МАРИАННА ИОНОВА / МЕЖДУ КОНЦЕПЦИЕЙ И КРЕАЦИЕЙ
Между концепцией и креацией
(Томас Стернз Элиот. Стихотворения и поэмы. Перевод с англ. – М..: АСТ, 2013)
Как гласит аннотация, перед нами почти полное собрание стихотворений Т.С. Элиота на русском. Однотомник составили переводы А. Сергеева, Я. Пробштейна, В. Топорова, С. Лихачевой и Ю. Рац. Некоторые произведения представлены только одним русским вариантом (например, для «Популярной науки о кошках, написанной старым опоссумом» и «Кориолана» выбран вариант Сергеева), но большинство текстов двоится и даже троится, давая возможность сопоставить на одном примере работы либо трех первых переводчиков, либо двоих из этой тройки. И без того солидный объем не позволял сделать издание двуязычным, хотя там, где схлестываются три столь различных подхода, автор в качестве арбитра совершенно необходим.
Обширная вступительная статья Яна Пробштейна (который подготовил и впечатляющий своим объемом комментарий) поделена на две части, из которых первая далеко не столь удачна, как вторая: «общие места», неоправданное обилие фактов об источниках того или образа, а также прямых и косвенных цитат из зарубежных исследований. При этом собственные выводы удивляют робостью, сводясь, по существу, к игре на одной струне – бахтинского «диалога».
Собрание текстов открывается «The Love Song of J Alfred Prufrock», все три интерпретации которой удачны, каждая по-своему, и отмечены всеми особенностями переводческих поэтик Пробштейна, Сергеева и Топорова.
По сравнению с Пробштейном, Сергеев проще строит фразу и там, где у Элиота, нейтральное, вполне обыденное слово, передает его столь же обыденным, между тем как Пробштейн тяготеет к высокому стилю: «познал», «ужели», «взыскуя». Синтаксис яснее у Сергеева, текст ритмически ровнее, лучше ложится на дыхание и легче воспринимается. Хотя с точки зрения потерь и находок все далеко неочевидно. Есть места, с которыми справились все три переводчика. «В салоне дамы оголтело / Щебечут о Микеланджело» (Пробштейн). «В гостиной дамы тяжело / Беседуют о Микеланджело» (Сергеев). В обоих случаях насмешка передана неправильным ударением. Виктор Топоров передает ее в рифмовке двух слов, принадлежащих разным измерениям бытия: «В гостиной разговаривают тети / О Микеланджело Буонаротти».
В последней строфе только Сергеев не выпустил пробуждение (human voices wake us), обойденное двумя другими переводчиками, у которых «людские голоса» сразу топят тех, кто их слышит. Однако в ряде мест точнее Пробштейн. «Do I dare to eat a peach?» он передает как «а может, персик съесть посмею (курсив мой. – М.И.)?». У Сергеева: «Скушаю ли грушу?». Ирония иронией, но глагол dare, повторявшийся несколько раз в первой части, в камертонных для поэмы размышлениях о необходимости решиться на действие, Сергеевым не опознан как знак, и важный акцент упущен.
Сергеев также не заметил двойственности, перепада реалистического и мифического: eternal Footman (у Пробштейна – «Слуга бессмертный») в его трактовке оказывается не на зыбкой грани повседневности и мифа, а исключительно внутри реалистически-бытового контекста и, будто не было выше упоминания о главе Иоанна Крестителя, о пророческом даре, остается просто «швейцаром». Eternal здесь, взятое в значении «неизменный», без второго плана, передано наречием «как всегда».
Топоров тоже видит здесь символ, «вечность», внезапно напоминающую о себе в суете будней: «И Вечный Страж заржал, подав пальто мне…». О переводах Топорова, не просто вольных, а гораздо более индивидуализированных (имея в виду индивидуальность – яркую – переводчика), скажем подробно чуть ниже. А пока сравним между собой более традиционных Пробштейна и Сергеева. В недостатки переводам первого следует записать неоправданную любовь к рифме (это касается, например, «Рапсодии ветреной ночи», по рифме сильно обгоняющей оригинал), стилистические погрешности («Она … Таит наводненья страстей, разрушая, / Напоминает о том, что человек / Предпочел забыть…»), тяжеловесный синтаксис. Разница в самом строе речи заметнее всего, если взглянуть на переводы «Four Quartets», и объясняется здесь разницей в атрибуции переводчиком того, что он переводит.
