МАРИАННА ИОНОВА / ТАМ, ГДЕ МЫ
1
Птица Зачем прилетает
и садится на нижнюю ветку.
Птица Зачем знает лишь одну песню.
Зачем.
Птица летит за трамваем по Шаболовке,
из Второго Михайловского проезда в Третий,
вылетает к Донскому монастырю.
Зачем ты другая.
Зачем ты так поздно вспомнил.
Ты живешь везде, где улица бежит вниз,
где дома спускаются, и не важно, к трамвайным путям ли, к речке.
Ты говоришь, а сам – далеко, навсегда уставший.
Где ты был, когда я была сожжена.
Черная ласточка прилетит за нами.
2
Фотохроника 50-х
Центр Москвы.
Все было уничтожено без жалости и без ненависти.
Насколько же больше на улицах белого – мужские рубашки.
Женщины в квадратных пальто. Скромная тяжесть.
Я представляю в этом пальто себя,
в шляпке «менингитке», в крапчатом платье с треугольным вырезом или закругленным воротничком, в белых носках. Всякий раз я спрашиваю себя, что я забыла в том времени. Даже мама его не помнит. В бабушкиных рассказах нет полупустых тротуаров, нет завязанного под подбородком белого платка, плечистого пиджака мужского покроя и главное, нежно-бесцветного пробора довольно высокой, прямой колхозницы, ждущей автобус на остановке среди коренастых москвичек. Мне кажется, в профиль она вылитая я.
Интересно, что в ее деревянном чемодане.
3
Он лежит, вытянувшись поперек комнаты, лицом в пол.
Он говорит громко.
Огромный, багровый, с черной щетиной затылка,
в лохмотьях, обмотанный грязной ветошью вместо бинтов.
Люди столпились вокруг и слушают, а он лежит, и стихи,
это черно-багровое, грязное, перебитое и огромное,
не в силах быть его частью,
выходит.
А мы, где мы.
Он стонет слова, но стонет их ясно, веско,
и ни один его член не двигается.
Он лежит поперек, руки вдоль туловища, как мертвая птица с прижатыми крыльями,
но где мы.
Я опускаюсь на корточки.
Кожа затылка похожа на раздавленную свеклу.
От него не пахнет. Только дымом сжигаемых листьев.
Я дотрагиваюсь до кожи и слышу, как выходит последняя строчка.
Ветер уносит один обугленный лист, под ноги падает искра и успевает докричать,
потом гаснет.
4
На Комсомольском проспекте мужчина спросил, где тут мост через реку,
а когда я показала, спросил, как меня зовут.
Машинально я всегда называю себя, но тут почему-то сказала
Таня.
И вдруг сама поверила, что я – Таня,
и стала ею,
и защемило от легкости, точно весна,
и все стало доверчиво-тонким.
И я, Таня, шла к Новодевичьему,
а тот мужчина, который спросил, как меня зовут, не пошел за мной и ни слова больше не произнес, только стоял и смотрел мне вслед, будто тоже радовался, что я – Таня.
А у самых монастырских ворот девушка попросила сфотографировать ее,
так, чтобы вошла «башенка», и подняла глаза на надвратную церковь.
Я сфотографировала с корточек, но надвратная церковь все равно не поместилась в кадр.
5
Он бежит точно посередине трассы.
Огненный летний вечер.
На нем блекло-зеленая рубашка в цветочек, расстегнутая и завязанная узлом, тропически пылающая на просвет.
Багровеет трава вдоль шоссе.
КАМАЗ, нагоняя, сигналит.
Он не слышит.
Двое бегут по обочине, крича и маша ему.
Он бежит, то запрокидывая, то опуская голову,
и длинноватые волосы рассыпают искры.
Он не слышит.
6
На выставке акварелей одного советского графика,
сделанных им в Бухаре и Хиве,
экспонировалась и узбекская национальная одежда:
мужские и женские туны, чекманы, тюбетейки.
Тюбетейки лежали на вышитых подушках,
а чекманы и туны висели,
с распяленными рукавами, и каждое было как одетый полет.
Близоруко набегали павлиньи пятна.
И я поняла вдруг, что форма без тела живее тела.
Чистая радость – человек без человека,
и малиновые цветы на фарфоровых чайниках и чашках я люблю за это,
за то, что вот
человек без человека.
И что я хочу стать узбекским платьем и тюбетейкой, мягко взмыть и улететь.
Выманенные на холод, мы поймали струю тепла и пошли за ней, а она взяла и иссякла.
7
Белая обложка книги в витрине.
