ПРОЗА: Лариса Обаничева. ПЕППИНО

Тетка Луиза была никакой. Есть такие люди. И с виду невзрачная, и жизнь ее прошла как-то вяло, неприметно. Никак. О таких невольно задаешься вопросом: а зачем вообще человек живет?
Никуда не стремилась, не рвалась, не выбивалась. Сорок лет (в наше время немыслимо!) отработала на одном месте, и ладно бы на солидной фирме, где можно вырасти, продвинуться, — нет, в артели, у какого-то ремесленника, с деревом что-то: кажется, да, у паркетчика. И сорок лет — секретарем, сначала у папаши, потом у сынка, которому дело перешло. Как обычно рекламируют и на бланках пишут — от отца к сыну. Вот и тетка Луиза тоже. Сорок лет — от отца к сыну. Свихнуться можно. И всю жизнь — на Барбесе, в паршивом восемнадцатом округе, который и Парижем-то не назовешь. Из которого, если уж угораздило в нем родиться, надо бежать и бежать, не оглядываясь, подальше, на запад, туда, где другие люди, другой мир, где даже воздух другой… А если сразу, одним рывком, не получается, то постепенно, перебежками, а то и ползком, на четвереньках, — но продвигаться! Нет, не побежала. И не поползла. Так и прозябала в этой жуткой «африке». Правда, в собственной квартире, пусть скромной, однокомнатной, но своей. Это у них в роду — к денежкам с уважением, ни за кем мотовства не замечено.

В шестьдесят лет тетка Луиза вышла на пенсию. Как все. Никто толком не знал, чем она занимается. А чем таким особенным она могла заниматься? Телевизор смотрела, в магазин ходила. Тоже как все. Может, иногда в кино, но вряд ли. И вдруг — удивила! Взяла и продала парижскую квартирку. И уехала на юг. Втихаря, ни с кем не советуясь… Погреть старые косточки. Она изъяснялась-то всегда готовыми фразами, ничего своего, оригинального от нее не слышали. А тут выкинула! Местечко под Безье, не шикарно, для простого люда, это вам не Сен-Тропе с яхтами и миллиардерами, но все равно — море, тепло… В Париже холодрыга, пальто надели, а тетка Луиза загорает: у них аж тридцать градусов. И так надоело — льет и льет! — так захотелось на солнышко, что она решила махнуть на выходные к тетке, которая уже с полгода как переехала — и звала в гости. Да и любопытно взглянуть на теткино приобретение. По бухгалтерской привычке считать чужие деньги она прикинула, что от суммы, вырученной за продажу парижского жилья, после сделки осталось тысяч двадцать. Так оно и было.

