми, но выразительными чертами смуглого лица. Одета очень ярко – если можно назвать ярким такой вариант: черный верх – белый низ. Черные кожаная куртка и майка, все прочее – белей снега: белые джинсы, белый лаковый ремень, белые носочки в белых балетных тапочках. Рука, державшая корзинку со съестным, столь загорела, что мне почудилась черная же перчатка на ней… нет, и ногти под белым лаком.
Беспричинность белизны такова, что хочется плакать.
В одном из городков нашего междуречья видел картину «Заблудившийся на севере». Белый воздух, белый старый ситроен на белом шоссе, три черных четких буквы белого номера. Нездешняя, значит, картина…
Звучала ли музыка? Вряд ли. Я бы запомнил.
Л а г у н а
Вечер памяти Анджея на Чарнецкого. Полуподвальный шабаш в лучших традициях эдакой доморощенной богемы. Бутерброды с селедкой и луком, водка, зеленый виноград, рассуждения о польской интеллигенции… (А я бы сказал, что называть Анджея интеллигентом, хотя бы и польским – это то же самое, что конфирмовать начинающую проститутку: для этого надо быть… а, ладно!) Давно полнеющая, но всё никак не могущая окончательно разжиреть поэтесса без двух передних зубов читает его стихи – путает долготы гласных, никак не поймет, бедная, что Анджей писал чуть ли не силлабо-тоникой, почти как Словацкий, то есть, практически по-русски.
Иногда его тянуло на долгую фразу без рифмы, с провеивающим от одного тире до другого сырым ветром, в которой не было сравнений или метафор, одни именования: «Не жалуйся, не стенай, ведь я дождусь тебя в условленном месте – где черный асфальт лагуны гложет атолл полуденного океана, в мангровых зарослях, среди нитей дождя, разглядывая валуны. Или желтый сырой излом подветренной ветви – о, я так давно умею все это. Вот только не делай больно – не говори ничего, разве сообщи мне имя тех мест и пару цифр…»
Я прочитал эти стихи так, как они, по моему мнению, звучат – и наградой была глубокая тишина и чей-то тихий плач в темном, дальнем от стола углу. Наградой Анджею, разумеется. Мне же достался утешительный приз – плачущая в углу оказалась первой женой (нельзя же сказать – первой вдовой?) Анджея, Натальей, его, в общем-то (как я считал), единственной музой, и мне пришлось довольно долго утешать ее, выслушивая подробнейшие рассказы о том, что я уже не раз слыхал ото всех от них, полагавших себя его друзьями.
Но были там и детали – о, были!
На сороковины Наталья пошла на Прагу в ортодоксальную церковь. Анджей, знаете ли, в последние годы склонялся к православию. И в церкви этой венчались некие Наталия и Николай. «Как чудно, – подумала наша Наталья, – Наталия!» А время было – сентябрь, золотая осень стояла, и она пошла погулять, а когда вернулась, венчали уже некого Андрия. «Кому венчают?» – спросила Наталья, – «Виктории!» А Николай и Виктория – это ведь, знаете ли («знаю ли я?»), значит «победа».
Такими вот подарками балует ее Анджей оттуда. И стихи эти о том (вот о чем я даже не подозревал!), как им, встретившись Там, узнать друг друга. «Анджей говорил, что там есть фонтан, и мы должны возле него ожидать друг друга – у фонтана, ходя вокруг него, я – по часовой, а он против часовой стрелки». И мангровые заросли, и черный асфальт лагуны – «все из перечня наших примет, наших знаков» (из книг, которые она читала тогда, когда случилось самое главное – «мы встретились, и все стало понятно»).
Выглядела Наталья не слишком избалованной жизнью. К тому же сильно пахла луком. Я взял такси, отвез ее домой, и, не отпуская водителя, попрощался и поехал в «Аркадию». Мне захотелось увидеть себя в зеркалах большого торгового центра, зерцалах бутиков и туалетных комнат, чтобы понять, насколько же сильно мы все постарели (дома оба зеркала давно лгут).
