ПЕРЕВОДЫ: Джон Эшбери в переводах Яна Пробштейна, Аркадия Драгомощенко, Антона Нестерова, Ирины Ковалевой (предисловие Яна Пробштейна)

Эскиз на ветру

Поэт Джон Эшбери не обойден ни вниманием современников, ни литературными премиями. Он был канцлером Американской Академии поэтов, лауреатом Пулитцеровской, Болингеновской и многих других премий, в том числе премии национальной ассоциации критиков, является членом Американской Академии искусств и наук, Института Литературы и искусства, однако Джон Эшбери и в жизни, и в своем творчестве меньше всего производит впечатление «живого классика», мэтра. Скорее наоборот: Эшбери, которому в этом году исполнилось 85 лет, постоянно ищет, постоянно во всем сомневается настолько, что неуверенность как бы возвел в принцип. Неуверенность Эшбери в каком-то смысле сродни тютчевской: «Мысль изреченная есть ложь». Эшбери считает, что истинное понимание и духовное общение в наш век технического прогресса и шквала информации невозможно, нельзя ничего утверждать, в слове невозможно выразить ни мысль, ни образ. «Слова — спекуляция только / (От латинского speculum — “зеркало”): / Они ищут и не могут найти значения музыки», — говорится в поэме «Автопортрет в сферическом зеркале» (здесь и далее перевод мой). «Эшбери утверждает, что ничего нельзя утверждать, — пишет профессор Хэрриет Зиннс, которая прослеживает влияние дзэн-буддистской философии на творчество Эшбери. — Он не пытается называть, именовать. “Невозможно дать имя тому, что ты делаешь… ‘Истинное’ не имеет ни цвета, ни признаков”[1], — вновь и вновь повторяет Эшбери». Многие критики ловят поэта на противоречии: «Эшбери слишком красноречиво выражает мысль о том, что в слове невозможно выразить мысль, и заставляет нас понять, что понимание невозможно», — остроумно заметил Дональд Рейман, один из крупнейших современных исследователей поэзии английских романтиков.

Пожалуй, ни об одном из поэтов столько в свое время не спорили, сколько о творчестве Джона Эшбери. Каждая новая книга вызывала поток противоречивых рецензий. Мнения разошлись диаметрально — от восторженного, причем восторги исходят не от неискушенных любителей, а от таких влиятельных критиков, как профессора Хэрольд Блум и Марджори Перлоф, ведущий критик журнала «Нью-Йоркер» професор Гарвардского университета Хелен Вендлер и Мичико Какутани, рецензент газеты «Нью-Йорк Таймс», — до полного неприятия, обвинений в солипсизме, герметизме, эклектике, эстетизме, стремлении за красноречием и виртуозностью скрыть пустоту и т. д. Установив генетическое родство Эшбери с его старшим современником Уоллесом Стивенсом, представителем философского, метафизического направления, противники Эшбери, являющиеся в то же время почитателями Стивенса, не понимают и не принимают постмодернистского скепсиса, даже безысходности современного поэта. Если Стивенс, видя все противоречия жизни и современного ему американского общества, не отделял тем не менее себя от общества, а искусство от жизни, искал пути преодоления этих противоречий, то Эшбери как бы заявляет о том, что противоречия эти непреодолимы, общество глухо и слепо к искусству, а человек глухонем к человеку. При этом и почитатели, и противники отдают дань его мастерству, виртуозному владению словом. Даже в огромной поэме на целую книгу Эшбери редко повторяет одно и то же слово. Эшбери — один из немногих, по мнению Вендлер, кто сумел в своем поэтическом словаре органично слить архаику, язык Шекспира, Эндрю Марвелла, английских поэтов-метафизиков и современный американский сленг, язык средств массовой информации, рекламы, включая вирши, украшающие общественный транспорт, и рекламные песенки, исполняемые по радио и телевидению, технические термины и непристойности. Такие выдающиеся поэты, как Элиот, Паунд, Мэриан Мор, смело вводили так называемый низкий штиль в свои стихотворения, говорит Вендлер, но Эшбери довел этот модернистский эксперимент до предела[2].

За последние годы он издал несколько книг стихов, которые отличают не только мастерское владение словом и безграничный словарь, вобравший в себя новейшие словообразования, коллоквиализмы и сленг, доведенное до совершенства смешение высокого и низкого стилей, умение перемежать лирическую исповедь иронией, сарказмом и пародией, но и новые, неожиданные грани в творчестве семидесятилетнего мастера. Так, книга стихов «Ты слышишь ли, птица», опубликованная издательством «Фаррар, Страус и Жиру» в 1995 году, поражает диалогичностью, умением раствориться в персонажах. Книга построена по принципу алфавита: все стихотворения собраны в группы, названия стихов каждой из них начинаются с букв английского алфавита — от «А» до «Я». Получается как бы азбука современной жизни, где автор смотрит на мир глазами официанта из варшавского кафе, политического деятеля из Вашингтона, старинной приятельницы и случайных знакомцев. Их диалоги и монологи перемежаются ироничными, а нередко и саркастичными замечаниями автора, воспоминания детства «остраняются» пародией на газетную заметку или литературоведческую статью. Пародируются все стороны жизни — от университетского кампуса до Белого дома, от рыцарских романов до научного исследования или политического отчета.

«Главная тема Эшбери — это время и его движение, он пишет хронику постоянных приливов и отливов времени с импрессионистической подробностью, запечатлевая вызванные ими мгновенные сдвиги в эмоциональном климате, “приходы и уходы”, человеческие “бормотанья, всплески”, встречающиеся на их пути»[3], — пишет Какутани в «Нью-Йорк Таймс». Время для Эшбери — эмульсия. В стихотворении, название которого состоит из усеченной пословицы, соответствующей русской «Больше дела» (Меньше слов) или «Словами делу» (не поможешь), Эшбери пишет: «…И может, стремленье не взрослеть и есть / Ярчайший род зрелости для нас / Сейчас по крайней мере…»

Социальная неуверенность и неверие в человеческое понимание взаимосвязаны. Отсюда и стремление не взрослеть, сохранить детскость, быть непохожим на других. На первый взгляд кажется парадоксальным, что в творчестве Эшбери, человека вполне благополучного, так сильны мотивы неустроенности, даже некоторого изгойства:

Едва терпели нас, живших на отшибе

Технологического общества, всегда нас приходилось

Спасать от гибели, как героинь «Неистового Роланда»,

Чтобы потом все повторилось снова.

Помимо философского, этому, как я уже заметил, есть и социальное объяснение: в прагматическом индустриальном обществе, особенно в Америке, интеллектуалы, интеллигенты, не производящие материальных благ, действительно в некотором смысле изгои, пока не приобретут известность и не станут знамениты. Есть тому и психологические причины: от природы Эшбери человек весьма сдержанный, даже замкнутый. В разговоре скуп на слова. Он и сам это признает: «Люди 60-х были открыты, люди 70-х погружены в себя», — как-то сказал он мне. Люди 60-х — это Джек Керуак, Ален Гинзберг, Лоуренс Ферлингетти, представители поколения битников. Эшбери родился в 1927 году, но себя к этому поколению не причисляет. Постмодернистом он себя тоже не считает: «Я пишу стихи уже более 50 лет. Начинал как раз во времена модернизма. Всегда старался писать нетрадиционно, но разницу между модернизмом и постмодернизмом не очень понимаю…»

— Французский философ и литературовед Лиотар считает, что если модернисты пытались преодолеть отчаяние, холод одиночества и безверия, а пример Томаса Стернса Элиота, пришедшего от неверия к вере, — лишнее тому подтверждение, то постмодернисты как бы не пытаются ничего утверждать, говорят о том, что человек — одинок, а понимание — невозможно. Это, на мой взгляд, перекликается с некоторыми взглядами, которые высказываете вы, Джон (когда я работал над переводами его стихотворений, мне часто доводилось беседовать с ним).

— Ну, в наше время человек не так уж одинок: есть, к примеру, Интернет, где люди могут общаться круглосуточно, не выходя из дому. Интернет стремительно изменяет образ общения, всего нашего мира.

— А вы часто прибегаете к этому средству?

— Нет, иначе я бы не смог писать. А кроме того, есть значительное число людей, которые разделяют мои взгляды и устремления, — с ними я и общаюсь. Что же до одиночества, то в философском смысле человек всегда был и остается один. Да, человек — одинок.

— Нынешнее опьянение новейшими технологиями и средствами связи сродни тем, которые владели людьми в начале века, когда казалось, что отменяются границы — не только между государствами, но и пространственно-временные границы. А между этим были две мировые войны, Хиросима и Нагасаки, война во Вьетнаме, да и сейчас нет особых поводов для оптимизма.

— Все это так, но и после величайших трагедий в прошлом люди не переставали надеяться, то есть заниматься творчеством. И после Освенцима не замолчали: я говорю не о бездумном оптимизме — о творчестве как о средстве преодоления отчаяния, трагедии, ужаса.

— А каковы роль и место поэзии в современном мире?

— Современное общество не очень-то ценит поэзию. Создается даже

впечатление, что она ему не нужна. Нужнее бестселлеры, журналистика. Мне кажется, что я бы мог писать бестселлеры, но мне это неинтересно. Поэзия — гораздо интереснее и — труднее.

— Вы часто обращаетесь к детству в вашей поэзии. В ваших стихах повторяется мысль о том, «что стремление не взрослеть, быть может, и есть ярчайший род зрелости». Честно говоря, это перекликается и с моими мыслями. Я пишу о том, что расставание с детством — это первое изгнание, как бы изгнание из рая, своего рода эмиграция... Но у вас, конечно, все по-иному.

Да,у меня есть стихи о стремлении не взрослеть. Для меня детство — это сказки, детские стихи, первые книжки и комиксы — открытие мира, в первую очередь, мира чтения, книги.

Я пытался докопаться до истоков, до того, что явилось побудительной причиной, толчком к написанию таких стихотворений, как «Екклесиаст», «При погружении пьяного на пакетбот» и поэмы «Автопортрет в сферическом зеркале». Насколько осознана была, так сказать, неоплатоническая идея невозможности отобразить действительность.

На что Эшбери заметил: «Мне очень трудно точно припомнить и дословно передать, что я думал во время написания того или иного стихотворения. (Вскользь заметим, что это говорится о поэме, принесшей ему несколько самых престижных премий и славу. — Я. П.) Я почти не перечитываю своих стихотворений, даже самых любимых. Я бы не хотел докапываться до истоков своей поэзии, чтобы не замутить их. Перечитываю лишь для того, чтобы не повторяться».

— У вас в «Автопортрете», Джон, есть такая строка: «Нью-Йорк — логарифм всех городов». Как городские образы, городская культура, ритм такого гиганта влияют на ваше творчество?

— Нью-Йорк меня не подавляет. Мне здесь легко и хорошо работается. Иногда слушаю радио во время работы, и некоторые фразы проникают в мою поэзию. Я не так уж много выхожу из дома, а вот за городом, где у меня есть небольшой дом, в 100 милях к северу от Нью-Йорка, меня слишком многое отвлекает от работы.

— Преподавание?

— И преподавание тоже не способствует, скорее мешает. Правда, сейчас, когда я перешел в колледж Бард, который, кстати, недалеко от моего загородного дома, стало полегче.

До этого Джон Эшбери так же, как и его дед, был заслуженным профессором английской литературы Бруклинского колледжа, в 1989–1990-х годах был профессором поэзии в Гарварде, читал так называемые нортоновские лекции (имени Чарльза Элиота Нортона: такой чести удостаиваются немногие).

— Потом мне предложили преподавать в колледже Бард, но дом в тех краях у меня уже был до этого. (Ныне Джон Эшбери — профессор-эмеритус, то есть заслуженный профессор в отставке. — Я. П.)