Для Пробштейна «Четыре квартета» скорее трактат, скорее изложение элиотовской философии, недаром он отдает вторую часть предисловия практически только разбору «Квартетов» как некоего завещания, итога поисков Элиота-христианина и Элиота-мыслителя. «В «Четырех квартетах» … Элиот пытается разрешить противоречия между статичностью и движением, реальностью и видимостью, прошедшим и настоящим. В «Квартетах» можно проследить и развития учения Ф. Брэдли об Абсолюте…». Пробштейн тщательно прослеживает нити аллюзий, намеренных и «случайных», но в большей степени философских и богословских, чем литературных: помимо самим Элиотом заявленного Гераклита, это Блаженный Августин, Данте, Гуссерль, Гессе, Бахтин, св. Иулиания из Норвича, св. Хуан де ла Крус, наконец, почти оговоркой – «время и бытие».
Венец философа, который прежде всего возлагает Пробштейн на Элиота, ведет за собой неприкрытый пафос, величественность. Отсюда же пристрастие к лексике высокой и при этом часто как бы стертой, безликой (главное не как, а что). Пробштейн: «в пустынной тиши», Сергеев: «в пустой тишине». Пробштейн: «В танце величественном и достойном», Сергеев: «Достойное и приятное таинство». Пробштейн: «Рассвет воскресает», Сергеев: «Восход прорезается»…
Сергеев переводит поэму, поэта. Что задает изящество слога, обязывает к более взыскательному отбору. Парадоксально забота о поэзии прежде заботы о мысли приводит к тому, что Элиот стилиста Сергеева оказывается прозрачнее и проще.
Трудно найти объяснение и одному обороту из перевода Пробштейна:
If our temporal reversion nourish
(Not too far from the yew-tree)
The life of significant soil.
«Если, уйдя на время из мира, питаем / (Примостившись неподалеку от корней тиса) / Землю, которая значит больше, чем мы». Речь идет пусть о временном уходе из мира, но все же о смерти, т.е. о погребении под тисом – к чему здесь «примостившись», к чему навязанный автору черный юмор?
Впрочем, «The Hollow Men» дают не столь однозначную картину. Так, обнаруживаешь, что первая глава поэмы в переводе Сергеева проигрывает двум другим вариантам. Конечно, Пробштейн, как обычно, несколько и загромождает, и облагораживает всегда сдержанное речение Элиота, у которого крысы шуршат не «В гулкой подвальной мгле», а всего только In our dry cellar (у Сергеева «в груде / Стекла и жести»). Однако тут же рядом переводчики словно поменялись ролями. Полые люди шепчут просто quiet and meaningless (тихо и бессмысленно). Пробштейн передает это так: «Шепчут без слов, / Сухо и голо». У Сергеева вроде бы точное «Тихо и сухо» продолжено ненужным и даже неграмотным «без чувства и сути». Также на редкость неудачной представляется последняя строфа первой главы в передаче Сергеева: «Прямо смотревшие души / За краем другого Царства смерти / Видят, что мы не заблудшие / Бурные души – но только / Полые люди, / Чучела, а не люди». Без надобности удвоенное «души», эпитет «бурные», но главное, первая строка. Пробштейн уходит от дословной передачи Those who have crossed / With direct eyes; мужественно-прямой взгляд заменен на «яростное сердце», что, во всяком случае, лучше и семантически, и стилистически, и фонетически, нежели «прямо смотревшие души».
Хотя в точку именно здесь попадает Топоров:
Кто переправился не отводя глаз
В сопредельное Царство смерти,
Да помянет нас – если он вспомянет нас –
Не как буянов
Но как болванов –
Как набивных болванов.