Стекло, за ним белый глянец,
все онемело.
Пенсионерка в трамвае сняла и протерла тряпицей очки.
В Колпачном переулке подняла с тротуара матерчатую черную розу.
Или не подняла, а только увидела.
А может, сфотографировала.
Нет, увидела и прошла.
И опять цвета нет.
Думала о знаках любви, думала о простом.
Я так хочу, чтобы лето не кончалось…
Да исполнится молитва моя хваления Твоего, Господи…
Стая голубей взлетает разом и медленно.
8
Видишь сквер, бульвар, парк, роща, просто дерево и куст друг против друга, и вот они, два дерева и два куста, глядят друг на друга, освещены лучом, выпавшим из прорехи.
Свет замыкается между ними,
и вот комната, вырытая светом пещера,
и это Рай.
И узкая полоса тротуара, застеленная светом,
на которой – несколько листьев, Рай,
и солнечная сторона всякой улицы весной и осенью.
На стене тени листьев бьются, как эпилептики в Раю.
9
Я вышла из магазина и заметила церковь через дорогу.
Я перекрестилась и пошла в направлении, противоположном тому, откуда шла, к метро, а не к троллейбусной остановке.
На углу он нагнал меня, зашел сбоку, так что я продолжала смотреть в сторону метро, а он – на мое лицо, и сказал
Здравствуй, Галя.
Здравствуйте. Я Таня.
Я не посмотрела на него.
Он еще недолго смотрел, а потом попятился, повернулся спиной и быстро перешел улицу.
Я пошла за ним.
Ты показал мне Царство между деревьями.
Он остановился у витрины магазина бытовой техники,
и я остановилась в метрах двух за его спиной.
Ты показал мне Царство между деревьями,
сказала я.
Он обернулся медленно и вытянул ко мне руку.
В щепоти у него было
и словно росло из венчика пальцев
маленькое круглое красное перышко, похожее на пятно от одной капли крови.
10
Рыжая утка ступала по бережку,
окунала клюв в илистую воду,
мерцала пернатой шубой,
как плюшевая.
Хотелось обнять ее,
сжать в ладонях, чувствовать,
какая она.
Мягкая и твердая, и что существует
форма, уткино тельце,
тугой маленький аэростат.
И боязно было притронуться к теплой жизни,
боязно было собственных рук.
Но что утка.
Разве к тебе прикоснуться не боязно,
разве объятия – это не страшно,
разве руки не умерщвляют всегда,
разве как уткины перья воду, кожа любви не отталкивает человечью.
Жадность дотронуться –
и нельзя.
Любишь – смотри и дрожи,
пусть внутри все сожмется от жажды,
благодарности и боязни.
Да, дрожу над тобой.
Да, над уткой.
Да, живи без моих
рук.
11
Я пуста
болью-воздухом.
Ты полон прожитой жизни,
а во мне лишь
но лучше не надо об этом.
Похоже на бледный и острый свет.
Я пуста тобой.
Жизнь прошла тебя насквозь – и ничего больше.
Я еще пуста.
Ты переполнен насквозь.
12
Гукает безумная горлица.
Закатные голоса детей.
Длинный свет деревьев.
Вечерние мешки с мусором шевелятся, как листва.
Кто-то рассыпал черешню на тротуаре.
Но нет, никто не рассыпал: они сами просыпались с веток,
потому что тут у кого-то черешня
растет в палисаднике.
13
Во сне ты сидел на скамейке.
На тебе была темно-синяя шерстяная ковбойка моего отца.
Ты посмотрел на меня (совсем тонкая пленка слез) и сказал: как мы оба виноваты
Я поцеловала тебя в плечо.
Ты встал, и я пошла за тобой, ты вел меня, ты был печален и не оборачивался. Мы пришли к каким-то канавкам, по берегам которых были устроены птичники. Ты хотел показать мне лебедей. Мы прошли мимо двух квадратных манежей, полных голубями, обычными сизарями цвета асфальта. Голуби лежали вповалку, некоторые с разлатые крыльями, другими как веретена, словно их разом откуда-то высыпали. Они казались мертвыми, но я знала, что они спят.
14
Ты сказал: прыгни вверх.
И я прыгнула,
и отныне меня зовут Таня Ласточкина.
Придите ко мне все труждающиеся и обремененные.
Придите и сделайте шпагат в воздухе.
Я рассыпалась.
Я сделала мостик в приливе
И отныне меня зовут
И отныне меня зовут
больше не вижу тебя
да, я больше не вижу
из-за моря прилетевшая.