— Кто из американских и не только американских поэтов вам близок?

— Джеймс Тейт, Джеймс Скарвер, Роберт Крили — я считаю, что он удивительно своеобразен, абсолютно ни на кого не похож.

— А из предшественников?

— Оден — до того, как приехал в Америку, потом его поэзия перестала мне нравиться и я перестал читать его новые книги. Уоллес Стивенс, Элизабет Бишоп…

— В западной, и особенно в американской поэзии считается, что рифма устарела.

Рифмой сейчас пишут рекламы в метро. Как вы относитесь к рифме, Джон?

— Не думаю, что в рифме дело. Дело в самой поэзии. Как написано. Вот у нас есть течение «новый формализм», они пытаются использовать и рифму, и старые формы: триолет, сонет. Но у некоторых есть поэзия в стихах, например у Энтони Эктона, Ричарда Мерилла, а удругих нет. Мне трудно судить и говорить о том, какой должна быть поэзия. Легче сказать, что мне не нравится. Не люблю политической поэзии, плаката, лозунгов.

— В свое «Избранное» вы включили всего несколько стихотворений из книги «Клятва на теннисном корте», принесшей вам известность.

— Это была во многом очень экспериментальная книга. Я жил во Франции, в отрыве от языковой среды. Первая книга привлекла так мало внимания, что я подумывал о том, чтобы вообще перестать писать стихи, во всяком случае, не печатать их. Писал не для публикации, экспериментировал с языком. А потом поступило предложение опубликовать книгу. Сейчас я к ней отношусь более чем сдержанно, но очень многим она нравится настолько, что они называют ее моей единственной поэтической книгой, — усмехнулся Джон.

В течение многих лет Джон Эшбери был одним из ведущих искусствоведов, в 1960–1965 годах он был аккредитован в Париже как художественный критик европейской редакции «Нью-Йорк Геральд Трибун» и одновременно работал в швейцарском журнале «Международное искусство», потом стал редактором парижского «Искусство и литература», а затем, с 1965 по 1972 год, — главным редактором «Новостей искусства», по возвращении же в Америку был художественным критиком журналов «Нью-Йорк мэгэзин» и «Ньюсуик». Несмотря на это, в его поэзии немного прямых связей с изобразительным искусством, за исключением большой поэмы «Автопортрет в сферическом зеркале», за которую поэт получил Пулитцеровскую премию, Национальную книжную премию и премию национальной ассоциации критиков и которую некоторые рецензенты называют дидактичной, а я бы назвал программной. В поэме говорится о первом автопортрете в зеркале итальянского художника Высокого Возрождения Франческо Пармиджанино, но так же, как и в своих искусствоведческих статьях, Эшбери пишет о своем отношении к искусству и о собственном творчестве. Сам он однажды заметил: «Когда поэты пишут о других художниках, они всегда пишут о себе». «Зеркало» поэмы, стало быть, не столько «отображает» художника и его автопортрет в сферическом зеркале, сколько поэта, глядящегося в это зеркало. Более того: Эшбери идет еще дальше, утверждая, что в зеркале искусства мы видим не себя, а «нашу инакость… то, что не является нами». Искусство, материал диктуют свои законы, воплощение так же отличается от замысла, как отражение художника в сферическом зеркале от того, кто в него смотрится. Однако движение поэмы, как движение самого времени, выводит поэта за рамки зеркала, даже и сферического, и позволяет возвыситься до общечеловеческих тем. Эшбери говорит о времени и бытии, о жизни и смерти, о реальности, которая деформируется в сферическом зеркале творчества, создающего иную реальность и тем не менее отображающего жизнь таким парадоксальным образом: «Формы в значительной мере сохраняют пропорции / Идеальной красоты потому, что питаются тайно / Нашими представленьями об искаженной реальности», ибо «Они питаются мечтами, столь нелогичными, что / На их месте однажды мы замечаем дыру / …Им суждено было / Напитать мечту, которая их всех в себя вмещает, / Пока поглощающее зеркало не вывернет их наизнанку».

Искусство, по Эшбери, — это коридор во времени, мост, связующий времена, выявляющий и проявляющий неповторимость времени, однако временем же и разрушаемый:

Я прежде полагал, что на одно лицо

Все дни для каждого из нас, что облик настоящего един для всех,

Но испаряется та смесь, когда мы

На гребень настоящего восходим.

Однако поэтическое, соломенного цвета

Пространство перехода длинного к холсту —

Его темнеющая противоположность, неужели

Сие — какой-то вымысел искусства, который невозможно

Вообразить реальным, — и все ж неповторимый? Нет ли у него

И в настоящем логова, откуда мы бежим

И вновь соскальзываем вниз по мере

Того, как дней водяное колесо вершит неспешный,

Лишенный происшествий и даже безмятежный ход?

Я думаю, пространство хочет нам поведать,

Что это — день сегодняшний и мы

Должны отсюда выбраться, хотя

Все посетители толкутся,

Стремясь музей покинуть до закрытья.

Жить здесь нельзя. И серый лак времен

Идет в атаку на мастерство: секреты

Отмывки и отделки, на постижение которых

Ушла вся жизнь, низведены до черно-белых

Иллюстраций в книге, где цветные редки.

А это означает лишь, что время

Низведено до общего. Никто

Не принимает эту перемену во вниманье, ибо

Тогда пришлось бы обратить вниманье на себя,

И стало бы страшнее оттого,

Что выбраться отсюда невозможно,

Пока все экспонаты не осмотришь

(За исключением скульптур в подвале, где им и место).

Время должно покрыться вуалью, согласившись с волей

Портрета все претерпеть и выстоять. И это

На нашу волю намекает,

Которую надеемся мы скрыть. Нет нужды

Ни в картинах, ни в виршах зрелых мастеров, когда

Взрыв так блистателен и точен.

Невозможно постоянно жить в очищенном, разреженном воздухе искусства — ни в картине, ни в стихотворении. Однако искусство, обладающее магнетической силой, не отпускает. Эшбери говорит об этом не в приподнятой романтической манере — ему вообще чужд романтизм, а как бы смиряясь с неизбежностью. Глядя на автопортрет Пармиджанино, поэт замечает: «…Душа — это пленница, которую держат / В гуманном застенке, не давая двинуться далее взгляда, / Когда тот отрывается от картины». Соединяя века, поэт говорит о вечном в искусстве и в жизни — суровую правду без патетики, не повышая голоса. Хотя удел любого человека, не только художника — одиночество, целое распадается на части, а понимание невозможно, нельзя убежать ни в детство, ни в прошлое, ни назад к природе, поэтому единственный выход — двигаться дальше — даже в жестких рамках необходимости. В стихах Эшбери — «мужественное отчаяние», полагает Хелен Вендлер. И все же, несмотря на иллюзорность и хрупкость, только искусство способно соединить распадающееся на части время, сделать его цельным — исцелить его:

Все было наяву,

Хотя и с мукой, но эта боль проснувшейся мечты

Вовеки не сотрет начертанного на ветру эскиза,

Мной избранного, предназначенного мне

И плоть обретшего вобманчивом свеченье

Моей квартиры.

Хотя искусство это — «эскиз на ветру», его невозможно стереть, несмотря, а может быть, именно из-за его эфемерности, только у искусства и остается надежда избежать тления и забвения. Горделивый мотив Горациевой оды: «Я памятник себе воздвиг…», обрастая оговорками, размышлениями, сомнениями, в устах постмодерниста зазвучал остраненно, даже смиренно. И только автопортрет Пармиджанино, художника Высокого Возрождения, позволяет Эшбери, избегающему деклараций и утверждений, несмотря на все оговорки и недоговорки, прийти к утверждению: пространство искусства — это форма времени, то есть истина и реальность — истинная реальность в образе времени.

ЯН ПРОБШТЕЙН

Слухи

От кого мы и все они,

Вы все теперь знаете. Но знаете,

Не успели они начать нас искать, как мы

Выросли, а они умерли, думая,

Что мы следствия их деяний. Теперь не узнаем

Правду о том, кто застыл за роялем, хотя

Они часто восходят к нашей эпохе, вызывая

Изменения, которые мы считаем собой. Нам

Безразлично это в наших высотах, там,

В юном воздухе. Но вещи темнеют, когда

Мы приближаемся к ним с вопросом: «О чьей смерти

Можно узнать так, чтобы вы были живы, а мы знали?»

«Сколько еще мне дано обитать в этом божественном склепе...»

Сколько еще мне дано обитать в этом божественном склепе

Жизни, любовь моя? В поисках света ли

Ныряют дельфины на дно? Или утес

Ищут они неустанно? Хм-м. А если однажды

Придут мужчины с оранжевыми кирками, чтобы взломать утес,

В котором я заключен, каким будет свет, который прольется тогда?

Каким будет запах света?

Каким окажется мох?

Во время странствий он меня изранил,

С тех пор я лишь лежу, а ложе света —

Печь, удушающая адским дымом

"Я слышу иногда, как капает соленая вода".

Да, именно так, потому что я один из немногих,

Кому в подземелье хватило дыханья. Готов обменять

Одну красную прилипалу на две голубых. Я тот,

Кого нарекли Томом. Свет,

Отражаясь от мшистых утесов, падает

На меня в этой горной долине (уютная вилла,

Заимев которую, он не иметь ее предпочел бы, если бы выбор имел,

И шутки под бирючиной, едкой до боли,

Которая в весенние жаркие ночи дурманит

Пустые комнаты запахом спермы, спущенной в унитаз,

И в жаркие летние дни, когда из окна видно море).

Знал бы ты, почему профессор читает

Друзьям: пейте мое здоровье только с...

И огромная тень уносит оратора

На дно морское.

Сидя за рулем, парень

Снял с себя голову. Голова подружки его

Превратилась в зеленую сумку,

Полную стеблей нарциссов. «Ладно, ты победила,

Но все равно жди меня у аптеки Кохена

Ровно через 22 минуты». Какое чудо древний человек,

Под корнями тюльпанов он отыскал способ, как стать религиозным животным,

А иначе математиком стал бы. Но где ж в неприютном небе

Он тепло обретет, чтоб расти?

Потому что ему нужно что-то найти, иначе он навсегда останется гномом,

Хотя бы и совершенным, с нормальным мозгом,

Но должны гиганты вызволить его из вещей.

По мере того, как вырастает растенье, оно понимает,

что не бывать ему деревом,

Быть может, пчела будет его преследовать вечно,

Оно будет культивировать идиотские понятья о том,

Как бы не слиться с грязью. Грязь,

Как море вздымается. И мы говорим до свиданья,

Пожимая руки друг другу под грохот волн,

Наполняющих наши слова одиночеством, а эти вялые руки кажутся нам

нашими собственными —

Руки, которые вечно пишут

На зеркалах то, что люди прочтут потом —

Хочешь ли ты, чтоб они полили

Растенье, которое вяло трепещет меж неотличимых побегов плюща —

Подносишь ли руку ко рту, касаешься ли гениталий —

Но ты без сомненья, все это понял теперь,

А я идиот. Мне остается лишь

Стремится стать лучше и понять тебя так,

Как способен человек размером со стул. Грохот ботинок

Слышали мы в квартире над нами. Закат в саду еще багровел,

Но то, что в нем трепыхало, слегка изменилось,

Хотя и не навсегда... однако то, как он отбрасывал тень

На прутья, и то, как искал, озираясь, простора в небе, говорило о том,

что он не отказывался и от других форм бытия. Во дворе

Парни держали в руках пояс, сотканный им.

Звезды

Окрасили крышу гаража кармазином и черным

Не человек

Тот, кто способен прочесть эти знаки… кости его из стали…

И отказался даже от жизни

В мире и заплатил с лихвой за шипенье

Всего, что живет ужасно близко от нас…

Как ты, любовь моя, и как свет.