Чего нельзя сказать о его «Полых людях» в целом, превосходных как образец узнаваемого переводческого почерка, но и только. Топоров не сочетает стилистически несочетаемое, но сталкивает, намеренно создает шероховатости, вызывает ощущение странного. Поэтому чучела не шепчут, тихо и бессмысленно, а «безотносительно голосят». Вольность, почти домысел и буквализм – своего рода «контрастный душ»:
Между концепцией
И креацией
Между эмоцией
И реакцией
Опускается Тень
Жизнь длинная
<…>
Яко Твое есть Царство
Яко Твое есть
Жизнь дли
Яко Твое есть Ца
Топоров с его стихией контрастов и срывов мог бы блестяще перевести «Cantos» Паунда. Но Элиота он принуждает выговаривать «все, что накипело», причем, это накипевшее – отчаянью, презрению, желчи – облекается в наиболее дисгармонически-острую русскую форму. Конечно, Gerontion – Стариканус, но ведь зачем-то Элиоту понадобилось идти в обход через латинский корень. Топоров спрямляет эти обходные пути.
Три разных перевода последней строки «Gerontion» – Thoughts of a dry brain in a dry season – характеризуют каждого из переводчиков исчерпывающе. Вот степенный и возвышенный Элиот Пробштейна: «Думы иссохшего разума в засуху». Вот по-чеховски сдержанный и горький Элиот Сергеева: «Мысли сухого мозга во время засухи». И вот резкий, эксцентричный Элиот Топорова: «Мысли в сухом мозгу и в сухую пору».
Тем и право нынешнее издание, заставившее поэта вовсе не многоликого и совершенно «несвоевременного» в нашу «сухую пору» улавливать читательские души под разными обличьями. И есть надежда, что как будут прочитаны названные Яном Пробштейном во второй, лучшей части предисловия «отражением духовных усилий человечества» «Four Quartets», так будет прочитан и понят их автор, сам ставший воплощенным усилием интеллекта прорваться сквозь интеллект, из «бесплодной земли» к Царству.
МАРИАННА ИОНОВА
(Томас Стернз Элиот. Стихотворения и поэмы. Перевод с англ. – М..: АСТ, 2013)
Как гласит аннотация, перед нами почти полное собрание стихотворений Т.С. Элиота на русском. Однотомник составили переводы А. Сергеева, Я. Пробштейна, В. Топорова, С. Лихачевой и Ю. Рац. Некоторые произведения представлены только одним русским вариантом (например, для «Популярной науки о кошках, написанной старым опоссумом» и «Кориолана» выбран вариант Сергеева), но большинство текстов двоится и даже троится, давая возможность сопоставить на одном примере работы либо трех первых переводчиков, либо двоих из этой тройки. И без того солидный объем не позволял сделать издание двуязычным, хотя там, где схлестываются три столь различных подхода, автор в качестве арбитра совершенно необходим.
Обширная вступительная статья Яна Пробштейна (который подготовил и впечатляющий своим объемом комментарий) поделена на две части, из которых первая далеко не столь удачна, как вторая: «общие места», неоправданное обилие фактов об источниках того или образа, а также прямых и косвенных цитат из зарубежных исследований. При этом собственные выводы удивляют робостью, сводясь, по существу, к игре на одной струне – бахтинского «диалога».
Собрание текстов открывается «The Love Song of J Alfred Prufrock», все три интерпретации которой удачны, каждая по-своему, и отмечены всеми особенностями переводческих поэтик Пробштейна, Сергеева и Топорова.
По сравнению с Пробштейном, Сергеев проще строит фразу и там, где у Элиота, нейтральное, вполне обыденное слово, передает его столь же обыденным, между тем как Пробштейн тяготеет к высокому стилю: «познал», «ужели», «взыскуя». Синтаксис яснее у Сергеева, текст ритмически ровнее, лучше ложится на дыхание и легче воспринимается. Хотя с точки зрения потерь и находок все далеко неочевидно. Есть места, с которыми справились все три переводчика. «В салоне дамы оголтело / Щебечут о Микеланджело» (Пробштейн). «В гостиной дамы тяжело / Беседуют о Микеланджело» (Сергеев). В обоих случаях насмешка передана неправильным ударением. Виктор Топоров передает ее в рифмовке двух слов, принадлежащих разным измерениям бытия: «В гостиной разговаривают тети / О Микеланджело Буонаротти».