…Шли холеные, лощеные, уверенные в себе самки. Я вспомнил, в качестве профилактики, красоту Магды, такой непохожей ни на обеспеченную спутницу жизни, ни на озабоченную self-made-business-woman. Она бывает неуверенной, порой робкой, она может покрыться красными пятнами, запутавшись перед кассой в собственной сумке (она признает – признавала – только два размера сумок: театральные и огромные, куда при необходимости свободно поместится полуторалитровая бутылка виски или шампанского, было дело), ее красоту нельзя было назвать бескомпромиссной и окончательной, но она – бесповоротна. Мужчина, увидевший ее – если только он действительно увидел – – –
Уже потом вспомнил историю про ключ, на которую вначале вовсе не обратил внимания. Последняя жена Анджея («Повезло перед смертью, – сказала Наталья, – встретил настоящего живого человека. Может и на столах станцевать») после чтения подошла ко мне и ровным бесстрастным голосом рассказала, как они с Анджеем встретили однажды на Конрадовом мосту человека – «шведа или ирландца», – одетого строго и аккуратно: «На груди у него висел ключ. Большой такой ключ, и всё. У Анджея никогда не было ключа, не было места, куда он в любой момент мог прийти и лечь – горизонтально».
Нашел, наконец, место…
Живя у меня во флигеле, Анджей имел обыкновение спорить с моей соседкой, пожилой литовкой, о советской власти. Она защищала, он нападал. В конце концов, желая задобрить соседку, Анджей вспоминал какой-нибудь положительный момент тех лет. «Да, плохие времена все застали», – парировала соседка. Как-то раз она сказала, что собирается в *** на похороны ***. Анджей вызвался ее проводить. «Хоронить будут в полвторого». – «С самого утра, что ли?» – спросил Анджей.
Это с ним мы однажды всю ночь бродили по заледенелым мостам, а за нами брела собака, как и мы одинокая в той весенней ночи. Анджей купил ей колбасы, которая оказалась несъедобной – даже бездомный пес побрезговал, – так что пришлось нам нацепить полтора десятка колбасных кружков на антенны самых шикарных автомобилей, стоявших на приколе вдоль Маршалковской.
Т у д а - с ю д а и о б р а т н о
С утра не надел очки, и в корчме на польско-литовской границе на расстоянии вытянутой руки читаю – Dupadnia.
Пограничные холмы, по которым прежде проходили нейтральные полосы, до сих пор держатся отчужденно, пугливо откатываясь от дорог вглубь своих территорий. Холодное солнце успело высоко встать над ними, когда мы покидаем Будзиско, и первый же холм являет взору огромные, причудливой формы ворота в хилом заборчике, суетливо убегающем к призрачной роще, образованной молоденькими елочками и крестами вперемежку. Та часть кладбища, где находятся ворота, пока пуста, и в этом ожидании девственной земли, в этом знании, что вскоре кто-нибудь придет почтить ее лоно, прильнет прахом к праху (а может, и пеплом к пеплу), есть что-то томительно-неприличное.
«Врата смерти», – хором произносим мы.
Предлагаю обедать после Укмерге. Хочу пригласить ее в известный в тех краях Pas Hofmaną – в ресторан к Хофману, бывшему моряку, славящийся качеством кухни и тем, что понравившихся хозяину гостей тот обслуживает сам, враскачку разнося пивные кружки по залам, выдержанным в стиле пиратских кают-компаний.
Всего год назад я побывал там в компании двух польских поэтов и одной певицы. Литовцы недолюбливают поляков, а посему я обратился к хозяину по-русски и, форсируя акцент, спросил, что за морские блюда имеет он нам предложить? «Лучшее морское блюдо – это мясо, – многозначительно отвечал Хофман, – мясо семи сортов!» Он научил меня страшной вещи: запивать пивом пятидесятиградусный Suktinis – глоточек бальзама и глоток пива; птичий глоточек бальзама и глубокий, затяжной глоток пива.