Ибо что есть послушанье как не воздух вокруг нас

До самого дома? За которым явились сотрудники органов минуту спустя

После того, как тебя

Привел домой тротуар? «Латынь… цветенье…»

После чего ты повел меня к воде

И заставил выпить вина, что я и сделал благодаря твоей доброте.

Два дня и три ночи ты не выпускал меня из дому,

Принося книги, оплетенные диким тмином и пахнувшие дикими травами,

Как будто чтение было мне интересно, ты…

Теперь ты смеешься.

Темнота мой рассказ прерывает.

Включи свет.

Что же я собираюсь делать тем временем;

Я снова расту — в школе — и вскоре кризис наступит.

А ты вертишь пальцами тьму, ты,

Кто чуть постарше меня…

Кто же все-таки ты?

И цвет песка,

И мрак, который струится сквозь руки твои

Ибо какой во всем этом смысл,

В плюще и песке? В той лодке,

Вытащенной на берег? Чудо ли я

В далеком том смысле и в свете

Длинного склепа, который сокрыл смерть и скрывает меня?

Излишняя роскошь

Мы счастливы, как мы живем. Другие

Не видят в нашей жизни много смысла.

Сидим, читаем, но покоя лишены.

Нам удается только иногда

Ту черную завесу приподнять.

Все бытие кружится на оси

Самими нами вызванного транса,

Как бы во сне. Бесшумно жизнь замрет,

И человек бредет, как в сновиденье,

В одну из респектабельных parlieu[1],

Где жизнь хотя недвижна, но жива,

Чтоб несколько известных слов изречь:

«О люди скорбные, Откуда столько скорби,

На улицах такое запустенье;

В таком ли состоянье ваша плоть,

Что каждый у зазубренных оконниц

Исходит жаждой и мечтой о смерти;

Но только сон есть настоящий путь.

Законные ж деянья ваши тайно

Забвенье нездоровое из уст

Сего сосуда пьют воздев его,

Но есть всегда возможность измениться.

То, что бывает все же не наказан

Грех упущенья или неучастья,

Позиции не ослабляет вашей,

Но действие есть тот подлесок, где

Вы в безопасности. Прощайте ж,

Пока под более благоприятным небом

Не встретимся, растратив весь запас,

Ибо деянье есть лишь оправданье.

Необходимы узы, чтоб рыдая,

Раскрыв глаза, проникнуть в жизнь друг друга».

Как тот, кто прочь спешит от сновиденья,

Пришелец покидает дом и даму

С лицом, как наконечник от стрелы,

А все, кто провожали его взглядом,

Дивились суете вокруг него.

Как быстро озарялись лица,

Которые он миновал, Какое чудо,

Что не возвел никто плотину,

Чтоб перегородить поток его

Разлившегося, как потоп, ухода,

Как бы на площади, залитой солнцем,

Иль при дворе, дикарь, он наслаждался

И размягчался он от созерцанья.

Но знали все, что видел лишь детали,

Что связь явлений яростней стократ,

Чем можно было б вынести в мечтах.

И отвернулись все, и так урок

Унесся вихрем в ночь: его лучи

Искрились радостью, но становились

Во тьме еще темней — томится радость,

Не умирая все ж, в ловушке этой.

При погружении пьяного на пакетбот

Я испробовал все — лишь немногое было бессмертным и вольным.

Там, где мы пребываем, солнечный свет

Сочится по капле. И пока беспощадные льются слова,

Ожелтило кленовую зелень светило…

Вот и всё. Но смутно я чуял

Шевеленье дыхания нового меж

Страниц, издававших зимой запах затхлых томов,

Новых фраз череда была на подходе, но лето

Все тянулось и все не могло перейти средолетья,

Набухая, густело обещанием той полноты,

Той поры, когда уже невозможно отвлечься

И невнимательный самый вдруг замолкает

В предвкушенье того, что случится вот-вот.

Отражение в зеркале ловит тебя,

И ты идешь, пораженный: я ли был отражен;

Замечен таким, как есть,

Или вновь отложили до лучших времен;

Дети все еще в игры играют. Облака возникают

И растворяются в чистом и крепком настое

Сумерек. Только при звуках рожка,

Донесшихся снизу, почудилось вдруг,

Что начинается нечто великое,

В оркестровке обретшее форму, во взгляде

Сгустились краски его, в балладе,

Вобравшей в себя все мирозданье, однако

Без усилья, легко и властно, но с тактом.

Владычество серых кружащихся хлопьев;

Пылинок солнца. Ты спал под солнцем

Дольше, чем сфинкс, но умнее все же не стал.

Войдите, Я подумал, что тень осенила порог,

Но то была всего лишь она, зашла еще раз спросить,

Пойду ли я в дом, не спеша возвращаться назад.

Разлилось ночное сиянье. Луна, бледна, как монашка

Ордена цистерцианцев, взобралась на вершину небес

И погрузилась в дела темноты.

От всего на земле вздымается вздох,

От мельчайших вещей: от книг и бумаг, от старых подвязок,

От пуговиц форменных курток в белых комодах.

Низы и верхи городов спрямлены мановением ночи.

Слишком многого требует и забирает лето,

Но сдержанная и молчаливая ночь больше дает, чем берет.

Из книги «Ты слышишь ли, птица»

К чему мне было небеса

живописать, к чему леса

кровавым фоном окаймлять

иль бегунов приободрять?

К чему мне обсуждать закон

с тем, кто законом облечен?

Я видел глупость королей,

но им-то всё до фонарей.

Мне отвергать любовь к чему,

о чем я думал не пойму?

Мне не хотелось никогда

читать, что все — что за нужда?

Земля поехала с осей.

Мне, право, жаль простых парней,

кто семя проливает зря,

но им-то всё до фонаря.

Когда к закату день идет,

и заторопится народ,

вставай и вызов дня прими,

помогут, может, и они.

Березу я представил как

во мгле серебряный колпак,

на черных ветках мглы покров —

я поглазел и был таков.

Я никогда не обсуждал

презренный, так сказать, металл.

Мотивчик этот так пристал —

я под березой праздной брошу

эту ношу.

Нужды не видел ходить в храм,

но забредал по временам,

пока не осознал я вдруг,

что этот храм мне стал как друг.

Прошел предназначенья зуд,

Тогда же я оставил блуд.

Невыразимой красотой

звало, что связано с тобой,

и я сказал: нам быть вдвоем,

и если мы не совпадем,

то всё же сможем стать близки,

сравнив цитаты, дневники.

Остыла страсть; ночной росой

покрылось всё, чтобы с зарей

вновь испариться, став судьбой,

что скрепит тигров дня печать.

Когда ж придется выбирать,

тебе искать поводырей,

а я на свой насест вернусь,

оставив в урне вишен грусть.

Меня зовут Дмитрий

Сегодня вечером я буду вас привечать.

Желаете ли скрипку или рыбку?

Курица в соусе из слоновой кости весьма изысканна, очень легка.

К каким святым крайностям толкают вас

ни с чем не сравнимые переживания? На грань неуверенности,

где смешаны не только коктейли, и старый неряха

прошлое напирает сзади. Неуверенность полирует фарфор

до зеркального блеска.

Солдат Первой мировой хочет сказать «Спасибо»,

Послать вас к ебаной матери из глубины окопов, где сердце его истекает кровью,

Из — из ужасных вопросов и новых проблем

до края страданий, окаймляющего сей полуостров,

толкая его к началу, где брели пилигримы.

Так много всего в Варшаве:

слишком много ресторанов и слишком мало знакомств,

которые могли бы сделать жизнь интересной.

Нам не за что держаться, лишь за разорванные воспоминанья

о затерянном полустанке на полпути, где поезд

даже не должен был останавливаться. Алтарь из роз

взбирается до середины стадиона, полного неудачников,

которым нечего захватить на память домой. Все же там был автобус,

в забытом богом месте, в створоженном сгустке средь безоблачного неба.

Безумный ребенок мечтает, чтобы трава не так бушевала

у закруглений возле штанг. Объединенье простаков

имеет меньше значенья, чем жужжанье временной власти и визги дискантов,

которые застают врасплох, накрывая вас приливом.

Спокойной ночи. Ветровое стекло застят образы

восхитительных цветов, как оперенье канарейки

или лирохвоста. Не допускайте грызунов в зернохранилище,

и все будет хорошо весь век, но если почтальон

не доставит мне почту, будет допущена громадная ошибка,

громадная, как тронный зал в старом замке у моря,

как в Тюрингии. Мох вырос для меня, и там покоилось

вещество — в соляных ямах и прочих географических отходах.

Кроме того, они приближались по гребню хребта,

Чтобы спасти нас, и тогда мы б увидели то, что увидели:

унылых дочерей Геллеспонта, переменчивых, как мирозданье

и жизнь, которая продолжает его в этой канаве.

Море

Мы уносим с собой тревогу свою о земле,

когда покидаем ее для других берегов.

Вскричала она: «Это твой самый темный

поступок в жизни, Никогда до сих пор

не было столько разброда, не приходилось так

тереть подбородок».

Верно: я оставил бы землю предков своих

сотни раз, если бы думал, что смог бы прижиться.

И треугольная тень с моей ногою в вершине

является, чтоб о правах моих возвестить,

но предупреждает о лжесвидетельстве,

преступленье тягчайшем, как о том писано в книгах.

Даже эти зигзаообразные звезды над лугом

не в силах смотреть иначе, принуждая меня

вернуться в мое закрепощенное я.

Я должен нести огонь, и однажды

кто-нибудь разглядит меня и полюбит.

Нерешительно взглянул я на астры,

не зная, какую сорвать. Беззвучное мне поет.


Эта комната

Комната, в которую я вошел, была сновидением об этой комнате.

Все эти ноги на софе, несомненно, были моими.

На овальном портрете собаки

был я в раннем возрасте.

Что-то мерцает, что-то заглохло.

У нас были макароны на ленч каждый день

кроме воскресенья, когда маленькую перепелку склоняли

нас ублажать. Зачем я говорю тебе об этом?

Тебя ведь здесь даже нет.

Перевел с английского Ян Пробштейн

Уличные музыканты

Один недавно умер, и напарник — как будто заживо

души лишился: по улице идет, и «я» его

болтается на нем, будто пиджак чужой; навстречу

наплывом: тупики, объемы, тени

среди деревьев — ничего не изменилось. Уходя

все дальше, дальше, в пригородный воздух, по дороге,

где осень оседает на вещах и мебель

в окне накрыта пыльной шторой:

те, кто здесь жил, не потянули плату и съехали

в небытие. Озарение в конце всегда

чревато катастрофой. За годом год копилась

в них ненависть друг к другу — и забвенье.

Так остается лишь, прижав, лелеять скрипку с ее мелодийкой

простецкой, позабытой, — но голос —

голос, все же, неподделен: в припеве

— свободы привкус; год — идет на спад, серея

к ноябрю: прозрачнее просветы между днями

— как ветки в парке, так что суть — видней.

Вопрос, где этому всему начало,

повис, как дым. Были пикники в сосновых рощах

у берега, прибой, — следы остались:

объедки, сперма, мусор, срач. Мы вытоптали

пейзаж, чтоб стать, в конце концов, собой: тем, кем и обещали.

Неустроенность

Все вокруг, будто серый суглинок,

И сияющий утренний свет, словно пленкою пыли подернут

В пейзаже осеннем, — тот мог бы быть хуже,

Начни все мельчать и скукоживаться,

Потеряй все опору.

Жизнь становится проще и проще:

Вот добро, а вот зло; зло — и пакость. Иного, считай, и не знаем.

Оскомина помогает не задумываться.