В последней строфе только Сергеев не выпустил пробуждение (human voices wake us), обойденное двумя другими переводчиками, у которых «людские голоса» сразу топят тех, кто их слышит. Однако в ряде мест точнее Пробштейн. «Do I dare to eat a peach?» он передает как «а может, персик съесть посмею (курсив мой. – М.И.)?». У Сергеева: «Скушаю ли грушу?». Ирония иронией, но глагол dare, повторявшийся несколько раз в первой части, в камертонных для поэмы размышлениях о необходимости решиться на действие, Сергеевым не опознан как знак, и важный акцент упущен.
Сергеев также не заметил двойственности, перепада реалистического и мифического: eternal Footman (у Пробштейна – «Слуга бессмертный») в его трактовке оказывается не на зыбкой грани повседневности и мифа, а исключительно внутри реалистически-бытового контекста и, будто не было выше упоминания о главе Иоанна Крестителя, о пророческом даре, остается просто «швейцаром». Eternal здесь, взятое в значении «неизменный», без второго плана, передано наречием «как всегда».
Топоров тоже видит здесь символ, «вечность», внезапно напоминающую о себе в суете будней: «И Вечный Страж заржал, подав пальто мне…». О переводах Топорова, не просто вольных, а гораздо более индивидуализированных (имея в виду индивидуальность – яркую – переводчика), скажем подробно чуть ниже. А пока сравним между собой более традиционных Пробштейна и Сергеева. В недостатки переводам первого следует записать неоправданную любовь к рифме (это касается, например, «Рапсодии ветреной ночи», по рифме сильно обгоняющей оригинал), стилистические погрешности («Она … Таит наводненья страстей, разрушая, / Напоминает о том, что человек / Предпочел забыть…»), тяжеловесный синтаксис. Разница в самом строе речи заметнее всего, если взглянуть на переводы «Four Quartets», и объясняется здесь разницей в атрибуции переводчиком того, что он переводит.
Для Пробштейна «Четыре квартета» скорее трактат, скорее изложение элиотовской философии, недаром он отдает вторую часть предисловия практически только разбору «Квартетов» как некоего завещания, итога поисков Элиота-христианина и Элиота-мыслителя. «В «Четырех квартетах» … Элиот пытается разрешить противоречия между статичностью и движением, реальностью и видимостью, прошедшим и настоящим. В «Квартетах» можно проследить и развития учения Ф. Брэдли об Абсолюте…». Пробштейн тщательно прослеживает нити аллюзий, намеренных и «случайных», но в большей степени философских и богословских, чем литературных: помимо самим Элиотом заявленного Гераклита, это Блаженный Августин, Данте, Гуссерль, Гессе, Бахтин, св. Иулиания из Норвича, св. Хуан де ла Крус, наконец, почти оговоркой – «время и бытие».
Венец философа, который прежде всего возлагает Пробштейн на Элиота, ведет за собой неприкрытый пафос, величественность. Отсюда же пристрастие к лексике высокой и при этом часто как бы стертой, безликой (главное не как, а что). Пробштейн: «в пустынной тиши», Сергеев: «в пустой тишине». Пробштейн: «В танце величественном и достойном», Сергеев: «Достойное и приятное таинство». Пробштейн: «Рассвет воскресает», Сергеев: «Восход прорезается»…
Сергеев переводит поэму, поэта. Что задает изящество слога, обязывает к более взыскательному отбору. Парадоксально забота о поэзии прежде заботы о мысли приводит к тому, что Элиот стилиста Сергеева оказывается прозрачнее и проще.
