КРИТИКА И ЭССЕ: Лев Гунин. МЭЛЬД ТОТЕВ: ПОЭЗИЯ ИНОБЫТИЯ

Как и музыка: поэзия для тех, кто умеет читать ноты. Ноты Пегаса - невидимы; отсюда иллюзия, будто любому они открыты. На самом деле, способность слышать звуки, как и различать слова, не даёт автоматически ключа к их пониманию. Искусство образов создаётся на особом языке, за которым стоит определённый набор-шифр символов. При том, что любые принципы формирования языкового носителя образного кода в общем схожи, он далеко не одинаков для разных школ и эпох. Один - для Ушпанид, другой - для Данте, третий - для адептов революционных художественных тенденций времён Бодлера.

Каждый поэт: представитель той или иной школы, эпохи (стиля), со всеми её условностями-символами, приоритетами, табу. И только Мэльд Тотев ни к кому не относится, он сам по себе - эпоха, стиль, система кодирования образов. У него своя собственная эстетика. Своя собственная философия «инобытия».

В самодостаточном, ёмком, исчерпывающем предисловии Бориса Дубина к первому изданию стихов и поэм Тотева об этом сказано предельно точно. Критик применил центральный методологический принцип: принцип осознания бытия.

По словам Дубина, на текст тотевских миниатюр (чисто визуально) со всех сторон наседают белые поля, так, что «трудно дышать», и весь лапидарный мир поэта находится под чудовищным давлением скальной толщи. Отсюда, замечает критик, мотивы катакомб, подземелий, бездны; пронизывающий и скрепляющий единой нитью всё творчество поэта «мотив корня».

«Стихотворный двойник поэта - «побег, ползущий во мрак подвала». «Архаика мха и хвоща», - вот флора стихов Тотева. Подстать ей и подземная, норная, или навеки впечатанная в камень фауна: мышь, муравей, личинка, червь».

Вместе с тем, глубины тотевской неповторимости измеряются константой инобытия. Критики мучительно исследуют болевой феномен, стоявший за поэтическими высказываниями Мэльда Тотева.

Сам же он пишет об этом так:

Белой общиной объят, я память раздам, растворяясь (...)

(Белые облака)

Всё творчество поэта - это и есть хроника растворения postmortem, с параллельным воссозданием нематериального слепка с растворяемого.

Впустую ль внутри колотит клювом

Бойкий зародыш, крылатый дьявол?

(Полуобезьяна)

Вот откровение автора, словно игнорировавшего возможность диалога с читателем через публикацию. Загадочное и хищное в его стихах: неотъемлемая часть любого эго.

У Тотева есть миниатюры, уровень которых бьёт наотмашь с ходу, с хлёсткостью афоризма:

Снежный потоп

Низводит в живое. Бледных бацилл

Десант кишит незлобиво. Белые кванты

Неспешно рушат рассудок.

Свернуться в пельмень,

И застыть.

(Метель в поле)

Тут мнимые [непрямые] тавтологии («снежный», «бледных», «белые», «пельмень»): ключ к проникновению в тотевское сознание, где группы синестезией намертво сцеплены в одном пучке с набором связанных между собой слов-ключей, флуктуация миганий которых сродни мерцанию одинокого фонаря на шлеме исследователя-спелеолога.

И боль, боль в каждой фразе: за наше несовершенство, за убогость человечества и человека, за дикость небытия в бытие.

Обобщение наблюдений происходит не на социальном, но на эзотерическом уровне. Поэта раздражает, даже бесит вовсе не бюрократия, не её мертвящие щупальца, а прущая из неё (как и «снизу») охлократия, призывы одноклеточных к упрощению: «Девиз деградации: проще». Нуда системы, сюрреалистический «счёт» (вспомним «Очередь» Сорокина) - хуже ада («Когда паду, усталый дуэлянт / Измотан очерёдностью - не схваткой»).

И вдруг, в поэме «Облики ночи»: совсем другая эстетика - стилистика позднего немецкого романтизма, зашкаливающего в экспрессионизм. Тут: не только влияние германо-австрийских поэтов, но и Ницше, с его типично романтической философией, настоянной на поэтических травах. Тут и образы немецкого художественного экспрессионизма, от Макса Бекмана (Ночь), до Оскара Кокошки (ночные циклы), и десятки стихотворений в том же ключе, с расплющенным «в чёрных бронхах чащобы ночной» Я; от ямбического Альфреда фон Лихтенштейна, до балладного Рильке. Слова и фразы с тем же накалом, с тем же мироощущением и акцентами:

Die Nacht verschimmelt. Giftlaternenschein

Hat, kriechend, sie mit grünem Dreck beschmiert.