Грецкие орехи пахли застарелым. Их нельзя покупать очищенные, они быстро выветриваются, теряют аромат. Подмывало сказать хозяйке, но та носилась с тарелками меж сплошь занятых столиков (внезапная жара вернула клиентов на опустевшие террасы), сияющая, довольная, не будем ее огорчать. И хозяйка милая, и день чудесный, и настроение лучше некуда. Какое блаженство: под зонтиком, с голыми руками, будто и не октябрь вовсе, а июль в разгаре, и салат вкусный, а что грецкие орехи лежалые — так это не дома, где наколешь свеженькие, благоухающие, и в рот… И приятно знать, что в Париже — десять градусов, все дрожат и мокнут, а здесь солнце, благодать. Недаром пенсионеры стремятся на Лазурный берег! Как тетка Луиза. Вспомнила, что ехать к ней еще на автобусе. Но после обеда двигаться не хотелось. Так бы и сидела до вечера, глазея по сторонам. Безье, предупредили ее на работе, некрасивый до ужаса. Дома в самом деле грязные, облупленные, решетки ржавые. Городок, по словам тетки, существовал еще до рождения Христова, так его, наверное, с тех пор и не мыли. А ей нравилось. Вычищенный, отмытый да заново покрашенный, он потерял бы старинное очарование. Нравились пыльные кривые улочки, то вверх, то вниз, то в никуда, с двуязычными табличками, на французском и окситанском, с бельем на балконах, с арабами за столиками, а то и просто на табуретках, на корточках, на чем попало, у порога, в тенечке. Не город, а так, большое селение.
Двигаться не хотелось, а надо бы. Вернуться к железнодорожному вокзалу, откуда ходят рейсовые автобусы, а там еще с полчаса до новой теткиной обители. Вальрас-пляж называется. Это хорошо, что пляж. До вечера успеет искупаться. Хозяйка одарила ее очаровательной улыбкой, словно расплатилась она не за салат-десерт-кофе, а по меньшей мере за фунт черной икры. Покинув спасительный тент, окунулась в зной и поспешно перебежала на другую сторону, под листву. А дальше — по широкой платановой аллее, как по цветущей долине (в пятницу ее пешеходную середину заполнял цветочный базар), мимо старинного здания — здесь еще и театр есть! — с тремя зелеными арочными воротами, по которым мальчишки били мячом; всё мимо, мимо, остановиться бы, рассмотреть все оттенки герани или обойти театр кругом, полюбоваться орнаментом XIX века, прелесть отдыха в том и состоит, что некуда спешить и можно бесцельно шагать, теряться, плутать, присесть на случайной скамейке и послушать, о чем судачат обыватели, — так нет, надо ехать к тетке… А дальше — каменный, застывший над городом Поль Рике, его замечательный гражданин, его гордость, гениальный самоучка, который хоть и разорился, умер в нищете, но умер счастливый, осуществив главную мечту всей жизни — Южный канал. И наконец, густой, стриженно-ухоженный Парк поэтов, со скульптурными фонтанами, с бюстами местных стихоплетов, чью компанию поддержал и родившийся неподалеку Виктор Гюго, почти земляк; из этого мирно журчащего уголка, с утками и кувшинками на пруду, тоже не хотелось уходить, но нет, пора на автобус, и она спустилась по крутой парковой лестнице к вокзалу.

Квартирка ей понравилась. Особенно понравился высокий потолок и трехметровые, до потолка, окна. А терраса… Ах, терраса! Моря нет, его не видно, но оно где-то рядом, дразнит и манит запахами, радуя сознание своей близостью. Светло, хорошо. И главное, ничего лишнего. Монашеская простота и строгость: стол, четыре стула, диван, постель в мезонине. Удивительно! Насколько ей помнится, в Париже у тетки было сплошь хламье, накопленное десятилетиями, и ничегошеньки не выбрасывалось. Это у них тоже в роду — бережное отношение к вещам. Куда ж все подевалось? Она подыскивала слова, чтобы выразиться деликатнее.
— А ты из Парижа что, ничего не привезла?
— Всё на свалку! — гордо заявила тетка. — Переезд — это еще и генеральная уборка. Зачем везти старые вещи в новую жизнь?
Действительно, зачем? Вроде ни к чему. Ну и тетка!
Единственное украшение белых стен — четыре панно: два по бокам и еще два в глубине. Четыре фотографии. Четыре балконные решетки в натуральную величину, солнечные, яркие, причем все разные, и цветом и узором.
— А это что?
— Решетки.
— Вижу, что решетки. А зачем?
— Так, для дизайна.
— Для дизайна, — тупо повторила она, со смешанным чувством удивления и досады. Старая женщина устроила себе модное жилье, и дизайн, как она выразилась, был на редкость удачным. Огромные фотографии раздвинули стены сорокаметровой квартиры до бесконечности.
— А фото чьи?
— Мои.
Она молча взглянула на тетку. Разве та увлекалась фотографией?
— С цифровым аппаратом стало легко, — сказала, вроде извиняясь, — теперь все фотографируют.
— Да, это верно. Все.
Ей и в голову бы не пришло снимать балконы. А получилось здорово. Оказывается, у тетки есть глаз. А об этом никто не знал. Она, может, и сама об этом не догадывалась. И только сейчас открыла.
— В Париже решетки на балконах тоже красивые, — сказала просто так, чтобы что-то сказать.
— Мне в Париже некогда было головы поднять. А сюда переехала, посмотрела — и ахнула. Прелесть какая! Стала фотографировать… Потом еще… По нескольку раз приходится в Безье ездить, один и тот же балкон снимать…
— А по нескольку раз-то зачем?
— Ну как же! Белье развешано, мешает… Или утром балкон в тени, не то… А придешь к вечеру — он весь горит…
На столике лежали еще фотографии, поменьше: решетки, решетки…
— А это куда?
— На выставку. В мэрии будет весной фотовыставка. Не только моя, конечно.
Жил человек рядом, вроде незаметный, а в нем была искорка. И разгорелась. Приятно за тетку. И немного завидно.
— Напиши, когда вернисаж, приеду.
Сказала, понимая, что вряд ли приедет: весна — время отчетов и балансов, ни до чего.