Что ж, подходящий ход мыслей

Для того, кто собрался отсюда — прочь,

В надежде

Достичь плоской песчаной косы,

Почти вровень с водою.

Где предстанет все новым и тут же опять обветшает.

Кричи, не кричи: народ у воды

Обернется, — все пары, семейства с детьми:

Как, что-то случилось?

Но ради всех вас, которых

Отринул, кем пренебрег,

Оставив вариться в собственных жизнях,

Кому не был другом, спешащим навстречу:

Простите, прошу, — монотонно, как дождь поет песню.

Пожалуйста, спой мне ее.

Мысли императрицы

Что же, введем бюрократию.

Составим список, как оно было,

новое переиначим, все, что можно, на старый лад.

Башни построим, стеной опояшем город:

пусть приходят смотреть — из-за стен.

Взглянем на вещи в рассеянном свете, будто они в полутьме

и видимы лишь отчасти. Грубоватая честность,

присущая многим поэтам после лет немоты, — тут подмогой.

Время ответить за грехи былых лет: прачечные устарели,

так пустим на снос их. А мотоциклы, что срываются с места

с ревом: разве это поможет спросить путь, прикупить

побрякушку — ведь должно являться с визитом,

оставив тревоги, входить с легким сердцем?

И кто теперь скажет, что к чему…

Поначалу ведь были дурные предчувствия,

но радость отъезда заглушила их, захлестнув

обещаньем весенней листвы…

Предпосылки, на которых мы строили жизнь:

нас снабдили неверными данными, а ошибка

в расчетах опор для моста в половодье становится явью.

Ну да что уж теперь...

Вечерний прием во дворце будет ярок, как никогда.

Что ни гость, то загадка. И дождь — сеет

сквозь плакучие ивы, катанье на яликах — правда, прекрасно?

Кому-то придти и уйти невозбранно, кому-то — иное:

идти в темноту, к катастрофе, невидимой прочим.

Все получат свое… Этот вечер надолго запомнят. Придете?

***

Я не помню, как. Просто однажды я выбрел сюда:

не акведук (над слиянием — рек? дорог?) — скорей место.

Место, где средостенье движения и порядка.

Место, где старый порядок вещей еще жив.

Но, когда замирает движенье, начинается новое.

Побужденье сказать то, что думаешь.

Это, как побережье: пришел и стоишь —

и дальше пути уже нет.

Что ж, пусть так, хорошо, пусть дальше — не будет.

Это, как мысль, что захватывает и уносит:

а потом — ты уже там, где всегда хотел быть.

Далеко: переходить вдаль, даль перейти.

Никаких обещаний иного.

Просто здесь. Сталь и воздух, присутствие между и между,

почти панацея,

и к лучшему, видимо.

И потом — получилось неплохо.

Незнание закона не освобождает от ответственности

Нас ведь предупреждали: о скорпионах в песках, голоде.

Мы заехали в центр, к бывшим соседям, — и не застали их дома.

Мы ютились во дворах типовой планировки, вспоминая иные

пейзажи, иные места, —

но была ли то память? Мы заранее знали конец…

В виноградниках, где гимн ульев столь монотонен,

Мы немного вздремнули, сливаясь с великим роеньем.

Он явился ко мне.

Все было, как прежде,

но еще была легкость: свобода от здесь и сейчас, —

будто мы позабыли про свой завет с Небесами.

Эта легкость: не радость, но — горечь,

и ее нужно было принять .

Растерявшись, мы могли только стоять

и слушать, как гудят провода — там, в вышине

Мы оплакали власть лучших из лучших: пчелиной заботой ее

хлеб был на каждом столе и стакан молока…

Сквозь трущобы, почти наугад

Мы вернулись к хрустальной скале, которой он стал —

Кристаллу сознанья, полному страха за нас.

Осторожно спустились,

не дойдя до подножия шага. Здесь — место вздохнуть и скорбеть,

тут пристало оплакать достоянье свое: в низине, этой зябкой весной.

Только: бойся волков и медведей, что порою сюда забредают,

и теней — они появляются перед рассветом.

Перевел с английского Антон Нестеров

Апрельские галеоны

Тянуло какой-то гарью; к тому же

В дальнем углу комнаты опозоренный вальс

Еще дышал, лепеча истории завоевателей

С лилиями в гербе, — что же, вся жизнь —

Прохладное новоселье? Откуда приходят

Обрывки смысла? Ясно, было самое время

Убраться прочь — на болота или к холодным,

Вычурным именам городов, звучащим так, точно они и вправду

Были на свете — но их не было. Мне видна лодка,

Нацеленная, как стрелка компаса, на наслажденья

Великого открытого моря; она примет меня на борт,

И мы с тобой отведаем разъединенности

На пляшущей палубе, а потом вернемся, когда-нибудь,

Продравшись сквозь рыжие занавесы раннего вечера,

Знающего наши имена только на чужом

Языке — и тогда, только тогда

Прибыльная весна может, как говорится, настать

Должным образом — движением птицы,

Поднимающейся в воздух ради предположительно лучших

Мест обитания, — но, вероятно, не бóльших,

В том смысле, что крылатая гитара, будь она у нас,

Была бы большей. И все деревья как настоящие.

После был очень короткий день, и его сырые

Гобелены с инициалами всех предыдущих владельцев,

Остерегая нас: ждите молча. Разве мышь

Знает о нас сейчас? — и если знает, довольно ли мы похожи,

Чтобы спорить о разнице: хлебные крошки или иной

Дар, еще незаметнее? Кажется, все

Пойдет прахом; никто этого не хотел — не больше,

Чем корни дерева близки к центру земли; и, однако,

Порой они устремятся оттуда, чтобы

Оповестить нас о процветании и о том, что завтра —

Празднество лоз виноградных. Стоит улечься под ними —

И спрашиваешь себя, много ли, вообще, ты знаешь,

А потом просыпаешься и знаешь, но не то,

Много ли тебе известно. В сумерках то и дело звуки

Расстроенной мандолины соседствуют с их вопросом

И не менее торопливым ответом. Приходи,

Взгляни на нас, но стой в отдаленье, иначе близость

Исчезнет в мгновение ока и юная нищенка,

Растрепанная, плачущая неизвестно о чем, будет единственным,

Что осталось от золотого века, нашего

Золотого века, и роящиеся толпы больше не будут

Устремляться прочь на заре, чтобы вернуться

Вечером, в клубах мягкой пыли, отвлекая нас от скуки

И ненужной честности историями о городах разноцветных,

О том, как мгла обосновалась там, и куда

Двинулись прокаженные, чтобы укрыться

От этого ока — вечного ока любви.

Перевела с английскогоИрина Ковалева



[1] Zinnes, Harriet. "John Ashbery: The Way Time Feels Аs It Passes." The Hollins Critic XXIX. 3 (June 1992): 4.

[2] Vendler, Helen. "А Steely Glitter Chasing Shadows." The New Yorker"3 Aug. 1992: 73-76.

[3] Kakutani, Michiko. 'With Poetic Licence." А review of Selected Poems hy John Ashbery. The New York Times, 7 Dec. 1985: Sec. С. 18.



Забытый секс

Так снесены были старые хоромы кинотеатров,

Выдраны трамвайные рельсы, раздвинуты улицы.

Древесно-ветвистые фонари также исчезли.

Тем, кто после здесь проживал, известна была

История о руках разлученных и увлеченьях минувших,

Которая уходила по большей части нерассказанной,

Когда бы не кто-то,

Кто однажды навестил старый район,

И об этом потом станут судачить, дневное пространство,

Как это в полдень случилось,

Поскольку ни записи, ни свидетельств возникнуть тут не могло

По причине крутых перемен, чьи времена наступали. И впрямь,

Если даже окончен рассказ и тень его исчезает,

Дважды рассказанный не будет рассказан опять,

Покуда прошлое детям не доведется копнуть у крыльца

Или же под кустом на задворках: «Что это?»

И придется сказать, ты будешь обязан сказать,

Что неимоверная природа этих вещей обладала когда-то лицом,

Что у нее были ноги, как у людей, и что однажды она

Выломилась из скорлупы, как то часто бывает,

Превращая ответы в заурядную ложь, тщеславие юности

В завиток уже бывшего,

В прихоть, причуду ветхого интереса, которого

День никогда не признает, если хотим заступить ограждение полдня

Или к вечеру ближе достичь голых вершин.

Несомненно, мы под защитой, конечно, кто-то из нас

Часто бьется над тем, как бы в страницу клякса не въелась навечно,

Бесспорно, все мы похожи, зная друг друга с раннего детства,

Неважно, хорошо это, или же плохо. Но несомненно одно: каждый день

Мы съедаем свой завтрак, гадим, ставим чай на плиту,

В многократном изменении темы сдвигая изначальную предпосылку

К неутолимому зуду, поглотившему нас.

И, когда приходится возвращаться с прогулки, мы ожидаем увидеть

Магически преображенную мебель, чтобы дать ход

Сокращенным, перелицованным планам.

Никто не обеспокоит вопросом себя, за исключеньем, пожалуй,

Кота в сапогах, и это в итоге еще одна предпосылка:

«Попробуй, ведь мало что может пыль рассказать

На фоне пыльного цвета; пора начинать

И время пора обретать, как бы его ни хватало», минуя соседей,

на закате продолжающих свару,

Однажды ты убедил их, что ты бросил игру

И потому смысла передергивать нет.

Когда принцесса приходит

С тобой повидаться в предисловии правдоподобном вполне,

Ты узнаёшь, что подземный ручей, не стоявший на месте, —

Поверхность и сцена тому, что должно наступить. Все-таки

Жаль, что версии эти не приняты, однако удача какая,

Что тебе повезло с измененьем лица. За скверными следуют

Добрые времена.

И, как прежде, горло твое стиснет медальон своей цепью.

Соглядатаи, умельцы впадают в немое смущение,

Когда время приходит восстать пред вспышкой восхода

Наподобие стального листа. Я это сделаю,

Большего мне не суметь.

На краю этой платформы размышление немыслимо.

Однако тот, кто покинут в любви, фактически — знак

Чего-то иного, того, что продолжает себя. Чего-то, что

Дотошно измерено: запоздалая нежность вещей, память деталей,

Столь же живая, как если бы оцепенели они.

Действительно, смогут все сделать,

Хотя в обстоятельных сновидениях

Сквозь прозрачный кирпич совсем не видны.

Мысли девочки

«Это такой изумительный день, что я должна вам написать

Прямо из башни, и тем докажу, что не безумна я вовсе:

Поскользнулась всего лишь на обмылке воздуха

И утонула в ванне нашего мира.

Ты не слишком плакал по мне, — чересчур был хорош».

На склоне дня я проходил мимо,

И ее улыбка по-прежнему играла у губ,

Как это было века. Она знала всегда,

Как быть восхитительной. О, дочь моя, нежность моя,

Дочь последнего, кто нанял меня, принцесса,

Не задерживайся у меня на пути!

Цветущая смерть

Вперед, начиная с дальнего севера, странствует.

Ее редечный с бензиновым привкусом дух, вероятно,

В твоих лобных пазухах был накрепко заперт,

тогда как отсутствовал ты.

Ты должен дать ему выйти.

На краю дыхания существуют цветы, слабые,

Там оставленные лежать.

Одно дает передышку другому,

Либо в движениях их воцарится симметрия,

Благодаря которой, к тому же, каждый не похож на другого.

Однако, это их общая пустота

И предает предназначение вещи не быть разрушенной.

Через сколько же фактов нам довелось проломиться,

И, как раньше, там продолжают фасады мерцать,

Мираж, но ни края ему, ни конца. Поначалу мы

Должны уловить

Замысел в бытие. Затем развенчать,

Пустив остатки по ветру,

С тем, чтобы старая радость, проста как вино,

Кусок пирога или дружба, в последний раз с нами осталась,

Опираясь на ночь,

Чья уловка ее наградит окончательным смыслом.