Трудно найти объяснение и одному обороту из перевода Пробштейна:
If our temporal reversion nourish
(Not too far from the yew-tree)
The life of significant soil.
«Если, уйдя на время из мира, питаем / (Примостившись неподалеку от корней тиса) / Землю, которая значит больше, чем мы». Речь идет пусть о временном уходе из мира, но все же о смерти, т.е. о погребении под тисом – к чему здесь «примостившись», к чему навязанный автору черный юмор?
Впрочем, «The Hollow Men» дают не столь однозначную картину. Так, обнаруживаешь, что первая глава поэмы в переводе Сергеева проигрывает двум другим вариантам. Конечно, Пробштейн, как обычно, несколько и загромождает, и облагораживает всегда сдержанное речение Элиота, у которого крысы шуршат не «В гулкой подвальной мгле», а всего только In our dry cellar (у Сергеева «в груде / Стекла и жести»). Однако тут же рядом переводчики словно поменялись ролями. Полые люди шепчут просто quiet and meaningless (тихо и бессмысленно). Пробштейн передает это так: «Шепчут без слов, / Сухо и голо». У Сергеева вроде бы точное «Тихо и сухо» продолжено ненужным и даже неграмотным «без чувства и сути». Также на редкость неудачной представляется последняя строфа первой главы в передаче Сергеева: «Прямо смотревшие души / За краем другого Царства смерти / Видят, что мы не заблудшие / Бурные души – но только / Полые люди, / Чучела, а не люди». Без надобности удвоенное «души», эпитет «бурные», но главное, первая строка. Пробштейн уходит от дословной передачи Those who have crossed / With direct eyes; мужественно-прямой взгляд заменен на «яростное сердце», что, во всяком случае, лучше и семантически, и стилистически, и фонетически, нежели «прямо смотревшие души».
Хотя в точку именно здесь попадает Топоров:
Кто переправился не отводя глаз
В сопредельное Царство смерти,
Да помянет нас – если он вспомянет нас –
Не как буянов
Но как болванов –
Как набивных болванов.
Чего нельзя сказать о его «Полых людях» в целом, превосходных как образец узнаваемого переводческого почерка, но и только. Топоров не сочетает стилистически несочетаемое, но сталкивает, намеренно создает шероховатости, вызывает ощущение странного. Поэтому чучела не шепчут, тихо и бессмысленно, а «безотносительно голосят». Вольность, почти домысел и буквализм – своего рода «контрастный душ»:
Между концепцией
И креацией
Между эмоцией
И реакцией
Опускается Тень
Жизнь длинная
<…>
Яко Твое есть Царство
Яко Твое есть
Жизнь дли
Яко Твое есть Ца
Топоров с его стихией контрастов и срывов мог бы блестяще перевести «Cantos» Паунда. Но Элиота он принуждает выговаривать «все, что накипело», причем, это накипевшее – отчаянью, презрению, желчи – облекается в наиболее дисгармонически-острую русскую форму. Конечно, Gerontion – Стариканус, но ведь зачем-то Элиоту понадобилось идти в обход через латинский корень. Топоров спрямляет эти обходные пути.
Три разных перевода последней строки «Gerontion» – Thoughts of a dry brain in a dry season – характеризуют каждого из переводчиков исчерпывающе. Вот степенный и возвышенный Элиот Пробштейна: «Думы иссохшего разума в засуху». Вот по-чеховски сдержанный и горький Элиот Сергеева: «Мысли сухого мозга во время засухи». И вот резкий, эксцентричный Элиот Топорова: «Мысли в сухом мозгу и в сухую пору».
Тем и право нынешнее издание, заставившее поэта вовсе не многоликого и совершенно «несвоевременного» в нашу «сухую пору» улавливать читательские души под разными обличьями. И есть надежда, что как будут прочитаны названные Яном Пробштейном во второй, лучшей части предисловия «отражением духовных усилий человечества» «Four Quartets», так будет прочитан и понят их автор, сам ставший воплощенным усилием интеллекта прорваться сквозь интеллект, из «бесплодной земли» к Царству.
МАРИАННА ИОНОВА