Месяц назад один из тех поэтов, опустившийся и принципиально нищенствующий, сказал мне: «Когда я ссу, моча пахнет колбасой»…
За Ионавой начинается бесконечный ремонт. Песок и гравий вместо асфальта; светофоры, регулирующие проезд по единственной рабочей полосе. Попадаются участки, где на слой асфальта вылит битум и рассыпаны мелкие камни. Знаки запрещают ехать быстрее тридцати, но фуры несутся навстречу, не сбавляя скорости. После одной такой фуры, уклоняясь от которой, Магда почти съехала в канаву, она изобретает новую тактику. Когда на встречной полосе показывается фура, Магда выезжает на эту полосу и едет фуре прямо в лоб. Она не только не обращает внимания на густые клаксоны и мигание фарами, но даже открывает окно и выставляет в него кулак с отжатым средним пальцем. Мне веселенько и страшновато.
На одном из бесчисленных слияний песка с асфальтом мы задеваем глушителем большой камень, и его труба отваливается. Я привязываю ее галстуком – благо на тот момент обладаю им – к чему-то более надежному снизу автомобиля, и мы отправляемся искать, кто бы приварил нам трубу обратно. Расспрашиваю я. Магда велит начинать разговор с того, что за рулем – сестра. Нас долго гоняют по прилегающей к железным путям складской зоне, где постепенно обнаруживается всё, даже кафе под названием ZeBest. Возле него высокими стопками сложены старые покрышки; несколько стопок вплотную друг к другу неподалеку от входа отграничивают место, которое вполне можно счесть отхожим.
(Когда я ссу, моча пахнет колбасой. Это так, к слову.)
Наконец, мастерская находится, Магда заводит автомобиль в мрачный гараж, ставя ее ровно над ямой. Она покидает кузов автомобиля, как покидают шубу – небрежно, с чуть наигранной радостью освобождения. Глядя на то, как она стоит возле машины, я понимаю, что здесь точно лучше быть ее братом.
Выхожу из гаража. У ворот – уличная зарисовка для американского мультика. Парень прикуривает сигарету при сильном ветре. Огонек зажигалки появляется и тут же гаснет. Парень даже не пытается ни прикрыть его рукой, ни повернуться спиной к ветру, он щелкает и щелкает зажигалкой – раз двадцать, наверное – пока, наконец, сигарета не зажигается. На анимированный персонаж это накладывается так: «Эй, что будем делать? Сейчас, – отвечает персонаж, зажав автомат между колен. Достает сигарету, прикуривает на ветру – много раз подряд. И, лишь прикурив, отвечает – ничего!»
И вот я опять в темноте, скупые искры – кто-то режет металл, а может, уже и варит; два литовца горячо спорят, причем я различаю лишь слово «вибрация». Оба – хромцы, приволакивают ноги при ходьбе, один – правую, другой – левую. Передвижения даются им тяжело, я начинаю подозревать, что у обоих – протезы, вероятно, железные, а обсуждают они ни что иное, как вибрацию механических частей своих тел. В конце концов, левоногий (или правоногий) литовец достает откуда-то маленький пропеллер и жестами дает понять, что он вибрирует («паразитные колебания» – всё, что осталось от школьного курса физики). «Господи, – думаю я, – так они еще и летают!»
Похоже, они поняли, что мы не брат и сестра.
Перед тем, как уехать (Магда уже села за руль и захлопнула свою дверь), я спрашиваю одного из них, есть ли где поблизости мойка.
– Зачем тебе? Еще двадцать километров грязно будет, ремонт, местами один песок.
– Вот, хотел бы чем-нибудь порадовать машину…
– Ну так засунь ей хрен в глушитель! – советует литовец.
К а н д и д а т
Лица из камня. И дерева.
Лица февраля.
Плиты пола, не холодные. Другие.
Иные.
Они не отдают тепла, но и не отнимают.
Нет, ну куда ты лезешь? А, туда? Ну лезь, лезь.
Пролезай.
Вбуривайся в эту кучу-малу, оттуда ты лучше виден Господу.
А я втопчусь в эти плиты, впечатаюсь, это в летний зной на них зябко, а сейчас согревает и мысль о том, что стоишь на оттаявшем, на незамерзшем, отвоеванным у вечного льда.
