ДАРЬЯ ХРИСТОВСКАЯ
васса (цикл “ева”)
В семь утра разбивается вдребезги белая ваза.
В семь утра разлетается брызгами лучшая мамина ваза.
Впрочем, ваза, конечно же, бьётся от ревности, — поводы вески.
Ведь в одиннадцать здесь появляется строгая Васса,
Птицекрылая Васса, вся в белых лучах
и в одной занавеске.
Я сижу на зелёной обивке и щурюсь, как кот, я
горю и немею,
Наблюдая на фоне окна неподвижную эту камею,
И свинцовые очи её, и союзные брови, и пламень ланит,
И египетских ножек холодный гранит,
И пружины дивана не скрипнут, когда пенногривая Васса садится
на них
в занавеске,
Неподвижна и устремлена в неизвестную даль.
И свинец её глаз обещает мне рай,
и в раю
замираю
на самом краю.
И вазы не жаль.
хола (цикл “ева”)
Хола, — говорит мне Мария де лос Долорес,
А я сижу, как дурак или иностранец,
На белой плите, укрываясь от солнца
зонтиком из газеты.
и тем не менее,
Хола, — говорит мне Мария, —
Не хочешь этих груш или апельсинов?
Хола, — говорит мне Мария,
поводя литыми латунными бёдрами:
у тебя такое лицо, как будто ты пил воду из моря.
А я сижу, как дурак или иностранец,
И смотрю на икры её, на двух драгоценных лососей,
И на бёдра её, на бёдра Марии Скорбящей,
что, качаясь, с кувшином, совсем растворяется в солнце,
что, как яблоня, готова к плодоношенью
(в этот час Мария носит плоды на рынок).
Я смотрю на её голени и колени,
И колени её круглы, как апельсины.
Мария, качая всем телом, как храмом в мареве, входит в воду.
Ноги её становятся малыми рыбками,
Ступни её превращаются в ракушки,
А груди становятся лунами, настоящей и отражённой.
Словно лодка с синей кормою,
Мария уходит в море.
— Хола, — говорит мне темноглазая, как серна, Мария
(у неё глубокая радужка со слепую спелую вишню,
на ней не видно зрачка) —
Ты, кажется голоден, ты так пожираешь меня глазами,
Тебе будет дурно, если ты не уйдёшь от солнца.
Тебе, — говорит Мария, — не поможет твоя газета.
Вот, возьми винограда.
откровение Иоанна Богослова
Автопробег "Лиссабон-Париж" начинается рёвом
иерихонской
трубы.
Железные кони подняты на дыбы,
Механик Фуко лиловую семечку сплёвывет с губы.
Газетчики вьются, свистят на тысяче языков,
Толкаешь в толпе незнакомца — кто ты таков —
здесь полно аристократов и простаков.
Кого я вижу в них? Пятиглавую Тиамат?
Пахнет горячим железом. Восхитительный аромат.
***
Юноши, стройные, нервные и кудрявые, как один,
Дамы с глазами жизелей, русалок, мавок, вилис, ундин,
Автомобили: рено, де дион, фиат —
В этом сезоне в моде “Звезда Полынь”, сумасшедший запах,
Горький, как хина, душный, как опиат.
***
Солнце, белый прожектор, горит. От земли парит,
Что придаёт картине дымчатый колорит.
Немцы, все в белом, морщатся, сквозь их тарабарщину: sonne, sonne.
Русская княжна, высокая, статная, в лётном комбинезоне,
И её спутница, с бисерными кистями, очами лани во все стороны поводя,
Укрываются под тентом, как от дождя.
Шофёры пахнут горячей кожей,
механики нервничают, заводя.
***
Четыре автомобиля
открывают исход.
Все повторяют их имена как заклинания.
О, их зовут:
Белоснежный "Рено",
Алый рычащий "Пежо",
Громадный, чёрный "Де дион бутон"
И перламутровый "Бенц".
рыбы (Кобо Абэ)
иногда эти рыбы всплывают — с морского дна ли,
со дна ли памяти, с которого их изгнали,
вытолкнули из пыльной утробы, сонной лощины морские псы ли,
морские волки ли.
слишком поздно для рыбной ловли, —
у рыб из памяти слепые глаза и воловьи
головы,
они, как белые лодки, плавают в изголовье.
пузыри их содержат не воздух, но сжатый возглас,
залитый воском, забитый, в общем, забытый возраст
и небо, перламутровое и волглое.
и я вдыхаю, чёрт подбери, и вдыхать учась, я
отпускаю в небо, ни в ком ни ища участия,
рыб и собак, за рукав теребя
облака,
в конечном счёте, я отпускаю себя.
и пока багровеет от оплеухи ветра моя щека,
я задаюсь вопросом: а есть ли жизнь за пределом ящика, —
где тугое море выталкивает медуз, а над морем небо в огромном платьище,
и пока идёт дождь на морском побережии, пахнущий псиной,
липовой ксивой, мокрой весной, красивой
жизнью и некрасивой смертью, — чего мне желать ещё.
я не люблю
Я почти ни во что не верю.
Я так не люблю чужой
Голос за дверью, —
И проплывающую баржой
Соседскую маму,
Гружёную новым сыном.
И старую плюшевую ламу,
Пропахшую керосином,
Кленовые ветки,
Которые все качаются,
И фейерверки. Они слишком быстро кончаются.