Террасу заливал апельсиновый свет. Она не стала больше выходить, отложив купание до утра. Сидела в нагретом шезлонге и думала: вот она на море, завтра окунется, а потом еще целый день солнца, тепла и блаженного безделья. И квартирка хорошая. С дизайном. И еще думала о том, что у бездетной тетки она единственная племянница и рано или поздно квартирка перейдет к ней. Так что она сидела на террасе, разминая пальцами и нюхая сухие колоски отцветшей лаванды, которая росла тут же, в эмалированном горшке, — как на своей.
После утреннего купания она исходила всё вдоль и поперек, за полчаса. Смотреть было не на что. На безлюдной торговой улочке с опущенными железными завесами, в единственном открытом бутике долго мерила кофточки, наслаждаясь искусственной прохладой, в конце концов купила одну, белую, хлопчатную, с глубоким вырезом, — по возвращении в Париж сразу в шкаф, до следующего лета. Развлекла скучающую продавщицу, поболтав с ней о жаре и о том, как шла торговля. Такой жары в октябре старожилы не помнили лет пятьдесят. Но внезапная жара не вернула покупателей, мертвый сезон.

После обеда не знала, чем заняться. Тоска. В квартире душно. На голом, без единого кустика, пляже — пекло. На бульварчике три с половиной деревца, столько же скамеек, оккупированных пенсионерами. Там сидела обычно тетка Луиза. Там успела познакомиться. «Вы одна, и я один, давайте жить вместе». «Ха! Обслуживать его. Зачем? Мне и одной хорошо», — буднично повествовала свободолюбивая тетка.
В поисках тени прошлась туда-сюда. Приткнуться негде. На электронном табло, как назло, тридцать пять. Это в тени. А на солнце невыносимо. К счастью, последний день, наутро она уезжала. И уже хотелось домой.
Наконец пристроилась возле площадки, где мужчины играли в петанк. Одна-единственная лавка, у проезжей части, под носом автомобили. Но ничего лучше нет. Села. Первое время рассеянно читала газету, под возгласы игроков и металлические удары шаров за спиной. А когда из-за деревьев вышло солнце и прогнало ее, перешла на другую сторону и теперь сидела лицом к площадке, подавшись вперед, упираясь в ограду локтями и свесив за нее руки. И так сидеть ей было до пяти часов, пока не спадет жара. Газета прочитана, кроссворд на последней странице разгадывать лень, волей-неволей стала следить за игрой.
Играющие делились на молодых пенсионеров и пожилых. Одеты все похоже: кепка, майка и просторные штаны до колен. Все с животиками. Но молодые, еще недавно сжигавшие калории на работе, только-только отойдя от стресса, не успели отрастить большой живот.
Одиноко сидящую женщину вскоре заметили. Взгляды украдкой, взгляды с задержкой, пошли шутки.
— Ну что кадришься? — кричал, расставив синеватые ноги в узлах вен, приземистый старик с багровым лицом — единственному, пожалуй, на площадке мужчине допенсионного возраста, успевшему, пережидая у ограды свою очередь, рассказать ей, что среди местных много бывших парижан и что летними вечерами на пляже дают концерты. — Не видишь? — кричал ревнивый старикашка. — Замужем!
После развода она оставила обручальное кольцо на левой руке, чтобы не приставали. Ишь какой востроглазый! Успел подметить.