Из “автопортрета в выпуклом зеркале”

Как это сделал Пармиджанино,— правая рука

Больше подавшейся на зрителя головы,

Слегка отстраненная, как если бы застила

То, что сама возвещает. Несколько оловянных тарелок,

Старые балки, мех, плиссированный шелк, кольцо из коралла

Слиты в едином порыве, ведущем лицо, что наплывает на нас

Или в сторону, словно рука,

Если б та не находилась в покое. Такова уединения суть.

Вазари писал: «Однажды Франческо вознамерился

Написать автопортрет, наблюдая себя с этой целью

В выпуклом зеркале, каким по обыкновению пользуются

Парикмахеры… Для чего он взял шар,

Приготовленный из дерева токарем, распилил его пополам,

Соразмерил с зеркалом и написал себя, являя тем самым

Высочайшее искусство точности в подражании,

Таким, каким видел себя, отраженным в стекле»,

Отражением чего стал автопортрет.

Стекло изображало то, что он видел,

И этого было достаточно — образ его

Глазированный, бальзамический взят был широким углом,

Время дня или же интенсивность свечения,

К лицу льнущего, жизнью и осязаемостью его наполняли

В волне возвращенной прибытия. Душа себя утверждает,

Но как далеко может она от глаз отойти,

Чтобы вернуться в гнездо свое, как ни в чем не бывало?

Поверхность зеркала выпукла, расстояние значительно возрастает,

Иными словами, этого хватает вполне, чтобы заметить,

Что душа схвачена в человеческий плен,

Что не вырваться ей за границу взгляда, схватывающего картину,

Так были «одурачены» ею, — согласно Вазари,

Весь папский двор, — ею, обещавшей нам полноту.

Которая никогда не свершится. Душе должно быть там, где она есть.

Вопреки неустанности, вслушиваясь в капли дождя,

В то, как стучат они по окну, во вздохи листьев осенних,

Крошащихся на ветру, она жаждет воли, вовне, но должна

Оставаться на этом же месте, недвижной. Она должна

Двигаться как можно меньше. Вот о чем повествует портрет.

Но во взгляде читается такая смесь изумления, нежности,

Сожаления, превосходящих силой свои же пределы,

Что не в состоянии мы долго смотреть на него.

Куда как проста эта тайна. Ничтожность его обжигает,

Понуждая хлынуть горячие слезы: душа вовсе и не душа,

Она ничего не таит, мала она, без остатка сливаясь

С собственной нишей: с пространством своим —

То есть с мгновеньем нашего созерцания.

Это — мелодия, в которой словам не находится места.

Все слова спекуляция (от латинского speculum, «зеркало»):

Не в силах найти значение музыки, они нескончаемо ищут,

Мы же видим расположение снов,

Оседлавших движение, лицо уносящее

В перспективу вечерних небес, лишенную

Распрей фальшивых как доказательства истин.

Но это — жизнь, к тому же заключенная в сферу.

Можно попробовать выпростать руку

Из шара, но меры, зиждущие его, того не позволят.

Несомненно, именно это, а не рефлекс

Что-то сокрыть, укрупняет руки очертанья,

Когда она слегка вспять подается. Невозможно ее

Сделать плоской, подобно стене:

Ей нужно воссоединиться с сегментом окружности,

К телу качнувшись, назад, частью которого мнится

Совершенно неправдоподобной,

Чтобы закрыть, оберегая лицо,

На котором напряжение таких обстоятельств

Усмешки читает укол, будто искру

Или звезду; вряд ли кто ее видел

В возникающих заново сумерках. Свет непреклонный,

Чья настоятельность хрупкости гибнет раньше, нежели

Самонадеянность воссиять: не важно, но значимо.

Франциск, рука твоя крупна очевидно,

Чтобы сферу взломать, но, допустим, чересчур велика,

Для плетения сот нежных сетей,

Что лишь подтверждает нескончаемость ее заточения.

(Велика, но отнюдь не громадна; просто другие масштабы, —

Подобна киту, дремлющему на дне океана,

По отношению к кораблю на поверхности). Однако глаза

Твои утверждают, что кругом всё поверхность. Поверхность есть то,

Что находится там, и нет ничего, за исключением «там».

Комната непрерывна, только альковы,

И особой роли не играет окно, точнее, осколки зеркала, или окна,

Того, что справа, даже в качестве мерила погоды, и что во Франции

Зовется Lе temps,— выражением, обозначающим время,

И что не отклоняется от направления, изменения которого

Суть качества целого. Целостность неизменна внутри изменений,

Шар, подобно нашему, покоится на пьедестале из вакуума,

Танцующий на струйке воды шарик пинг-понга.

И поскольку нет слов для поверхности, то есть,

Нет слов, чтобы сказать, что это на самом деле так, что не

Поверхностно это, но — видимое зерно, и что, наконец,

Не существует пути вне проблем пафоса, vs. опыта,

Ты пребудешь, непокорный, пречистый

В своем жесте — не предостережением и не объятием,

Заключившем что-то в себя от обоих в чистоте утверждения,

Не утверждающем ничего.

Воздушный шар лопается, мелеет от скуки

Внимание. Осколками зубов

Расплываются облака в луже.

Я думаю о друзьях,

Пришедших меня навестить, о том, как было

Вчера. Вторжение памяти, чей странный сдвиг

К модели, грезящей в тишине мастерской,

Приблизив свой карандаш к автопортрету.

Сколько людей приходят и остаются на какое-то время,

Произнося темные или светлые речи,

Которые тотчас становятся частью тебя,

Словно свет за песками,

И летящим туманом, что пропущен сквозь них,

Пока не остается ни единой частицы, принадлежащей тебе.

Те голоса в сумерках все тебе рассказали, но история

По-прежнему движется в форме памяти, чьи отложения

Брезжут в гроздьях кристаллов.

Чья изогнутая рука, Франциск,

Ведает сменой сезонов, но также идеями, уходящими прочь,

Летящими с головокружительной скоростью, подобно

Упрямой листве, содранной с мокрых ветвей?

В этом я вижу лишь только хаос

Круглого зеркала, и оно группирует

Все вокруг полярной звезды твоих исчерпанных глаз,

Не знающих ничего, грезящих, которым, однако, ничто не открыто.

Я ощущаю, как карусель начинает вращение плавное,

Затем все быстрее, быстрей: стол, книги, бумаги,

Снимки друзей, окна, деревья сливаются в безразличную полосу,

Схватывающую меня, куда бы ни глянул.

Никак не понять мне смысл уравнения

И почему обязан к единообразной субстанции

Я свести магму внутренних средостений.

В этом деле вожатый мой — только ты сам,

Несгибаемый, косвенный, приемлющий все

С той же улыбкой, словно у призрака, и, поскольку время себя ускоряет,

То очень скоро, точнее, позднее, я отсюда найду прямой выход,

Расстояние меж нами. Много тому

Что-то значила распыленная очевидность,

Мелкие радости дня, изысканные небольшие события,

Подстать хлопотам домашних хозяек. Но сейчас невозможно

Вызвать к жизни те свойства во мгле серебристой,

Ставшей записью завершения «великого искусства

Подражания изображению в стекле»,

Чтобы совершенства достичь, упразднив отстраненность

Навеки. В твоем намерении определенные скрепы,

Навсегда сохраняют очарование собственным я:

Лучезарный зрачок, шелк и коралл. Неважно,

Эти вещи такие, какими их видим сегодня,

Не коснулась их еще тень, растущая из полей

В размышления завтра.

Завтра — беструдно, но сегодня не тронуло карты,

Одиноко и, как пейзаж, безразлично

Создающий закон перспективы и то, что он означает

В глубочайшем заблуждении художника, — немощный инструмент,

Хотя очевидно насущный. Конечно, известно ему, что иные вещи

Мыслимы также, хотя, какие из них, — неизвестно. Однажды мы

Попытаемся сделать столько вещей, сколько будет возможно,

И, вероятно, в этом мы преуспеем, изготовив их горсть,

Где нет ничего общего с тем, что было обещано,

Пейзаж рвется из нас, чтобы на горизонте исчезнуть.

Зеркальных поверхностей на сегодня довольно,

Чтобы свести предположение обещаний

В единое место, позволяя ускользать одному

И оставляя возможности им быть еще более реальными.

На самом же деле, неуязвима кожа таких пузырей,

Как яйца рептилий;

В ней заложено все должным образом; новые

Проистекают включения, но сумма остается все той же, и, как

Если бы к шуму привыкнуть, который уснуть не давал,

А теперь взял и исчез, так и комната в себе замыкает поток,

Подобно песочным часам, где ни погоды, ни качеств

(За исключением, пожалуй, угрюмого прояснения, почти

Совершенно незримого, в фокусе заострения к смерти — подробней

Об этом позднее). То, чему должно быть вакуумом сна,

Продолжает нескончаемо быть полнотой, источником сновидений,

Который был отворен, так что этот единственный сон

Обречен только на прибыль, как на цветение шиповник,

Определяя законы, оставляя нас

Пробуждению и попыткам прожить в том, что

В данный момент стало трущобами. Сидней Фридберг

в Пармиджанино пишет: “Реализм этой работы

Более не производит объективной истины, но лишь несуразность...

Однако ee искривления не порождают ощущения дисгармонии...

Формы остаются строгой мерой красоты идеала”, поскольку

Вскормлены нашими снами и так алогичны, покуда

Не замечаем однажды дыры, оставленной ими. Теперь

Значимость их, если не смысл, очевидны. Они

Должны пестовать сны, их заключавшие без исключения,

Как если б в итоге они поменялись местами

В уплотненной материи зеркала.

Они кажутся странными, поскольку нам не видны.

И это мы понимаем как точку, где возникает их слабость,

Как у волны, когда ее скала разбивает, и волна

Теряет в жесте свои очертания, выражающем очертания.

Неизбывной мерой красоты идеала остаются все формы,

Погружая в сокрытость нашу идею раздора.

Но зачем же несчастными быть с этим устройством,

Если продолжают нас сны, когда мы их пьем?

Происходит, как въявь, из снов в их собственный код продвижение.

Но только пытаюсь об этом забыть,

Оно предлагает мне стереотипы опять,

Однако, я очевидно их никогда не встречал, — лицо

Бьется на привязи якоря, словно из глубин риска его кто-то извел,

Чтобы вскоре очаровать остальные, «ангел, скорее,

Чем человек» (Вазари).

Наверное, ангел похож на то, что мы успели забыть,

Я имею в виду забытые вещи, которые кажутся нам незнакомыми,

Когда мы снова встречаемся с ними, затерянные вне изречения,

И которые были достоянием нашим. Именно так происходит

Вторжение этого человека, который

«Верхов нахватался в алхимии, но желание его

Состояло отнюдь не в научном исследовании тонкостей живописи:

Он хотел посредством искусства

Передать зрителю ощущение новизны и забавы» (Фридберг).

Портреты поздней поры, такие, как «Господин из Уффици»,

«Юный Прелат» и «Антея», — плод маньеризма,

Однако, как отмечает далее Фридберг, в данном случае

Не исполняясь, напряжение останется замыслом.

Гармония Высокого Возрождения есть настоящее,

Невзирая на то, что искажается зеркалом.

Новым является лишь тщательность в растушевке

Тщетности отражения круглого, сферы

(Первый зеркальный портрет),

Так, что вначале ты на миг будешь слегка одурачен,

Принимая образ за собственное отражение.

А потом ощущаешь себя, подобно

Гофмановским персонажам, которые были их лишены…

За исключением того, что я целиком, кажется,

Вытеснен буквальной инаковостью живописца

В ином, его же пространстве. Мы удивили его

За работой. Но, нет, это он нас удивил

Тем, как работал. Еще немного и картина — закончена.