Das Herz ist wie ein Sack. Das Blut erfriert.

Die Welt fällt um. Die Augen stürzen ein.

(Alfred von Lichtenstein, Punkt)

Обезличивание множеством, подобное смерти - Wie Aderwerk gehen Straßen durch die Stadt, / Unzählig Menschen schwemmen aus und ein (Georg Heym, Die Stadt); вопли причитаний и околевающие солдаты в круге ночи - Düstrer hinrollt; umfängt die Nacht / Sterbende Krieger, die wilde Klage / Ihrer zerbrochenen Münder. (Georg Trakl, Grodek); израненные руки, в страхе рвущие двери в стены огромного Дома Ночи - Die Nacht ist wie ein großes Haus. / Und mit der Angst der wunden Hände / reißen sie Türen in die Wände, - (Rilkie, Das Buch).

И всё-таки обращение поэта: вовсе не к публике, не к абстрактному читателю, а к alter ego (Man - внутреннему Я), и это отличает его чуть ли не от любого другого стихотворца. Но к себе ли? Или это обращение к чуждому зародышу-двойнику, который, развиваясь, убивает тебя самого, уходя своим ростом в зазеркалье по ту сторону смерти? При том, что поэзия Тотева: в первую очередь поэзия инобытия, у него нет ни безоговорочного приятия человеческой судьбы, ни однозначного против неё протеста.

Есть неутолимая боль из-за неразрешимости вечных вопросов, из-за трагизма несокрушимости тайн и загадок. Так и хочется поверить в то (хоть это и вульгаризирует тотевскую парадигму), что автору мерещится тот, кому все эти неразрешимые противоречия, кровавые постулаты, беспредельные пытки, тайные рычаги - нужны: Бог или Дьявол.

Равное место (наряду с мотивами подземелья, спелеологическими вспышками-картинами) уделяется стратосфере и космосу. Вряд ли есть другой поэт, у которого небо так часто упоминается в качестве архетипа. Как и земные недра - космос, по убеждению автора, непознаваем. Тайна бытия, загадка Вселенной: это видимая часть айсберга инобытия. «Суть Вселенной не вхожа в твой череп» (Здесь).

Как и для другого поэта («Шевелящимися виноградинами угрожают нам эти миры», для Тотева: космос - хищная птица, голодный орёл, облетающий землю (Здесь).

В свою очередь, «небо» Тотева как будто сошло со страниц польской поэзии, тесно связанное с образами последней, от Леопольда Стаффа до Чеслава Милоша. В частности, у Милоша есть множество стихотворений под прямым или косвенным названием «небо», среди которых niebo błękitne (где, кстати, та же история обманчивости небесной голубизны и кажущейся добродетели); ty jesteś niebem błękitnym / na którym moje myśli jak chmury; niebieskie niebo; Siena.

Огромное место занимают рефлексии об иллюзорности счастья, умиротворённости, убаюкивающего покоя. Эта коварная ложь (предательский контраст между благотворным, не несущим угрозы - и направленными на тебя со всех сторон из-за этого камуфляжа дулами смерти): как весёленькая окраска цветка-хищника, пожирающего мелких птиц и насекомых. Скрытые за голубенькой грёзой театральных декораций механизмы сцены и задника напоминают дыбы, виселицы и гильотины, и вот - ирония-издёвка в жанре horror:

Небес голубая глазурь

Устарела - уж слишком антична.

Больше бы нам подошло

Небо в чёрных прожилках,

В сочащихся язвах, в свисающих клочьях.

(Небеса)

В Метаморфозах, с непрямой аллюзией, восходящей к Овидию и Мандельштаму, многое проясняется: из пищевода червя, проталкивающего через себя комья земли - к нарезке трубы телескопа; сквозь толщу планеты - на ту сторону её, в небо и в космос. Проткнув земное ядро, этот луч-взгляд становится ясновидящим, и, как лазерный пучок Николы Теслы, захватывает из стратосферы чудовищную энергию, обрушивая на землю.