Явились свежие игроки. Среди них смуглый, горбоносый, черноглазый, в красной майке навыпуск. Сдержанно поздоровался со всеми, и ей сразу понравилась эта сдержанность, заметная среди общего преувеличенного веселья. Играл он спокойно, вдумчиво. И видела она теперь только его. И он время от времени бросал любопытные взгляды. А потом ушел на другую половину, и ей стало неинтересно. Время приближалось к пяти, она поднялась со скамейки. Пошла вдоль площадки, хотя могла выбрать другой путь. Красная майка стояла к ней спиной. Она замедлила шаг. Он тут же обернулся, шагнул к ограде.
— Вы уходите?
И пригласил выпить кофе. Только не здесь, а подальше. Пусть она пройдет вперед, по набережной, а он ее догонит. Пошла, усмехаясь: ох уж эти женатики! Самого мандраж пробирает, а туда же! Минут через десять догнал.
— Понимаете, меня здесь все знают.
Она понимала. То, что она приняла за южный выговор, оказалось итальянским акцентом. Итальяшка. А живет в Лионе. Там проводит зиму, здесь — лето.
Все следующие кафе были закрыты. Шли дальше, мимо рыболовецких суденышек с ярко-синими железными баками, доверху наполненными сетями, — туда, где не было ни кафе, ни гуляющих, ни скамеек, и сели прямо на асфальт, свесив ноги над темной водой с водорослями. На противоположном берегу, среди волн белесого ковыля, стоял одинокий сарайчик.
— Это не море. Канал Урк. Тебя как зовут?
Как будто это имело значение.
— Назови меня как хочешь.
— Как хочу?!
— Да. Придумай мне какое-нибудь имя.
Он думал недолго.
— Кристина.
— Почему Кристина?
— Тебе не нравится?
— Нравится. Так звали твою первую любовь?
Засмеялся.
— А тебя?
Он показал черную кожаную сумочку с выведенными на ней тоже черным фломастером мерцающими буквами: «Пеппино».
— Что это? — не поняла она.
— Так меня зовут.
— Пеппино?
— Угу.
— Что за имя такое, детское?
— Детское, — согласился он, — уменьшительное. От Джузеппе. По-французски Жозеф.
— А в сумочке что?
— Шары.
Она взяла в руку, взвесила.
— Ого!
— Три шара, каждый по семьсот десять граммов.
Она облокотилась на него. Хоть и временное плечо, а все равно хорошо, покойно. А что делать, если своего нет… Он положил сумочку на асфальт и обнял ее темными руками.
— Сожми меня крепко.
Послушно сжал.
— Пеппино… — повторила она задумчиво.
Он прижался щекой к ее щеке.
— Почему отвернулась?
— Не отвернулась. Мне так удобно сидеть. А что?
— До губ не дотянусь.

Она развернулась к нему. Изредка проходили люди, проезжали машины. А им было ни до кого. С виду обычная влюбленная парочка, только что не первой молодости, но кто на них смотрел? Потом поднялись, вошли на жаркую пустынную улицу, меж сонных коттеджей с закрытыми ставнями. И она прижалась к нему всем телом. Пеппино был коренастый, с нее ростом: они сошлись точь-в-точь как две половинки. Прижалась к нему с мстительным желанием помучить, раз ничего, так хоть помучить, но и у самой кругом шла голова… Мимолетная встреча, когда нет времени на ухаживание, когда вообще ни на что нет времени, а есть только ясное и чистое сознание: вот мужчина и женщина, которых тянет друг к другу, и не нужны лишние слова, не нужны объяснения, потому что эта самая, первородная тяга и есть главное оправдание всему существующему.
— Мне пора.
Она отстранилась в недоумении.
— Пора? Почему?
— Игра заканчивается в шесть часов.
— И что?
— Пора домой.
А что она могла возразить? Пора так пора.
— Ты будешь меня вспоминать в Париже?
— Буду. Как вспомню Вальрас…
И подумала: а ведь действительно буду.