Удивление почти чрезмерно, как если бы кто-то

Вздрогнул от порыва метели, которая даже

Сейчас еще угасает в собственных хлопьях.

Это случилось, когда ты уснул изнутри.

И нет оснований, чтоб просыпаться, разве что день на исходе,

И будет трудно ночью уснуть, — ну, может быть, только под утро.

Тень города впрыскивает под кожу свою же тревогу:

Рим, где Франческо работал в дни Мародерства:

Его фантазии изумили солдат, которые ворвались к нему;

Они разрешили Франческо бежать, и он вскоре уехал;

Вена, где сегодня находится его живопись, где

Я с Пьером смотрел ее летом 1959 года; Нью Йорк, —

Где сейчас я живу, — логарифм всех городов. Наш пейзаж

Оживлен постоянным ветвлением, челночным движением,

Бизнес пасется жестом, взглядом, молвой. Другая жизнь городу,

Отражение в зеркале неизвестной, однако

Точно описанной мастерской. Он хочет вытянуть

Жизнь из нее, свести ее размеченное пространство

К розыгрышу, превратить ее в остров.

Процесс временно был остановлен,

Но вот по ходу возникает иное —

Нечто драгоценное в ветре. Остановишь, Франческо, его?

Достанет ли на это сил у тебя?

Ветер несет то, чего он не знает, ветер, несущий себя,

Ослепший, не ведающий о себе ничего. Это инерция,

Которая, по утверждению многих, однажды иссушила всю силу —

Потаенную или всеобщую: шепоты слов, которых никто не поймет,

Но ощутить которые можно — холодок увядания,

Странствующий среди мысов, полуостровов твоих скреп и так

Далее, к архипелагам, к погруженной, воздушной тайне

Открытых морей.

Такова негативная сторона. Позитивная же

Сторона состоит в придании жизни известности,

Чтобы придавать значение тому, что лишь мнится,

Должно нас покинуть,

Но сейчас эта новая форма вопросов кажется

не сообразной стилю. Если они решили стать классиками,

Им нужно решать, на какой они стороне.

Их сдержанность предполагает развитие

Городского сценария, привносит двусмысленность,

Которая выглядит своевольно-уставшей, старческие забавы.

Что нам нужно сегодня — лишь только этот, не схожий ни с чем

Мятежник, стучащий в ворота притихшего замка. Франческо,

По мере того, как никакого ответа/ответов вообще не последовало,

Твои аргументы стали попахивать. И, если они рассыплются прахом,

Это будет лишь значить, что их время ушло какое-то время тому,

Но посмотри, выслушай: возможно, другая жизнь накоплена там,

В тайниках, никому не известных; то есть, не мы — изменения;

На самом же деле мы это и есть, если сможем вернуться.

Леопард и лемур

Голос успокоился, в тот раз

Говорил он о трещине в стене:

Истоки земли смыты;

Мы не знаем, с какого места история началась,

И речь неба туманна.

Но если это хочет Бог назад вернуться,

Повернуться вокруг, то пробел станет невидимо

Вымощен и чужие расчеты, возможно,

Откроются, ерзающая коммерция начнется

В том, что до сих пор было дном сухого потока.

Пусть начнут расхаживать львы и так нас выдернут

Обратно из пропасти дурного настроения

В мечту о сегодня как найденном:

Нет драгоценностей, лишь голубого кусочек

Над улицей Тейлора и ссыхающиеся деньги

В прачечной, ты все вернешь

За уроки свои, но нет школы сегодня,

Только немного незавершенных и вечных моментов

Взъерошат снова блеск исчезнувший, пока

Мы плаваем свободно, вспоминая позже

Лишние часы, и в это время узнаем что-то.

Однако: дни так беспорядочны, поверь,

Что не все происходит,

Что было достигнуто, и обещанные высоты

До сих пор картонны, а потом — печали

Долгое время до того, как эхолалия

Отпирает пойманные весны, расцветает в ливень

Многочисленных и зигзагообразных неправильных пониманий.

Тогда широкой кистью одинокое дерево

На низком холме введут в существование,

Оно осведомлено, раз уж намерено остаться,

Вот так, упреком уединению

Извозчиков на их площадках под луной рогатой.

И это, и это случится вначале

Не многозначительно, но постепенно придет занять ваше место,

И еще другие взрастут и примут решение, и еще более

Найдут себя забытым, еще странно

Фамильярно и правильно в зеркале время

Занято Богом, чтоб рассказать и уйти:

Леопард в себе, смятение многих сходств

Со всеми другими. Позволь старику видеть сны,

Хоть недолго. Этой ночью никто не идет никуда.

Бриз от берега

Возможно, я только забыт.

Возможно, это действительно было, как ты говоришь.

Как я могу знать?

Жизнь растет, ширится, больше, непостижима, опасна,

Еще не видима никем.

Я одинок, тих,

Словно безветренная трава этого дня.

И обжигающее знанье.

И листья падают, не слушаясь руля, и жгут.

Один, по крайней мере, может спать до Дня Суда —

Но может ли? Будь осторожен, что ты говоришь, обеспокоенная стая

Уже другая, другая и отступает

В уравненье цветное удержания долгого курса.

Никто не знал, что были

Микробы изменившимися. Ты мне нравишься,

Поскольку это все, что я могу сделать.

И то, что происходит — получение тобой истории невосстановленной,

И бриз от берега уносит это плавно прочь,

Недалеко. И был обут,

Подумать только, тот встречающий — в закат,

Блестящий, беспорядочный и острый,

Как слово, что во рту держали слишком долго.

И косточку выплевывает он.

Загадай мне

Дождливые дни — лучшие,

Там постоянство угла

Между вещами и землей;

И в неуходе после оправданий.

Спидометр на закате солнца.

Точно, — когда они говорили, солнце начинало скрываться за облаком.

И ладно, это лучше — быть с неясными чертами,

Но туго обернутыми вокруг того настроения,

Чего-то похожего на мстительную радость. И в лесу

Всё — то же самое.

Я думаю, что ты мне больше нравилась, когда я узнавал тебя, но редко.

Но любящие — как отшельники или коты: они

Не ведают, когда войти, остановить

Сокрушение прутиков за обедом.

На маленькой станции я ждал тебя

И буду ждать, со всей страстью,

у меня достанет, — ко всем твоим планам и будущему

Звезд, питающих мою жажду,

Встать на колени в поисках <нрзб.> радости.

Июнь, и колючки в нашу сторону едва ли глядят.

И будут смелыми тогда, и вот тогда

Вот это облако изображает нас и все, чем наша история

Когда-то собиралась стать, — мы настигаем

Самих себя, но они сами другие.

И с этим все города начинают жить

Как места, где можно поверить в движенье

К особенному имени, и быть там, и тогда

Это еще действие, отступающее, оживляемое до смерти.

Мы можем бури пожать, одевающие нас

Словно радужными шляпами, боясь опять следить за шагами

К прошедшему, недавно оно было нашим,

Опасаясь найти там останки званого вечера.

Всю жизнь тебя поддразнивали так,

И это стало твоей душой?

Где до сих пор гуляет кто-то по берегу в смущении

Сливовой тени, и солнце уставшее, покорное

Постройкам на противоположном берегу, смешиваем

Задыхающиеся приветствия, слезы, пробуем тогда на вкус

Бесценные припасы.

VETIVER

Года проходили медленно, грузом сена,

Как цветы повторяли по памяти строки стихов,

И щука размешивала дно пруда.

Перо холодно к прикосновению,

Лестница раскручена вверх

Через раздробленные гирлянды, хранящие грусть,

Уже сосредоточенную в буквах алфавита.

Было бы время сейчас для зимы, ее башен

Из кружения сахара и для линий забот

У рта, и цвета на лбу и щеках,

«Пеплом розы» когда-то названного.

Сколько ящериц, змей свою кожу покинут

За вот так проходящее время,

Оседающее глубже в стойкость песка, поворачивающее

К завершению. Все идет хорошо и сейчас,

Хорошо, оно как-то распалось в ладонях,

Выраженное, как перемена, острое,

Как рыболовный крючок в горле, и декоративные слезы,

Протекавшие мимо в таз, называемый бесконечностью.

Тут все бесплатно, и ворота

Нарочно брошены открытыми.

Не провожай, все будет у тебя.

А кто-то в комнате свою рассматривает юность,

Найдя ее пустой, сухой и пористой на ощупь.

Пусть буду я с тобой, пока открытый воздух

Нас не охватит, не соединит, пока

Не уберут все ветки с клеем птицеловы

И рыбаки не вытянут пустые лоснящиеся сети,

И другие не станут частью огромной толпы

Вокруг того костра, расположения,

Что стало значить нас для нас, и плач

Сохранен в листьях, и падает последнее серебро.

Утренний испуг

И шторм восстановил себя

Как целое в парусе времени

И усталости мира,

И старого труда, что остается совершенным на поверхности его.

Приходит утро, и вернулся муж на берег

Опять просить об одолженьи рыбу,

Левиафана, и настойчивость наводит жидкую тоску. Ответ

Из моря зубчатого пузырится:

«Ты опоздал! И, даже если разбирал

Абстрактный добрый случай, что принес тебя

На это дно, еще ты должен отпустить

Пчел, замурованных в твоем уме, и принести досаду

И славу в точный фокус. Ну и что,

Другие тоже выпросят до забыванья

Отодвинуть ветку ночи от малорослого леса,

Что нас хранит самим себе удивляющимися,

Пока удача или кумовство продвинулись своим путем. Еще скажу,

Что не единственна единственность твоя

И двери в бритой голове должны закрыться прежде,

Чем смогут расколоться, приоткрывшись. Учти это.

Их обещание уравнивает силу». Потрясенье

Неистовое, в транс возврат не обещают никакого

Просителя, тем более — склонившего колени.

Однако ночь в ее одиночестве

Мотива поровну вознаграждает всех за то, что не может

Казаться беспристрастной к пережитку действий

Из положения соперника планеты. А вещи длятся, будучи всё те же,

Как темнота и корабли, волнующие небо.

Перевел с английского Аркадий Драгомощенко

ПОСЛЕ ДОВЛАТОВА

ИЗЯ ГРУНТ

1. Борис Херсонский решил основать партию либеральной интеллигенции. Каждому должно быть местечко под солнцем.

2. И вот Дуня Смирнова взяла и вышла замуж за Чубайса. А Татьяна Толстая так и осталась в девках…

3. На вечере «Гражданина поэта» в Малом театре возмущается пожилая тетечка, шокированная текстами Д. Быкова в исполнении М. Ефремова. «А сюда-то почему ОМОН не присылают?»

4. Ирина Роднянская полюбила стихи Бориса Херсонского. Неудивительно. Тот же самый Бродский, но живой, православный… И обитает не в заоблачном Нью-Йорке, а в понятном сердцу каждого соотечественника городе Одессе.

5. Ярослав Могутин на вручении ему премии Андрея Белого горделиво сообщил, что ебал всю русскую литературу в рот. Когда он вышел из музея Набокова, где происходила церемония, вся русская литература уже поджидала его, раскрыв тут и сям страшные огнедышащие пасти. Как он, бедный, отбрехался – и отбрехался ли? В общем, эмигрировал, скучает ужасно…


6. Воденников выступал на каком-то коллективном вечере. Надо было ждать в очереди. Ерзал, ерзал, не вытерпел — вылез на сцену, оттесняя какую-то девушку-поэтку. Пока она испуганно ретировалась, прочел ей вслед о том, как надо жить, чтоб быть любимым.


7. Лев Толстой на старости лет настойчиво учил «подставлять вторую щеку», обрастая большой, щетинистой, непробиваемой бородой.