И такие же точно плиты сейчас там, где голуби бьются в белый пух и прах за крошку горячего круассана, кровосана, в кровь бьются голуби, это у них в крови, в привычке, они слишком нежные для того, чтобы научиться прощать, а Он прощал, Он был жестким, сильным.
Теплым был, и плиты прогреты доходящим из-под самого низу теплом, пламенем то есть, и где-нибудь там, где белые, какая-нибудь в зеленом коленками голыми уперлась в мою плиту, обеими, а сама на пятки села, из под ремешков босые торчат.
Опомнись, дурак, ты же в церкви, опомнись, говорю, здесь и дурака-то нельзя, здесь ты всего лишь немудр, и тогда откроется.
Дух твой рабский, нет, дух твой рабск, повтори, рабск, рабск, и я повторяю, а получается не так, как хотел бы, приниженно и покаянно, но дерзновенно-красиво, в созвучиях. Играла девочка с цветком, по небу звери шли пешком, и рабский дух мой между плит застрял и был подошвой бит.
Бит, бит, рабск, рабск.
Лица из дерева.
Лица из янтаря. Платье из снега.
Пятки только мерещатся.
Голые, нежные, немного влажные, припотевшие, что ли, бежала ведь сюда в церковь-то, пятки февраля.
А когда они смогут уйти оттуда, наступит новое время.
Один мужик в Сваринцах никак не хотел продавать свой лес-лесок, да что там лес, какое – кусочек малый, толику, и не дорожился, нет, вовсе не хотел, а потом опился и сгорел, и сам сгорел, и трое детей с ним вместе, правда, жены не спалил, вдовый был уже.
Мы потом подъезжали там, остов избы стоит, труба, как водится, стоит – и лес стоит.
Не тронут ни огнем, ни жадностью человеческой, нашей, то есть, жадностью.
Ладно, говорит, а тот-то, из деревни, где два озера как очки, их так и зовут «Очками», как он обрадовался, когда ты отмазал его перед купцами заморскими, проставился, говорит, ну вот, у самого полон двор тракторов-комбайнов тяжелых, советского металла старого, мы еще резать хотели, когда немец ломьем торговал, я и говорю, он же деревенский, настоящий, от сохи, проставляется и мечет на стол бумажную эту колбасу.
И в глаза заглядывает, понравится ли, огромный, лапища, помню, такая, что у купца ладошка в ней потонула, ухнула, как подснежник в полынью.
Время.
Она: «Мне очень нравится это дерево посреди двора – рододендрон? Мы следуем за отпечатками птичьих пальцев, которые ведут нас к сиренам…»
Далее она употребляет слово Dom.
Значит – собор; именно у него сирены.
Возможно, кафедральный, я всегда забывал уточнить.
А, неважно – одним словом, к сиренам. «Вон там стоит человек, обнявший платан. Ребенок, обхвативший падающую мать Микеланджело, удерживающую своего падающего сына, кричит».
Я спрашиваю: «Человек, обнявший платан, – он что, нажрался?»
«В целом, наверное, да, – отвечает она, не сразу понимая мой вопрос. – Или просто очень устал».
Pronto. Просто.
Может, просто любит платаны?
«Я не отпущу, удержу. Скажу на ухо миланы и римы».
И что с того? Я представляю себе, как опускается вечер – на рты, губы, уста, которыми кричат, говорят, шепчут.
Витрины твердят saldisaldi.
На ее языке «сладкосладко».
В переводе на английский salesale, в обратном переводе – солоносолоно.
Серые стены с полуосыпавшимися фресками; лица домов в полумасках.
«Камень останется камнем. С камнями уместнее шепот. Так солонее. Жар сгущается во дворе, ходит на руках под звон колоколен, под плеск листьев со световыми татуировками на спине, наваливающихся на нас, спящих».
А я лежу в кресле в неосвещенной прохладной комнате, смотрю сквозь полуоткрытую стеклянную дверь на полутемную застекленную веранду и вижу, как за окном сгущается темнота.