Сущее - обманка, лента Мёбиуса (Нарцисс), и это не игра в слова, не «у попа была собака» (так называемый бесконечный стих), но убеждённое умозаключение. Мир для Тотева: палата номер шесть, скопище умалишённых (Жёлтый дом), куда мы взяты насильно (лишённые выбора: родиться ли на свет); в ловушке того, что мы в одном лице ваятель и форма, и потому «сминая миры и судьбы». Человек: лишь функция, орудие невидимого и непознаваемого (Как ни различны...), и подобен червяку («...мы оба только рты, / Планеты несъедобна плоть, / Так нами ест её Господь»).

Как плетёную корзину с неповторимым сочетанием лесных грибов, переберём набор свойств тотевской поэзии, делающий её настолько не похожей ни на какую другую.

При всей метафизичности, миниатюры почти всегда сюжетны. За каждой стоит то или иное событие из реальной жизни. Это своего рода дневник. Канва событийности служит скелетом глубочайших образно-философских обобщений, метафорический язык которых, как ни странно, сцеплен с логикой (законами) описательности. Многое связывает поэта с восточными жанрами, в частности, с хайку, однако, этим далеко не исчерпывается и не покрывается описываемый феномен.

Тотев - прирождённый рассказчик-пантеист, как Пришвин и Паустовский. Он и маринист, и хронист неба и земной толщи. Фиксирование наблюдений за жизнью живой и неживой природы как творческий метод: важнейший момент индивидуальности поэта.

Ещё одно необычное свойство его коротких стихотворений: они насквозь диалогичны и полемичны, а многие из них подчиняются законам драматургии. Может быть, в них есть что-то, идущее от Эразма Роттердамского и других средневековых полемистов.

Сугубо индивидуальной особенностью стиля является неизменно присутствующий в каждой миниатюре дух времени. Это не Данте, с его внеэпохальным мировосприятием, и не Тютчев, с его нерушимой вечностью природы и разгулом общечеловеческих страстей. Тавро эпохальности сквозит из поэтических высказываний Тотева хищным клекотом и шакальим воем, змеиным шипением, вонью скунса. Всегда раздражённое, мелочное, завистливое, коварное, ревнивое, злобное, торопливое, мстительное и безжалостное людское племя: антигерой.

Метафора. В отличие от многоступенчатых и многосложных метафор других поэтов, представляющих собой искусно составленный ребус, тотевская метафора, какой бы многосложной ни была, легко дешифруется и раскрывает своё переносно-образное значение. Но за этой кажущейся лёгкостью распознавания таится скрытый слой, второй эшелон метафорического мышления, проникновение в значения которого уже не каждому по зубам.

В качестве планет на далёких орбитах влияния присутствие Джойса, Элиота и Паунда лишь угадывается. Сильней светят звёзды итальянского Возрождения, от Данте до Петрарки. И лишь в далёкой туманности мерцают звёзды французского модернизма. То там, то тут мельтешат интонации Мережковского, Гумилёва, Сологуба, Волошина, Ходасевича, Земкевича, Мандельштама. Встречаются и явные аллюзии, которые выглядят случайными, не определяющими свойств стилистики автора 56 тетрадей. Тотев - поэт, который «сделал себя сам», не благодаря, а, скорее, вопреки влияниям.

Как - опять-таки - точно заметил Борис Дубин, отечественной традиции «поющих гласных» (от Жуковского до Блока) Тотев противопоставил частокол согласных, физическую гимнастику гортани, щёк, языка и губ, ассоциирующуюся для Дубина с неким племенным ритуалом. Но есть и другое.

Фонизм у Тотева не просто тесно связан с ритмом, но подчас и формирует его, И, наоборот, ритм иногда спрессовывает, ускоряет фоническую горизонталь, заставляя слова и фразы, как гармошку, складываться до ряда согласных. Финно-угрское смягчение и замещение гласных у московитов (большинство топонимов и гидронимов Московской области: финно-угрского и балтского происхождения) отсутствует у ряда других славяноязычных народов. (В качестве примера - болгарский). Влияние старославянских памятников на Тотева не подлежит сомнению, как и реликтовой архаики восточных говоров, с их кластерами лишённых смазки открытых голосовых связок согласных. Угадывается и связь со звучанием польской поэтической речи. И это: по-видимому спонтанно-осознанный выбор, потому что есть у автора и другая поэзия, с иным хороводом фонем, лежащим в русле отечественной традиции распевания гласных.