ВИДЕОПОЭЗИЯ

ОДИССЕЙ ВСМАТРИВАЕТСЯ В ГЛАЗ ЦИКЛОПА

(Алексей Ушаков о фестивале видеопоэзии «CYCLOP»)

На территории СНГ видеопоэзия развивается не только в России. Не считая Волошинского симпозиума, на Украине ежегодно проходят несколько фестивалей видеопоэзии. Из крупнейших стоит отметить международный поэтический фестиваль в городе Черновцы, который включает в свою программу видеопоэтическую премию БУК, и уже второй год в Киеве в середине ноября проводится фестиваль видеопоэзии CYCLOP. В этом году в программе фестиваля проходили конкурс видеопоэтических клипов, лекции и круглые столы, посвященные развитию этого жанра современного искусства, и показы других конкурсов и фестивалей видеопоэзии в России, на Украине, а также презентации зарубежных видеопоэтических форумов — аргентинского фестиваля видеопоэзии VideoBardo, крупнейшего европейского фестиваля ZEBRA Poetry Film Festival и бруклинского видеопоэтического фестиваля International Literary Film Festival (Нью Йорк).

Прежде всего хочется поблагодарить всех участников и организаторов, и особенно главного организатора фестиваля CYCLOP — Полину Городисскую, которая пригласила меня в жюри конкурсной программы и предоставила возможность рассказать о конкурсе видеопоэзии Волошинского симпозиума, о самом фестивале, о видеопоэтическом портале и журнале GVIDEON и показать программу из лучших роликов — призеров и победителей Волошинского конкурса видеопоэзии. Кроме того, я был в Киеве впервые и город мне очень понравился! Хотя, конечно, увидеть весь Киев за два дня фестиваля, программа которого была очень насыщенной — совершенно нереально! Но главное — я увидел Днепр, который действительно «чуден» при любой погоде, и одну из главных достопримечательностей столицы Украины — Киево-Печерскую Лавру.

Дело в том, что показ конкурсной программы фестиваля CYCLOP, а также лекции, презентации и выступления гостей, проходили в «Музее книги», расположенном на территории Киево-Печерской Лавры. Помимо этого, на другой стороне улицы, прямо напротив стен Лавры, в одном из огромных зданий, используемых как выставочные залы, проходила выставка CONTEMPORARY ART, о чем объявляли огромные плакаты. К огромному сожалению, подобного соседства современного искусства с духовно-культурным центром православной церкви уже невозможно представить в современной России. Как ни печально это признавать, но Украина, даже по первому впечатлению, выглядит более свободной страной, чем сегодняшняя Россия. Люди в обычной обстановке ведут себя гораздо спокойнее и доброжелательнее, на это я обратил внимание еще в Крыму, когда целый день бродил по Симферополю в ожидании вечернего поезда.

Теперь впечатления от конкурса.

В конкурсной программе было представлено 50 роликов на русском и украинском языках. Причем работы, где стихи звучали на русском языке, были присланы на конкурс не только из России, но и из многих городов Украины. Когда меня приглашали в жюри, я честно признался организаторам, что плохо знаю украинский язык. Конечно, я понимаю, когда со мной говорят по-украински, но все-таки, чтобы адекватно оценивать художественный текст, этого мало. Из-за этого я мог недостаточно высоко оценить какие-то работы, которые явно заслуживали большего. Но в свое оправдание могу сказать, что в первую очередь я старался оценивать общее впечатление от видеопоэтического ролика — то есть насколько цельным выглядит сочетание поэтического текста и изображения в произведении.

Начну с плюсов! В целом впечатление от конкурсной программы очень хорошее. Общий уровень присланных роликов, в том числе и чисто технический, был довольно высоким. Даже выше, чем уровень работ присланных в этом году на Волошинский фестиваль. Что-то понравилось больше, что-то меньше, но смотреть можно было все. Скидок на «любительский уровень» делать почти не приходилось, среди авторов роликов было довольно много профессионалов, что сразу было заметно. Поэтому, несмотря на длинную программу — конкурсный показ продолжался почти три часа, — и жюри, и зрители это выдержали.

Другой положительный момент: можно с определенной уверенностью утверждать, что жанр видеопоэзии в России и в Украине вышел из детского возраста и становится подростком! Но отсюда появляется своеобразная подростковая «болезнь роста»! Большинство авторов показанных на фестивале роликов — люди молодые, с детства воспитанные на глобальном музыкальном канале MTV, поэтому в своих работах невольно начинают копировать художественные приемы и стандарты музыкального видеоклипа. Неудивительно, что почти 90 % роликов, представленных в конкурсной программе, напоминали именно музыкальное видео, только вместо песни — звучали стихи под музыку. В одном ролике авторы не выдержали и даже запели в финале! В этом, на мой взгляд, есть три серьезных минуса:

Первое — когда видишь работу, которая сразу вызывает ассоциации с музыкальным видеоклипом, невольно создается впечатление, что авторы хотели бы сделать популярный хит, но, к сожалению — петь не умеют, поэтому текст читают.

Второе и главное — музыка, звучащая в качестве подложки, отвлекает от текста, и часто вместо стихотворения зритель начинает слушать музыку, поэтому смысл стихов от него ускользает. Кроме того, стихотворение имеет собственные ритм и мелодию, а когда в клипе используется музыкальная подложка, режиссер невольно начинает монтировать видеоизображение в ритме музыки. Поэтому часто получается такое произведение, в котором закадровый текст можно совершенно убрать или вставить любой другой текст, и от этого ролик ничего не потеряет.

Третье — фоновая музыка, как правило, довольно средняя по своему художественному качеству, и от этого общее впечатление от ролика усредняется, а при просмотре работ в большом объеме — эта музыка еще и быстро надоедает. Такого количества лирических фортепьянных арпеджио я давно не слышал! Естественно, что это однообразие художественных приемов сильно влияет на оценки жюри. Так, например, один из клипов начинался совершенно без музыки, и начало было сделано в стилистике телевизионного репортажа. «Необычный подход! Интересная работа!» — сразу подумал я, но потом в кадре появился лирический герой, читающий стихотворение, и внезапно опять полились фортепьянные арпеджио. Общее впечатление от ролика сразу было испорчено!

Поэтому хочется еще раз напомнить всем потенциальным авторам: проверено на собственном опыте — закадровый текст под музыкальную подложку и с видеорядом, так или иначе, но иллюстрирующим сюжет стихотворения — это первое, что приходит в голову, когда берешься за создание видеопоэтического клипа. Будьте уверены — подобных работ будет много, и ваша, скорее всего, несмотря на качество стихов и видео, на общем фоне будет выглядеть средне, и потеряется в этом потоке.

Именно поэтому, имея уже достаточный опыт участия в конкурсах видеопоэзии, организации конкурса Волошинского фестиваля и отбора клипов в конкурсные программы, я ставил высокие оценки в основном тем роликам, авторы которых пошли по другому пути и сделали видеопоэтический клип в первую очередь непохожим на музыкальное видео. Таким работам, где поэтический текст является основным элементом произведения, и убрать стихотворение из клипа, ничего при этом не разрушив, никаким образом невозможно.

Из двенадцати роликов, вошедших в шорт-лист конкурсной программы фестиваля, мне запомнились несколько работ с интересным или необычным подходом, на которые хочется обратить внимание.

Игровой «актерский» клип DIGITAL, режиссер Ния Никель из Киева, сделан на основе «поэтического творчества русскоязычного интернета». Стихотворение, взятое авторами, построено как лирический монолог и начинается с прямого обращения главного героя к зрителям. Несмотря на то, что «народное» сетевое поэтическое творчество, как правило, вторично, подражательно и довольно среднего художественного уровня, это стихотворение написано верлибром, который заканчивается силлабо-тоническим финалом. В сочетании с видео стихотворный монолог главного героя смотрится убедительно.

С похожим подходом к стихотворению, которое читается «на камеру», сделан клип киевлянки Эны Алистер «Я за нас двоих…». В этой работе стихотворение исполняется со сцены в пустом зале, что символизирует интерес публики к современной поэзии, а также позицию автора, который в качестве постскриптума приводит строки — «Стихи пишутся не для читателя. Это состояние души, не иначе». Однако хорошая поэзия, несмотря ни на что, все-таки способна найти своего читателя, и эта встреча неожиданно происходит в финале.

Анимационный клип «Метаморфозы Морзе» на стихи Богдана-Олега Горобчука, режиссер Юлия Костерева, получил специальный приз фестиваля «За анимационное видео». В полном соответствии с лаконизмом «телеграфного стиля» сообщений и лаконичностью «музыки» радиосигналов Морзе, клип сделан в скупой стилистике черно-белого изображения, похожей на уже ставшую винтажной векторную графику старых компьютеров эпохи DOS. Жаль, что авторы не пустили бегущей строкой внизу кадра перевод текста стихотворения на язык сигналов Морзе — это придало бы дополнительную динамику картинке и развитие сюжету.

Похожий лаконизм средств использовали авторы клипа «Смена декораций» (Харьков) на стихотворение Юрия Андруковича, занявшего второе место в конкурсной программе. В этой видеоработе анимация в буквальном смысле сделана «вручную», в виде приклеенных на движущееся полотно портретов, декораций и человеческих фигурок. Необычный подход вполне компенсирует некоторую «самодеятельность» видеоклипа. Эта «любительская» стилистика, как мне кажется, выбрана авторами сознательно и запоминается зрителем. Из недостатков — много музыки! Вполне можно было бы ограничиться музыкальным вступлением и финалом, а само стихотворение сопроводить шумовыми эффектами, например, скрипом движения колеса или чем-то подобным. Неровное движение полотна все-таки слишком заметно зрителю со стороны и отвлекает. Можно было сделать простейший механизм, чтобы движение в кадре происходило плавно. Но главная идея клипа очень интересна!

Наивысшую оценку я поставил клипу «Смотрите» журнала видеопоэзии «Поэторий», режиссер Артем Кирсанов, стихи Каин Л., которая заняло третье место в конкурсе. В этой работе авторов из Санкт-Петербурга стихотворение является одновременно сценарием, сюжетом и монологами персонажей. Клип сделан в пародийной стилистике телевизионных новостей и не сопровождается музыкальной подложкой. Поэтический текст настолько точно вплетен в видеопоэтическое произведение, что если его убрать — ничего не останется.

Несмотря на то, что победителем и призером зрительского жюри стал ролик «1+1=1» с хорошей режиссурой, операторской работой и необычным актерским составом, но при этом — напоминающий именно музыкальное видео, с текстом, из которого я не запомнил ни строчки, (хотя он был на русском языке!), в шорт-лист из двенадцати роликов, выбранных членами жюри, в основном вошли те немногие работы, которые хоть каким-то образом, но отличались от стандартов музыкального видео. И это тоже большое достижение фестиваля CYCLOP, которое показывает перспективу дальнейшего развития и популяризации жанра видеопоэзии на Украине и в России.

ВИДЕОРЯД / gvideon.com

РЕЦЕНЗИИ

Евгения Рябинина / Синоним

стихи — Евгения Рябинина

автор идеи, оператор, художник монтажа — Наталья Бегунова

звукорежиссер — Александр Деревягин

продюсер — Янис Грантс

в эпизодах — Александр Деревягин, пес Тиль

Изображение стилизовано под старую кинопленку (сепия, помехи, дрожанье…). «Провинциальная» обстановка создает настроение этакой пасторальной скуки, в чем ей вторит уныло-лиричный аккордеон за кадром. Настоящая жизнь проходит мимо главной героини, тогда как ее существование не достигает чаемой полноты, что передано в образах монотонной и отчасти бессмысленной деятельности (героиня метет дорожку, тянет сеть) и взволнованного прохода вдоль решетки. Сеть и якорь воплощают, по-видимому, рутину и мечту: героиня мучительно тянет сеть и легко несет якорь — символ беззаботной «жизни у моря».