Три отрезка линии моего взгляда: кресло-дверь, дверь-окно, окно-темнота.
Последний – самый короткий. Но и самый глубокий: одновременно. Яблони, забор, ворота, калитка.
За ними газон, на котором стоит машина.
В ней есть бензин и она на ходу, а это залог того, что конец третьего отрезка может стать точкой старта, началом прыжка в неведомое. В принципе.
На карте мира слова TheWorld напечатаны черным по ультрамарину.
То есть, прямо по воде, которая заняла весь центр мира и соединяет нас, медленно, но верно расползаясь по континентам.
Я у моря, она у моря, ты у моря.
Старик со своею старухой – тоже; у самого синего моря.
Звучит FM.
Флейта и саксофон, следуя крепкой, хорошо продуманной схеме, сплетают, тем не менее, неожиданно мягкое кружево, ловя и в то же время отбрасывая, пропуская через себя, маня и уводя достаточно далеко – позволяя тотчас вернуться: к разложенным по полочкам вещам, к разбитым корытам, иллюзиям.
Скажи имя, назови любое место, в котором я не был – Альхамбра, Анкоридж, Антигуа, – и ясными как день я увижу их площади и сады, наяву услышу небо, царящее над ними ночью.
Назови.
ЗБИГНЕВ ХЕРБЕРТ / О НЕМ
Збигнев Херберт (Zbigniew Herbert:1925, Львов – 1998, Варшава) – польский поэт, эссеист, драматург. Играл значительную роль в польском (а также европейском) литературном процессе. По образованию экономист, юрист и философ. В немецкое время зарабатывал кормлением здоровых вшей в процессе производства противотифозной сыворотки (подобный эпизод отражен в фильме Анджея Жулавского «Третья часть ночи»); был связан с Армией Краевой. В период 1956–81 по большей части жил за границей (Германия, Австрия, Италия, США), немало способствуя признанию польской культуры за рубежом. Среди книг: Гермес, пес и звезда (1957), Исследование предмета (1961), Пан Cogito(1974), Рапорт из осажденного города (1983), Ровиго (1992), Эпилог бури (1998).
С другим известным «полуэмигрантом» – Чеславом Милошем (вернувшимся в Краков в 1993 году) – был в отношениях приятельских, но на грани скандала. Почти все комментаторы стихотворения «Трен Фортинбраса» из сборника Исследование предмета (1961), ставшего со временем текстом-иконой, сходятся в том, что это – начало так называемой полемики Херберта с Милошем, которому, собственно, и посвящен «Трен». Откликаясь прежде всего на затронутую Милошем в «Песне гражданина» из цикла Голоса бедных людей (1943) эволюционную струну муравей–обыватель–тиран, Фортинбрас метит дальше: в библейскую максиму о живом псе и мертвом льве.
Полемика продолжилась культовым поэтическим циклом PanCogito и кратким ответом пана Милоша (1974):
НЕ ТАК
Прости. Мнил себя стратегом, как многие тысячи, что отираются по ночам у людского жилья.
Воспылал гневом при закрытых дверях, боясь пересечь замкнутую границу.
Зная большое, делился малым в отличие от тех, кто шел присягнуть.
Сквозь выстрелы, погони и поношенья.
Думал, пускай пророки и мудрецы жертвуют жизнью во имя народов, не языков.
Я же пребуду самим собой, ибо язык мой дар.
Проселочный, детский язык, уводящий величие в нежность.
Распадаются гимн и псалом начальника хора, остаются лады гармошки.
Ни разу не спел в полный голос, хотя желал бы вознести иные хвалы.
Открыто и без иронии, полюбовницы смердов.
За семью кордонами, под рассветной звездой,
Речью огня, и воды, и рептилий.
Тридцать лет спустя после Исследования предмета Херберт, в завершение анималистической темы, посылает Милошу в Америку открытку цыпленком на фоне тяжелой слоновьей ноги и подписью: «Не топчи!».