Ты больше не видишь меня.
Птица Зачем прилетает
и садится на нижнюю ветку.
Птица Зачем знает лишь одну песню.
Зачем.
Птица летит за трамваем по Шаболовке,
из Второго Михайловского проезда в Третий,
вылетает к Донскому монастырю.
Зачем ты другая.
Зачем ты так поздно вспомнил.
Ты живешь везде, где улица бежит вниз,
где дома спускаются, и не важно, к трамвайным путям ли, к речке.
Ты говоришь, а сам – далеко, навсегда уставший.
Где ты был, когда я была сожжена.
Черная ласточка прилетит за нами.
2
Фотохроника 50-х
Центр Москвы.
Все было уничтожено без жалости и без ненависти.
Насколько же больше на улицах белого – мужские рубашки.
Женщины в квадратных пальто. Скромная тяжесть.
Я представляю в этом пальто себя,
в шляпке «менингитке», в крапчатом платье с треугольным вырезом или закругленным воротничком, в белых носках. Всякий раз я спрашиваю себя, что я забыла в том времени. Даже мама его не помнит. В бабушкиных рассказах нет полупустых тротуаров, нет завязанного под подбородком белого платка, плечистого пиджака мужского покроя и главное, нежно-бесцветного пробора довольно высокой, прямой колхозницы, ждущей автобус на остановке среди коренастых москвичек. Мне кажется, в профиль она вылитая я.
Интересно, что в ее деревянном чемодане.
3
Он лежит, вытянувшись поперек комнаты, лицом в пол.
Он говорит громко.
Огромный, багровый, с черной щетиной затылка,
в лохмотьях, обмотанный грязной ветошью вместо бинтов.
Люди столпились вокруг и слушают, а он лежит, и стихи,
это черно-багровое, грязное, перебитое и огромное,
не в силах быть его частью,
выходит.
А мы, где мы.
Он стонет слова, но стонет их ясно, веско,
и ни один его член не двигается.
Он лежит поперек, руки вдоль туловища, как мертвая птица с прижатыми крыльями,
но где мы.
Я опускаюсь на корточки.
Кожа затылка похожа на раздавленную свеклу.
От него не пахнет. Только дымом сжигаемых листьев.
Я дотрагиваюсь до кожи и слышу, как выходит последняя строчка.
Ветер уносит один обугленный лист, под ноги падает искра и успевает докричать,
потом гаснет.
4
На Комсомольском проспекте мужчина спросил, где тут мост через реку,
а когда я показала, спросил, как меня зовут.
Машинально я всегда называю себя, но тут почему-то сказала
Таня.
И вдруг сама поверила, что я – Таня,
и стала ею,
и защемило от легкости, точно весна,
и все стало доверчиво-тонким.
И я, Таня, шла к Новодевичьему,
а тот мужчина, который спросил, как меня зовут, не пошел за мной и ни слова больше не произнес, только стоял и смотрел мне вслед, будто тоже радовался, что я – Таня.
А у самых монастырских ворот девушка попросила сфотографировать ее,
так, чтобы вошла «башенка», и подняла глаза на надвратную церковь.
Я сфотографировала с корточек, но надвратная церковь все равно не поместилась в кадр.
5
Он бежит точно посередине трассы.
Огненный летний вечер.
На нем блекло-зеленая рубашка в цветочек, расстегнутая и завязанная узлом, тропически пылающая на просвет.
Багровеет трава вдоль шоссе.
КАМАЗ, нагоняя, сигналит.
Он не слышит.
Двое бегут по обочине, крича и маша ему.
Он бежит, то запрокидывая, то опуская голову,
и длинноватые волосы рассыпают искры.
Он не слышит.
6
На выставке акварелей одного советского графика,
сделанных им в Бухаре и Хиве,
экспонировалась и узбекская национальная одежда:
мужские и женские туны, чекманы, тюбетейки.
Тюбетейки лежали на вышитых подушках,
а чекманы и туны висели,
с распяленными рукавами, и каждое было как одетый полет.
Близоруко набегали павлиньи пятна.
И я поняла вдруг, что форма без тела живее тела.
Чистая радость – человек без человека,
и малиновые цветы на фарфоровых чайниках и чашках я люблю за это,
за то, что вот
человек без человека.
И что я хочу стать узбекским платьем и тюбетейкой, мягко взмыть и улететь.
Выманенные на холод, мы поймали струю тепла и пошли за ней, а она взяла и иссякла.
7
Белая обложка книги в витрине.
Стекло, за ним белый глянец,
все онемело.