Миниатюры поэта: совершенно разные. В них присутствует некая разномастность. От бьющего кнутом выкрика боли (Место) - до «смешанного» высказывания (На даче), до настоящих бытовых зарисовок (Ночной вокзал, Июль). От белого стиха, временами срывающегося в скороговорку задыхания «неорганизованной речи» - до традиционно «рифмованной» силлабо-тоники. От благородного слога, навеянного древнегреческим эпическим стилем - до восточного афоризма и «бытовой» сатиры («Пленила Мэри папуаса / Не красотой - обильем мяса»). Этой «широтой спектра» является диалог с читателем, даже если это диалог с самим собой:

Просрочен мой вексель. Пошла с молотка

Былая мечта и былая тоска.

Лишь перстень спасённый горит на руке:

Мечта о мечте и тоска о тоске.

Из этого хоровода разношёрстных произведений встаёт личность мандельштамовского типа: едкий, желчный, иногда брюзжащий человек, не напрочь лишённый артистизма и харизмы Пастернака, и всё-таки неудобный, и всё-таки поучающий, и всё-таки бескомпромиссный до неудобства. Настоящий великий поэт, пусть адекватный психически, пусть социально состоявшийся, и всё же не от мира сего. Не в том ли причина почти полного отсутствия прижизненных публикаций? Не потому ли единичное из написанного стало печатным словом за пару лет до кончины? Но тут - далеко не полный ответ. Разделить участь Босха, Баха, Шуберта, Хлебникова, Ван Гога заставило Тотева его презрение к обосновавшемуся «навечно» на «одной шестой суши» политическому режиму, что автоматически исключило его из круга публикуемых авторов. Однако эта ненависть-презрение шире её предмета. Она скрывает в себе омерзение, что вызывают у поэта все земные правители, бесцеремонно и беззаконно «воцарившие себя» на земле. Тотев, безусловно, считал себя пророком - и был им:

Как сладостно насиловать богинь! -

Шептали мы по-рабьи. Жданный срок

Настал. Мы преуспели и весьма.

Святыни все лежат в крови и сперме.

Беременные... Чем? Настанет срок...

И вот, мы живём после него, когда срок если не настал, то настаёт. Беременные от вознесённых к власти холопов разрешаются таким страшным плодом, что насильникам мало не покажется (и - как ни грустно - остальным тоже). Голодный космос потустороннего разума неживыми орвеллианскими глазами смотрит на нас отовсюду, распыляя нашу самость на отвратительно-бесконечную кашицу компьютерных закоулков.

Если в крупных формах тон поэта меняется, включая в себя то пафос гражданственности, то голоса быта, то теплоту сугубо личного, то остроумную издёвку над обывателем, в малых формах он подстать монолитности спрессованной глыбы.

Каждая миниатюра: откровение. Пока читаешь этого автора, не переключаясь, так и кажется, что, кроме Тотева, в его поколении и на его языке больше не было других поэтов.


К.С.Фарай

ДАР

Поэту Мэльду Тотеву

                  Кану в земные повторы

                   Животворящей слезой… *

                                                        Тотев

Пылью над полем – похоже, что так приходят поэты –

из смерти.

Посеяны зерна, заброшены в почву твои искушения;

бессильные руки держу, будто знаю тебя или знал...

Пусть земля сосчитает дары – нам было, что ей поднести,

нас не будет потом, чтобы – взять.

Где искать этот мир?.. Здесь.

Пройдемся по Пятницкой до «Пироги»,

трамваи

теперь часто ходят пустыми…

Будет – пух и земля…

Посмотри,

нам цветы превосходный пример подают,

им не жаль лепестков отмирающих, опережающих жизнь...

Перейдем и простимся,

не зная, что – там

небывалое солнце взойдет, и цветам

снова с нами легко. Не парить высоко,

нам – бескрылым, ползти помогает земля:

падать некуда, после полей-то – поля...

Проберемся, пройдем по дрожащим путям,

настоящим чертям на черту не дадим наступить.

Только кровью чертить несподручно на этих камнях.

Позабудь меня! Медленным стоном земли,

погребенным навеки в ее надорвавшихся

недрах,

опадем, как цветы,

чтобы нас никогда не нашли,

не раскрыв лепестков,

вместе с пылью,

подхваченной

ветром.

­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­____________________________________________

* Мэльд Тотев (1937–1993), «56 тетрадей. Стихи и поэмы» (М.: Изд-во РУДН 1999).

Выдающийся поэт ХХ в., единственный продолжатель традиций русского модернизма, родился и умер в Москве, однако, судя по его произведениям («написанным в стол»), Тотев так никогда и не жил в стране под названием СССР.

№5