С Ричардом Криницким (RyszardKrynicki: род. 1943, SanktValentin, Австрия) Херберт обменялся очень вежливыми и красивыми посланиями. На слова «…священная речь стоит ли ей снисходить/ до лепета с трибун до черной газетной пены// так мало радости – дочери богов в стихах наших Ричард/ мало светящихся сумерек зеркал венков ликований/ только темная псалмодия заикание псюхе/ полные урны праха в саду сожженном// [..] того не знаю я – мой Дорогой – так что/ совиные эти загадки отсылаю ночью/ сердечное объятье/ поклон моей тени» Криницкий отозвался так:
Добра я знавал поболее, чем зла –
были мне в том порукой
слабые глаза и ладони,
сравнительная ясность ума,
вирус жизни и страх,
час ущерба и час расплаты,
язык и речь:
грешный язык,
но я им не владею больше,
священная речь,
но до
нее я еще не дорос
Младшие поэты ведут с Хербертом непрекращающийся разговор. Так, на знаменитое стихотворение «Почему классики» (из того же сборника), посвященное австрийской актрисе Ангелике Гауфф, полвека спустя дал своеобразный ответ молодой поэт Яцек Денель (JacekDehnel: род. 1980):
ОТЕЛЬ ЖЕШУВ
Вот тема для искусства (Фукидид пускай
заляжет на дно, среди скал, с кораблями вместе) –
плач любовников в отеле. Грязном, но не жалком:
этажей десять бетона, вонючие клетки,
многие лета прикрывавшие яму котлована.
Там будет теперь центр чего-то. Весь в белом.
Но этих двоих не заменить двумя другими,
не стереть, не переписать, не отстроить вновь.
И понесут, порознь, сквозь друг с другом
не связанные уже жизни, тех двоих из отеля:
сопливых, с зареванными глазами подростков,
обнявшихся в квадрате непромытого окна,
которых старики (в духе веницийском) долго
разлучали, пока все ж не разлучили. Они
будут идти, ехать, плыть, лететь сквозь
годы с той бетонной руиной словно с осколком в мышце,
безвозвратны, потеряны. Ну или хотя бы один
из них.
Хотя история не знает сослагательного наклонения, нужно заметить, что именно Херберт мог бы да и должен был бы получить Нобелевскую премию вместо Виславы Шимборской (как Ярослав Ивашкевич вместо Чеслава Милоша). Он пользовался большим вниманием переводчиков на русский язык; к сожалению, многие известные переводы отличаются излишней эмоциональностью, что не вполне свойственно оригиналу, и грешат лингвистическими неточностями. Поэтому, как мне кажется, новые переводы Херберта имеет смысл сопровождать оригиналами. Я думаю, что переводчиков зачастую подводило доходящее до эйфорического абсурда преклонение перед стихами Херберта, самим Хербертом и вообще Польшей и всем польским. В этой связи можно пожалеть о том, что следующее стихотворение написано Денелем лишь в 2003 году:
ЭКСПЕДИЦИЯ ЗАПАДНО-ЕВРОПЕЙСКИХ АРХЕОЛОГОВ НАХОДИТ СКЕЛЕТ ЗБИГНЕВА Х.
В 150 КИЛОМЕТРАХ К ВОСТОКУ ОТ КАРАГАНДЫ
Уже известно, что это ни скифский вождь,
ни лучник Чингисхана.
В глазницах остаются щепоточки земли,
бурая соль познания, но это же у всех так,
и монголов, и у майя, и у египтян, и у греков,
у греков так тоже.
Эта планета набита телами,
вертящийся на своей оси могильник.
Скелет этот лучше зарыть обратно.
И только тогда один из них
на дне ямы, меж берцовых костей,
под лучиками запястья, в развалинах черепа
видит кусочки расколотых фигурок
Пса, Гермеса и Звезды.
Смотрит на них, молча,
как если бы их там не было.