Он ушел. К своей законной побежал, примерный муженек. Явится домой вовремя, как всегда после игры. Ни в чем не заподозришь. Жене и в голову не придет, что он после обеда успел ей изменить. Целый час изменял. Целый час обнимался с незнакомой парижанкой. Которой даже имени не знает. И теперь уже никогда не узнает. Хотелось думать с ехидством, а выходило грустно. Кристина и Пеппино.
Натягивая поводок, семенила лохматая собачка. Она нагнулась, приласкать ее, а когда выпрямилась, красная майка не исчезла, застыла вдали. Подняла руку, он ответил. И снова зашагал. Она еще немного постояла, следя за удаляющимся красным пятнышком, и отправилась обратно по набережной. Мимо опустевшей петанковой площадки, где вырвавшийся на свободу маленький засранец, захлебываясь ликующим смехом, подстегиваемый призывным криком матери, совершал недозволенные круги, а знал бы, что уготовано ему в будущем, — зарыдал бы от ужаса. Мимо безлюдного песочного пляжа с уродливо, не к месту торчащей детской деревянной горкой, на которой никто не катался… Мимо ресторанных столиков с креветками и устрицами на круглых блюдах, а перед ними — не то запоздало обедающие, не то рано ужинающие, и, казалось, они так и сидят здесь со вчерашнего дня и только и делают, что пьют и жуют… Всё мимо, мимо, мимо, с таким чувством, что она всю жизнь шла мимо. Или это жизнь проходила мимо нее? На ее долю только и доставались, что любовные объедки, как будто ей не полагалась полная порция счастья. И наверное, следовало благодарить судьбу за каждую счастливую крошку, и она благодарила, — а как же, некоторым и крошек не перепадало! — благодарила, с горьким чувством несправедливо обделенной.

Иногда ей снился Пеппино. Он стоял на балконе с ажурным ограждением, отчетливо виделся каждый завиток. Решетка горела на солнце. А узор менялся. И цвет — желтый, зеленый, а чаще голубой, совсем бледный, решетка делалась легкой, серебристой, прозрачной. Только Пеппино не менялся. Все та же красная майка, тот же внимательный черный взгляд из-под козырька. В левой руке сумочка с шарами, а правой он долго-долго машет ей. И она просыпалась с предчувствием хорошего дня.
Утром, затертая в вагоне скоростного метро, ехала на службу. А вечером — возвращалась. Ей до Лазурного берега ох как далеко! Так далеко, что лучше об этом не думать, еще пятнадцать лет так ездить, час туда — час обратно, и никуда не денешься, надо выдержать, потому что трудовой стаж и все прочее, а за домик с палисадником и двумя кошками не выплачена треть кредита. И считай за счастье, что есть куда ездить.
А когда становилось невыносимо, когда над ухом пронзительно кричали китайцы на спотыкающемся, без единой гласной, наречии, когда било из чьих-то наушников над самой головой, а от необъятной негритянки удушливо несло заморскими втираниями, она мысленно выбиралась из толпы, поднимала глаза на матово светящийся потолок вагона и вместо потолка видела яркое небо, балкон с затейливым рисунком... А на балконе — солнечный Пеппино. На нее не обращали внимания, но если бы кто-нибудь из отключенных, оглушенных тамтамом, невидящих, прикованных к мобильнику людей вернулся в действительность и, нарушив неписаное правило, взглянул на немолодую женщину рядом, то увидел бы на ее усталом, но просветленном лице, обращенном куда-то вверх, слабую, едва заметную улыбку.
И со стороны это могло показаться странным. В пригородном метро, особенно в час пик, мало кто улыбается.




№6