В семь утра разбивается вдребезги белая ваза.
В семь утра разлетается брызгами лучшая мамина ваза.
Впрочем, ваза, конечно же, бьётся от ревности, — поводы вески.
Ведь в одиннадцать здесь появляется строгая Васса,
Птицекрылая Васса, вся в белых лучах
и в одной занавеске.
Я сижу на зелёной обивке и щурюсь, как кот, я
горю и немею,
Наблюдая на фоне окна неподвижную эту камею,
И свинцовые очи её, и союзные брови, и пламень ланит,
И египетских ножек холодный гранит,
И пружины дивана не скрипнут, когда пенногривая Васса садится
на них
в занавеске,
Неподвижна и устремлена в неизвестную даль.
И свинец её глаз обещает мне рай,
и в раю
замираю
на самом краю.
И вазы не жаль.
хола (цикл “ева”)
Хола, — говорит мне Мария де лос Долорес,
А я сижу, как дурак или иностранец,
На белой плите, укрываясь от солнца
зонтиком из газеты.
и тем не менее,
Хола, — говорит мне Мария, —
Не хочешь этих груш или апельсинов?
Хола, — говорит мне Мария,
поводя литыми латунными бёдрами:
у тебя такое лицо, как будто ты пил воду из моря.
А я сижу, как дурак или иностранец,
И смотрю на икры её, на двух драгоценных лососей,
И на бёдра её, на бёдра Марии Скорбящей,
что, качаясь, с кувшином, совсем растворяется в солнце,
что, как яблоня, готова к плодоношенью
(в этот час Мария носит плоды на рынок).
Я смотрю на её голени и колени,
И колени её круглы, как апельсины.
Мария, качая всем телом, как храмом в мареве, входит в воду.
Ноги её становятся малыми рыбками,
Ступни её превращаются в ракушки,
А груди становятся лунами, настоящей и отражённой.
Словно лодка с синей кормою,
Мария уходит в море.
— Хола, — говорит мне темноглазая, как серна, Мария
(у неё глубокая радужка со слепую спелую вишню,
на ней не видно зрачка) —
Ты, кажется голоден, ты так пожираешь меня глазами,
Тебе будет дурно, если ты не уйдёшь от солнца.
Тебе, — говорит Мария, — не поможет твоя газета.
Вот, возьми винограда.
откровение Иоанна Богослова
Автопробег "Лиссабон-Париж" начинается рёвом
иерихонской
трубы.
Железные кони подняты на дыбы,
Механик Фуко лиловую семечку сплёвывет с губы.
Газетчики вьются, свистят на тысяче языков,
Толкаешь в толпе незнакомца — кто ты таков —
здесь полно аристократов и простаков.
Кого я вижу в них? Пятиглавую Тиамат?
Пахнет горячим железом. Восхитительный аромат.
***
Юноши, стройные, нервные и кудрявые, как один,
Дамы с глазами жизелей, русалок, мавок, вилис, ундин,
Автомобили: рено, де дион, фиат —
В этом сезоне в моде “Звезда Полынь”, сумасшедший запах,
Горький, как хина, душный, как опиат.
***
Солнце, белый прожектор, горит. От земли парит,
Что придаёт картине дымчатый колорит.
Немцы, все в белом, морщатся, сквозь их тарабарщину: sonne, sonne.
Русская княжна, высокая, статная, в лётном комбинезоне,
И её спутница, с бисерными кистями, очами лани во все стороны поводя,
Укрываются под тентом, как от дождя.
Шофёры пахнут горячей кожей,
механики нервничают, заводя.
***
Четыре автомобиля
открывают исход.
Все повторяют их имена как заклинания.
О, их зовут:
Белоснежный "Рено",
Алый рычащий "Пежо",
Громадный, чёрный "Де дион бутон"
И перламутровый "Бенц".
рыбы (Кобо Абэ)
иногда эти рыбы всплывают — с морского дна ли,
со дна ли памяти, с которого их изгнали,
вытолкнули из пыльной утробы, сонной лощины морские псы ли,
морские волки ли.
слишком поздно для рыбной ловли, —
у рыб из памяти слепые глаза и воловьи
головы,
они, как белые лодки, плавают в изголовье.
пузыри их содержат не воздух, но сжатый возглас,
залитый воском, забитый, в общем, забытый возраст
и небо, перламутровое и волглое.
и я вдыхаю, чёрт подбери, и вдыхать учась, я
отпускаю в небо, ни в ком ни ища участия,
рыб и собак, за рукав теребя
облака,
в конечном счёте, я отпускаю себя.
и пока багровеет от оплеухи ветра моя щека,
я задаюсь вопросом: а есть ли жизнь за пределом ящика, —
где тугое море выталкивает медуз, а над морем небо в огромном платьище,
и пока идёт дождь на морском побережии, пахнущий псиной,
липовой ксивой, мокрой весной, красивой
жизнью и некрасивой смертью, — чего мне желать ещё.
я не люблю
Я почти ни во что не верю.
Я так не люблю чужой
Голос за дверью, —
И проплывающую баржой
Соседскую маму,
Гружёную новым сыном.
И старую плюшевую ламу,
Пропахшую керосином,
Кленовые ветки,
Которые все качаются,
И фейерверки. Они слишком быстро кончаются.