ЗБИГНЕВ ХЕРБЕРТ
пер. С. Морейно
ВОЗВРАЩЕНИЕ ПРОКОНСУЛА
Решил вернуться ко двору государя
еще раз испытаю можно ли там выжить
а мог бы остаться в отдаленной провинции
под кронами сладостными смоковниц
в мягкой власти болезненных фаворитов
вернувшись выслуживаться не собираюсь
буду строго дозировать бис браво
выдавливать улыбку расчетливо хмурить брови
мне не выдадут за это золотой цепи
достанет и железной
решил вернуться завтра послезавтра
не могу жить среди виноградников все здесь чужое
деревья без корней дома без фундаментов из стекла дождь
цветы пахнут воском
в пустое небо стучит засохшая тучка
так возвращаюсь завтра послезавтра определенно
надо будет заново условиться с лицом
заставить нижнюю губу стереть презренье
глаза пусть будут идеально пусты
и чтобы подбородок пугливый зайчик лица моего
не прыгал каждый раз как входит претор
уверен в одном вина я с ним пить не стану
если подойдет с кубком опущу взгляд
и притворюсь что достаю из зубов остатки пищи
светское мужество государь ценит
в разумных пределах да в разумных пределах
в принципе он человек такой же как все
донельзя утомленный репризами с ядом
трезвость эти вечные трехходовки
тот левый кубок для Друзиуса в правом омочить губы
потом пить лишь воду с Тацита не спускать глаз
выйти в сад и вернуться когда вынесут тело
Решил вернуться ко двору государя
впрямь надеюсь что как-нибудь обойдется
ТРЕН ФОРТИНБРАСА
М. Ч.
Сейчас когда мы одни принц можем и поговорить как
мужчина с мужчиной
хоть лежа на ступенях ты видишь то же что мертвый мураш
то есть черное солнце со надломленными лучами
Никогда не мог подумать без усмешки о твоих ладонях
ныне когда они сбитыми гнездами легли на камень
они всё так же как прежде беззащитны Это и есть конец
Руки легли отдельно Шпага отдельно Отдельно голова
и благородные ноги в мягких туфлях
Будешь погребен по-солдатски хоть ты и не был солдатом
единственный ритуал в коем я что-то смыслю
Не будет свечей и плача будут фитили и пальба
креп на булыжниках шлемы кованые сапоги лафет кони
барабан барабан не изысканно понимаю
но это маневры перед вступлением в должность
надобно взять город за глотку и встряхнуть немного
Ты был все равно обречен Гамлет ты не для этой жизни
верил в кристальные идеалы а не в песть земную
жил как бы припадками как во сне строил химеры
алчно хватал воздух и тут же выблевывал без остатка
людские вещи тебе не давались ни одна из них даже дыханье
Теперь ты обрел покой Гамлет совершил надлежащее
и обрел покой Дальше не тишина но то что надлежит мне
ты выбрал легкий путь эффектный штрих
но что есть геройская смерть в сравнении с вечным бденьем
с холодом скипетра на ладони в высоком кресле
с видом на муравейник и часовую стрелку
Прощай принц меня ожидает проект водоканала
и пара декретов о нищих и проститутках
назревает также реформа тюремной системы
поскольку Дания это тюрьма как ты метко подметил
Пора мне заняться делами Звезда по имени Гамлет
родится ночью Мы более не сойдемся
а что останется после меня не станет предметом трагедии
Ни встретиться нам ни проститься живем на архипелагах
а та вода те слова принц что ж они что ж они могут
ГРАД ОБНАЖЕННЫЙ
Этот город на равнине плоский как лист жести
с увечной рукой собора с его указующим когтем
с мостовыми в цвет ливера домами с ободранной кожей
город в разливе песчаной волны солнца
известковой волны месяца
о город какой же это город скажите что за город
под какой звездой на каких дорогах
о людях: трудятся на бойне в огромном здании
саман пол бетонный овеян запахом крови и животных
покаянным каноном Вот есть ли там поэты (поэты молчащие)
немного солдат чудовищная трескотня казарм в слободке
в воскресенье за мостом в кустах колючих на стылом песке
на ржавой траве красавицы принимают военных
еще немного мест отведенных под мечтания Синема
где на белую стену выплеснуты тени нездешних
точки где алкоголь подают в стекле тонком и толстом
есть еще наконец голодные псы которые воют
помечая таким образом городские заставы Amen
так вам все еще не ясно какой это город
неистового гнева достойный где этот город
на каких он ветрах под каким столбом атмосферным
и кто там живет то ли люди подобные нам цветом кожи
то ли люди с нашими лицами то ли
ПОЧЕМУ КЛАССИКИ
А. Г.
