КАРТЫ МЕРКАТОРА: Арье Ротман

Книга и автор
в переплете из собственной кожи,
человек не бывает окончен,
но бывает дочитан.

Его голос становится громче.
Расставаньем встревожен,
словно лебедь кричит он,
роняющий писчие перья.
Он бы начал сначала,
но нет ему в смерти доверья.

Разве Бог не услышит?

…Человек не окончен,
хлеб познанья его не искрошен.
Почему же он больше не дышит?
И куда
силой легкости страшной подброшен?


Тронутый дуновением,
перешептывается мыслящий тростник,
уподобленный человеку:
— Не забыты, — шелестит, — не забыты…

Ветер ласкает папирус будущих книг,
или это пальцы того,
кто умеет дважды войти в одну и ту же реку?

Выпадает снег, и спрашивает тростник:
— Господи, за какие провины?

В ответ безмолвие тяжко слетает к нему на плечи.
Он гнется, вглядываясь в тонкий лед,
которым до половины
уже закованы мысли его и речи.

Остановленная, засыпает река,
трижды, четырежды войди в нее и выйди.
Легко дыхание мыслящего тростника,
прерванное на словах
о его обиде.


В темноте переложу слабые ангельские предметы,
светящиеся от нежности друг к другу.
Света стыдятся они,
ведь это слова любви
испорченных и грешных святых,
слова упрека,
а не молитвы.

Они говорят:
все сотворенные находят жалость у человека —
пес со сломанной лапой,
ворон с перебитым крылом,
дерево, засыхающее от зноя,
больной злак.

Человек собирает вокруг себя беззащитных,
учит сущее миру,
мечтает о времени,
когда лев и ягненок возлягут рядом.
Даже ангелов человек учит милосердию,
но только не Бога.

Они враждуют с давних пор —
отец и сын,
любящий и любимый.
Мир — колыбель их извечных ссор,
поэтому смерть в нем жестока,
а жизнь едва выносима.

Но я прошу только об одном:
не уноси свою боль в угол паутин,
не укладывай в сор тлена,
не пеленай рядном,
пыльным как изнанка картин,
не стягивай в тюк, придавливая коленом.

Человеческую боль надо расстилать на солнце,
чтобы она кричала.
Это ее стыдиться должны небеса.
Мир заброшен ими, как поле,
что от ужаса одичало.
Пусть же лицо их разрубит
кровавая полоса.


Каждая женщина здесь тюрьма,
в которой нет места двоим.

Она говорит, что прежде была многолюдным жильем,
поительницей стад.
Но теперь она вычерпанный водоем,
засохший сад.

Я видел:
крики ее над ней кружили,
будто била в колокола
ее темная хрупкость, переломанная чужими.

Оттепель
Сохнет земля в испарениях боли,
вопль ее страшен, хоть грех ее мал.
Небо очистилось не для того ли,
чтобы глаза мои стыд подымал?

Что же с того, что истлело от пота,
сгнило на теле рядно пелены?
Смерть и рождение — только работа,
и от усилий работники злы.

Не разыщи наших пятен и скверен
в илах и глинах, где плотью кишим.
Господи-сеятель, будь же нам верен
жатвенной верностью
и не спеши.

Разве не Ты замешал эту муку,
не от Тебя ли сбежала квашня?
Выпек Ты мир беглецам на разлуку,
и потому наша встреча страшна.


Легкого солнца набрать полные легкие,
насколько хватит дыхания — глубокого неба вдохнуть.
А ты, голубка,
крылья свои далекие
расправь — и в путь.

Невыразима любовь в человеческом облике.
Разве пристало ей слезное умиление?
Что же я плачу как дождевое облако,
перед кем опустился
на колени я,
ведь вокруг ни души?
О голубка моя, спеши,
а то растворит меня странное это томление,
солнце внутреннее незакатное,
невероятная
любовь твоя,
в которую я до сих пор не верю.


Как легко плыть по тебе, Тхия,
река многих отчаяний.
Научившаяся течь вверх по склонам,
к снеговым вершинам устремляющаяся в пору таяний,
о река, задень меня рукавом зеленым!

Утром, обласканным Божьей рукой,
мы увидим, как время, устыженное прошлым,
снимет испачканные одежды
и нагим поплывет текущей в небо рекой
вверх, вверх,
туда, где вершины гор белы как надежды.