Пенсионерка в трамвае сняла и протерла тряпицей очки.
В Колпачном переулке подняла с тротуара матерчатую черную розу.
Или не подняла, а только увидела.
А может, сфотографировала.
Нет, увидела и прошла.
И опять цвета нет.
Думала о знаках любви, думала о простом.
Я так хочу, чтобы лето не кончалось…
Да исполнится молитва моя хваления Твоего, Господи…
Стая голубей взлетает разом и медленно.
8
Видишь сквер, бульвар, парк, роща, просто дерево и куст друг против друга, и вот они, два дерева и два куста, глядят друг на друга, освещены лучом, выпавшим из прорехи.
Свет замыкается между ними,
и вот комната, вырытая светом пещера,
и это Рай.
И узкая полоса тротуара, застеленная светом,
на которой – несколько листьев, Рай,
и солнечная сторона всякой улицы весной и осенью.
На стене тени листьев бьются, как эпилептики в Раю.
9
Я вышла из магазина и заметила церковь через дорогу.
Я перекрестилась и пошла в направлении, противоположном тому, откуда шла, к метро, а не к троллейбусной остановке.
На углу он нагнал меня, зашел сбоку, так что я продолжала смотреть в сторону метро, а он – на мое лицо, и сказал
Здравствуй, Галя.
Здравствуйте. Я Таня.
Я не посмотрела на него.
Он еще недолго смотрел, а потом попятился, повернулся спиной и быстро перешел улицу.
Я пошла за ним.
Ты показал мне Царство между деревьями.
Он остановился у витрины магазина бытовой техники,
и я остановилась в метрах двух за его спиной.
Ты показал мне Царство между деревьями,
сказала я.
Он обернулся медленно и вытянул ко мне руку.
В щепоти у него было
и словно росло из венчика пальцев
маленькое круглое красное перышко, похожее на пятно от одной капли крови.
10
Рыжая утка ступала по бережку,
окунала клюв в илистую воду,
мерцала пернатой шубой,
как плюшевая.
Хотелось обнять ее,
сжать в ладонях, чувствовать,
какая она.
Мягкая и твердая, и что существует
форма, уткино тельце,
тугой маленький аэростат.
И боязно было притронуться к теплой жизни,
боязно было собственных рук.
Но что утка.
Разве к тебе прикоснуться не боязно,
разве объятия – это не страшно,
разве руки не умерщвляют всегда,
разве как уткины перья воду, кожа любви не отталкивает человечью.
Жадность дотронуться –
и нельзя.
Любишь – смотри и дрожи,
пусть внутри все сожмется от жажды,
благодарности и боязни.
Да, дрожу над тобой.
Да, над уткой.
Да, живи без моих
рук.
11
Я пуста
болью-воздухом.
Ты полон прожитой жизни,
а во мне лишь
но лучше не надо об этом.
Похоже на бледный и острый свет.
Я пуста тобой.
Жизнь прошла тебя насквозь – и ничего больше.
Я еще пуста.
Ты переполнен насквозь.
12
Гукает безумная горлица.
Закатные голоса детей.
Длинный свет деревьев.
Вечерние мешки с мусором шевелятся, как листва.
Кто-то рассыпал черешню на тротуаре.
Но нет, никто не рассыпал: они сами просыпались с веток,
потому что тут у кого-то черешня
растет в палисаднике.
13
Во сне ты сидел на скамейке.
На тебе была темно-синяя шерстяная ковбойка моего отца.
Ты посмотрел на меня (совсем тонкая пленка слез) и сказал: как мы оба виноваты
Я поцеловала тебя в плечо.
Ты встал, и я пошла за тобой, ты вел меня, ты был печален и не оборачивался. Мы пришли к каким-то канавкам, по берегам которых были устроены птичники. Ты хотел показать мне лебедей. Мы прошли мимо двух квадратных манежей, полных голубями, обычными сизарями цвета асфальта. Голуби лежали вповалку, некоторые с разлатые крыльями, другими как веретена, словно их разом откуда-то высыпали. Они казались мертвыми, но я знала, что они спят.
14
Ты сказал: прыгни вверх.
И я прыгнула,
и отныне меня зовут Таня Ласточкина.
Придите ко мне все труждающиеся и обремененные.
Придите и сделайте шпагат в воздухе.
Я рассыпалась.
Я сделала мостик в приливе
И отныне меня зовут
И отныне меня зовут
больше не вижу тебя
да, я больше не вижу
из-за моря прилетевшая.
Ты больше не видишь меня.