1
в четвертой книге О Пелопоннесской войне
Фукидид освещает ход своей неудачной попытки
среди долгих речей воителей
битв блокад эпидемий
плотной сети интриг
разнообразных демаршей
эпизод этот будто капля
в море
афинская колония Амфиполь
сдалась на милость Брасида
поскольку Фукидид опоздал с подмогой
родным Афинам он заплатил за это
многолетним изгнанием
отверженцам всех времен
ведома эта цена
2
генералы последних войн
попав в подобную передрягу
ноют на коленях перед потомками
похваляясь своим геройством
и безвинностью
валят на подчиненных
завистливых коллег
встречный ветер
Фукидид говорит лишь
что владел семью судами
была зима
и он поспешал
3
если темой искусства
разбитое станет корыто
жалкое разбитое сердце
чья скорбь о себе безмерна
мы ничего не оставим
ну разве что плач любовников
в жалком грязном отеле
когда светлеют обои
АПОЛЛОН И МАРСИЙ
Настоящий поединок Аполлона
с Марсием
(абсолютный слух
vs. огромный диапазон)
происходит вечером когда
как мы уже знаем
судьи
определили победу божества
крепко привязанный к дереву
освобожденный от кожи
Марсий
кричит
и пока крик не доберется
до неких высоких ушей
млеет в тени собственного крика
накрытый волной отвращения
Аполлон драит инструмент
звучание Марсия
на первый взгляд
маловыразительно
и состоит из одной гласной
А
на деле
раскрывает
Марсий
неистощимое богатство
своего тела
лысые горы печени
белые пищевые ущелья
шумящий лес легких
сладкие холмы мышц
пруды желчь кровь и дрожь
стынь костного ветра
над солью памяти
накрытый волной отвращения
Аполлон драит инструмент
теперь к хору
присоединяется хребет Марсия
по существу то же А
но глубже и привкус ржавый
это уже оказывается чересчур
для бога с нервами из полиэтилена
по гравию аллеи
обсаженной самшитом
уходит победитель
прикидывая
не выльется ли вой
Марсия со временем
в новую ветвь
конкретного – скажем – искусства
вдруг
под ноги ему падает
окаменевший птах
оборачивается
и видит
что дерево к которому привязан был Марсий
поседело
напрочь
ОБЛАКА НАД ФЕРРАРОЙ
Марии Жепинской
1
Белые
вытянутые как греческие ладьи
четко срезаны снизу
ни весел
ни парусов
когда в первый раз
увидал их на фреске Гирландайо
решил
это конечно вымысел
фантазия мастера
но они реальны
белые
вытянутые
четко срезаны снизу
закат придает им цвет
крови
золота
меди
и бирюзы
сумерки
осыпают
мелким
лиловым
песком
скользят
едва-едва
почти без движения
2
не удавалось выбрать
ничего в жизни
по своему желанию
знаниям
доброй воле
ни ремесла
ни уголка в истории
системы которая бы все объяснила
ни многого другого чего еще
оттого-то я выбирал места
бессчетные места постоя
– палатки
– постоялые дворы на шоссе
– прибежища для бездомных
– гостевые комнаты
– ночи под открытым небом
– кельи монахов
– пансионы на морском берегу
поезда
коврами-самолетами
из сказок востока
переносили меня
с места на место
сонного
восхищенного
израненного красотой мира
правду сказать
убийственный был вояж
спутанные дороги
видимая бесцельность
ускользающие горизонты
зато теперь вижу ясно
облака над Феррарой
белые
вытянутые
без парусов
почти без движения
едва скользят
хотя и твердо
к неведомым
побережьям
это в них
а не в звездах
решается
судьба