Школьница записывает мечты на листке в полоску,
пока чистота ее вьет гнездо меж преисподней и бытом.
Время придет,
и, как рублевская Богородица на картине Босха,
она сосцы протянет
и млеко
нечисти даст несытой.

Когда же ты возопишь, земля?
Чад твоих
губят чада.
Почему не пена на устах твоих,
а слякоть?
Виевы веки свои разлепи,
залей в них свет, будто чашу яда.
Может быть, это
заставит тебя заплакать.

В старом городе
Все лица здесь твои.
Они живые.
Но в небе капель нет, и высохли глаза.
На башнях лиц слепцы сторожевые
кричат на нас, бессилием грозя,

и рты их — будто раны ножевые.

Нам в город не войти.
Все лица в нем тверды,
и все твои, но каждое — обломки,
и от лица к лицу ведут следы
сухие, будто черствый хлеб в котомке,

а рты окаменели без воды.

Мы гладим пыль бесследной красоты
и чертим пальцами на пыли:
«Все лица здесь твои —
и все не ты».

Нас больше нет,
но мы когда-то были,
и страшно нам парить над пустотой,
но наши имена нас не забыли,

а рты полны
твоей земли святой.


Мы во времени разминулись,
и поэтому не для нас
перекрестки заснеженных улиц,
коготков ажурная вязь.

Ты продышишь в окошке лунку
и попробуешь распознать
птичьих лап на снегу рисунки,
птичье слово, наш тайный знак.
Это слово пишу я разным,
то суровым, а то простым,
по утрам просыпаясь грязным,
вечерами ложась святым.

И рассказываю, полусонный,
не словами — нам слов нельзя, —
будто каплей в твой сон бездонный,
в твой неведомый сон скользя.


К смерти легче уплыть одному
в новогодней скорлупке ореха.
Дай как парус тебя подниму
на ветру серебристого смеха.

Никого я не трону рукой,
никому не раскрою объятий,
поплыву неширокой рекой,
затеряюсь средь солнечных пятен.

Только сердце оставлю — тебя
охранять от печали незрячей.
Невозможно уплыть не любя,
невозможно расстаться не плача.

Не уйду ни во свет, ни во тьму,
завяжу свою нить узелками.
Я тебя из глубин обниму,
из нездешнего трону руками.


Пережив удивление свету,
как мне жить в опустевшем саду?
Ничегошеньки больше здесь нету,
ничегошеньки тут не найду.

Только хлопья пустынного снега,
только черной воды благодать.
Ни плода, ни ростка, ни побега,
ни корней, ни могил не видать.

Закричишь — не сбегутся глухие.
Позовешь — не придут дураки…
Угасил бы я очи сухие,
да у страха глаза велики.

Дотянись
Хватит ли нам глубины всех зрачков?
Бог весть.
Но ты дотянись, колодец мой, дотянись,
до сладкой или горькой воды — не знаю, что там…
О, только не то, что здесь!
Колодец взглядов погашенных,
шествие плакальщиков, тянущееся вниз,
каждый — целовать свой прах.
Дотянемся наконец до сладости или горечи обнажений.
Говорят, звезды видны оттуда,
как плавают на кострах
в водах огненных своих отражений.
Дотянись же, колодец,
глубина всех зрачков в тебе,
жажды ее не счесть.
Познаем,
зачем было столько безответных движений
жалчайшей жизни,
— а как иначе
мы могли прожить ее здесь?


Такое небо
По утрам
Своей бесприютности учит меня Господь.
Зачем Ему столько муки?
Невыносимо.
Небо — Его пустыня, которой не обороть.
А я только страх,
не из книг постигающий мудрость вселенской разлуки.

Тусклое небо неугасимо.
Что там движется с грохотом?
Не смотри в пустыню каменных туч.
Лучше не знать, что там окаменело.
Может быть, это древний, ставший скрижалью луч
продолжает свой путь,
как комета зла
или сердце, выпавшее из тела.

Есть ли место хуже,
чем земля, где живут порочные старики?

— Эй, это мы, люди!
Слышишь, Господь?
Это мы
сделали Твое небо таким.


№6