Эдуард Кулёмин / Небеспочвенное

автор — Эдуард Кулёмин

Стилистику изображения можно примерно возвести к абстрактному экспрессионизму (сходство с полотнами Поллока налицо). Образность видеоряда строится на столкновении «мертвой», обработанной «картинки» со знаками живого. Реалистически показаны дождевые черви, муравьи, тогда как человек устрашающе искажен, разъят — как бы с точки зрения живущих в траве малых тварей, не способных воспринять его целостно (возможно, и сам он не способен?). Кульминация — ладонь, написанное на которой слово HEART (сердце) раскрывает в себе и EAR (ухо), и HEAR (слышать). Решение клипа явно намекает на проблему природного и техногенного, почвы и… не судьбы, конечно, но, во всяком случае, почвы какой она предстает дождевому червю и каким смыслом наделяет ее человек. Впрочем, видеоряд не только труден для истолкования, но и тяжек для восприятия.

Наталья Крофтс / Письма с мертвого моря

автор — Наталья Крофтс

Видеоряд комплектуют «открыточные» виды Иордании. В качестве вишенки на этом романтическом торте выступает кадр из фильма «Алые паруса» с упомянутой в стихотворении Ассоль на берегу.

Антон Васецкий / Все получилось честно

автор — Антон Васецкий

Очередное раскрытие темы «бегства от себя». Сдержанный, без технических и образных изысков, видеоряд. Главный прием — саспенс: через типовой, живущий своей простоватой, будничной жизнью двор пятиэтажки идут двое молодых людей: друг за другом, но на некотором расстоянии, и мы уже предчувствуем погоню. Действительно, первый вскоре бросается бежать, при том, что его «преследователь» не прибавляет шагу. Первый скрывается в подъезде, взлетает вверх по лестнице, но второй уже ждет его на площадке. Сходство героев подталкивает к разгадке с самого начала, и все же мирная встреча обоих «я», после которой второе истаивает в воздухе, смотрится хорошим пуантом — концовка очерчена и не страдает тем вялым глубокомыслием, который присущ финалам многих поэтических видео.

Николай Краб / Двери

автор — Николай Краб

Видеоряд дан «от первого лица» через популярный прием, когда камера становится глазами идущего героя. Маршрут приводит его за деревянный стол в затемненном помещении, напоминающем пивную. Немного затасканный мотив рук в кадре ведет к кульминации — написанию на бумаге слова «двери», что, видимо, призвано символизировать возможность для героя выхода (из очередного «экзистенциального тупика»? из зашоренности сознания?). И действительно: герой через настоящую дверь выходит на свет и продолжает путь.

Арсений Гончуков / Мальчик

автор — Арсений Гончуков

Видеоряд лаконичен и по-своему выразителен. «Выразителен» именно в том смысле, что сведен к показу то рта, то глаз, т.е. выражающих частей лица. Глаза как бы находятся в диалоге с устами: первые говорят, вторые подают немую реплику, вопрошают. Некоторый натурализм, впрочем, отвлекает и мешает считать режиссерскую находку.

Владимир Друк / Для 7-го «Абзаца»

автор - Владимир Друк

Согласно Пастернаку, все великие произведения рассказывают о своем рождении; как убеждаешься, посмотрев данный ролик, величие здесь — не жесткое условие. Лучшее из возможных решение видеоролика на концептуалистский текст: стихотворение прямо при нас «рождается» на мониторе. И стихотворение, и его визуализация претендуют — небезуспешно — на то, чтобы дать наиболее лаконичный, наиболее точный и наименее притязательный образ феномена времени.

Дмитрий Волчик / Лунная лошадь

режиссер — Павел Волчик

камера — Дмитрий Ратихин

стихи — Павел Волчик
музыка — Дмитрий Ратихин

В ролях:
Денис Золотарев
Кристина Цылева
Александр Сухачев

Причта о подлинном и мнимом в жизни человека. Едва ли не главная для западной культуры, начиная от «нового времени», тема: человек безгрешно естественный, живущий в гармонии с природой и себе подобными, способный чувствовать и радоваться — и человек социальный, сведенный к функции, человек-автомат. Главный герой сначала меняет первозданную, «райскую» естественность, которую олицетворяют лес, белые одежды и детская чистота отношений, на сомнительные блага цивилизации, но успевает опомниться и «возвращается в невинность», в сосновую идиллию, где ждут его более мудрые друг и подруга.

Особенностью клипа является неиллюстративность видеоряда, изрядная самостоятельность его по отношению к закадровому тексту. Стихотворение кончается где-то на середине клипа.

Владимир Беляев / Прежде чем что-то сказать, Вовочка…

видеоряд - Дзига Вертов, «Кино-глаз»

монтаж — Владимир Беляев

музыка - Venetian Snares / Senki Dala

текст — Владимир Беляев (читает автор)

Пример точнейшего и тончайшего совмещения авторского текста с «готовым» видеорядом. Сиротливость и юродство, стриженые детдомовцы в пейзаже, изумительные по красоте колебания черно-белой светотени… Упоминание в тексте винограда отзывается кадром с держащим гроздь и поедающим ягоды подростком, круглоголовым мальчиком Мурильо; и виноград же — символ Евхаристии. «Картинка» поддерживает тональность стихотворения, напоминающую о «Школе для дураков». Гармония текста, изображения и щемящей минималистской музыки.

Мария Маркова / Все обо мне

стихи, исполнение — Мария Маркова

режиссер — Гарник Аразян

Показательный случай неумения творчески подойти к видеоряду, использовать его выразительность. «Картинка» тавтологична и пуста: вот поэтесса мечтательно присела за письменный стол, а вот — голова вполоборота — декламирует свои стихи в камеру. Перебиваются эти виды автора «календарно» снятыми природными красивостями в сопровождении нежной камерной музыки.

Забытый секс

Так снесены были старые хоромы кинотеатров,

Выдраны трамвайные рельсы, раздвинуты улицы.

Древесно-ветвистые фонари также исчезли.

Тем, кто после здесь проживал, известна была

История о руках разлученных и увлеченьях минувших,

Которая уходила по большей части нерассказанной,

Когда бы не кто-то,

Кто однажды навестил старый район,

И об этом потом станут судачить, дневное пространство,

Как это в полдень случилось,

Поскольку ни записи, ни свидетельств возникнуть тут не могло

По причине крутых перемен, чьи времена наступали. И впрямь,

Если даже окончен рассказ и тень его исчезает,

Дважды рассказанный не будет рассказан опять,

Покуда прошлое детям не доведется копнуть у крыльца

Или же под кустом на задворках: «Что это?»

И придется сказать, ты будешь обязан сказать,

Что неимоверная природа этих вещей обладала когда-то лицом,

Что у нее были ноги, как у людей, и что однажды она

Выломилась из скорлупы, как то часто бывает,

Превращая ответы в заурядную ложь, тщеславие юности

В завиток уже бывшего,

В прихоть, причуду ветхого интереса, которого

День никогда не признает, если хотим заступить ограждение полдня

Или к вечеру ближе достичь голых вершин.

Несомненно, мы под защитой, конечно, кто-то из нас

Часто бьется над тем, как бы в страницу клякса не въелась навечно,

Бесспорно, все мы похожи, зная друг друга с раннего детства,

Неважно, хорошо это, или же плохо. Но несомненно одно: каждый день

Мы съедаем свой завтрак, гадим, ставим чай на плиту,

В многократном изменении темы сдвигая изначальную предпосылку

К неутолимому зуду, поглотившему нас.

И, когда приходится возвращаться с прогулки, мы ожидаем увидеть

Магически преображенную мебель, чтобы дать ход

Сокращенным, перелицованным планам.

Никто не обеспокоит вопросом себя, за исключеньем, пожалуй,

Кота в сапогах, и это в итоге еще одна предпосылка:

«Попробуй, ведь мало что может пыль рассказать

На фоне пыльного цвета; пора начинать

И время пора обретать, как бы его ни хватало», минуя соседей,

на закате продолжающих свару,

Однажды ты убедил их, что ты бросил игру

И потому смысла передергивать нет.

Когда принцесса приходит

С тобой повидаться в предисловии правдоподобном вполне,

Ты узнаёшь, что подземный ручей, не стоявший на месте, —

Поверхность и сцена тому, что должно наступить. Все-таки

Жаль, что версии эти не приняты, однако удача какая,

Что тебе повезло с измененьем лица. За скверными следуют

Добрые времена.

И, как прежде, горло твое стиснет медальон своей цепью.

Соглядатаи, умельцы впадают в немое смущение,

Когда время приходит восстать пред вспышкой восхода

Наподобие стального листа. Я это сделаю,

Большего мне не суметь.

На краю этой платформы размышление немыслимо.

Однако тот, кто покинут в любви, фактически — знак

Чего-то иного, того, что продолжает себя. Чего-то, что

Дотошно измерено: запоздалая нежность вещей, память деталей,

Столь же живая, как если бы оцепенели они.

Действительно, смогут все сделать,

Хотя в обстоятельных сновидениях

Сквозь прозрачный кирпич совсем не видны.

Мысли девочки

«Это такой изумительный день, что я должна вам написать

Прямо из башни, и тем докажу, что не безумна я вовсе:

Поскользнулась всего лишь на обмылке воздуха

И утонула в ванне нашего мира.

Ты не слишком плакал по мне, — чересчур был хорош».

На склоне дня я проходил мимо,

И ее улыбка по-прежнему играла у губ,

Как это было века. Она знала всегда,

Как быть восхитительной. О, дочь моя, нежность моя,

Дочь последнего, кто нанял меня, принцесса,

Не задерживайся у меня на пути!

Цветущая смерть

Вперед, начиная с дальнего севера, странствует.

Ее редечный с бензиновым привкусом дух, вероятно,

В твоих лобных пазухах был накрепко заперт,

тогда как отсутствовал ты.

Ты должен дать ему выйти.

На краю дыхания существуют цветы, слабые,

Там оставленные лежать.

Одно дает передышку другому,

Либо в движениях их воцарится симметрия,

Благодаря которой, к тому же, каждый не похож на другого.

Однако, это их общая пустота

И предает предназначение вещи не быть разрушенной.

Через сколько же фактов нам довелось проломиться,

И, как раньше, там продолжают фасады мерцать,

Мираж, но ни края ему, ни конца. Поначалу мы

Должны уловить

Замысел в бытие. Затем развенчать,

Пустив остатки по ветру,

С тем, чтобы старая радость, проста как вино,

Кусок пирога или дружба, в последний раз с нами осталась,

Опираясь на ночь,

Чья уловка ее наградит окончательным смыслом.

Из “автопортрета в выпуклом зеркале”

Как это сделал Пармиджанино,— правая рука

Больше подавшейся на зрителя головы,

Слегка отстраненная, как если бы застила

То, что сама возвещает. Несколько оловянных тарелок,

Старые балки, мех, плиссированный шелк, кольцо из коралла

Слиты в едином порыве, ведущем лицо, что наплывает на нас

Или в сторону, словно рука,

Если б та не находилась в покое. Такова уединения суть.

Вазари писал: «Однажды Франческо вознамерился

Написать автопортрет, наблюдая себя с этой целью

В выпуклом зеркале, каким по обыкновению пользуются

Парикмахеры… Для чего он взял шар,

Приготовленный из дерева токарем, распилил его пополам,

Соразмерил с зеркалом и написал себя, являя тем самым

Высочайшее искусство точности в подражании,

Таким, каким видел себя, отраженным в стекле»,

Отражением чего стал автопортрет.

Стекло изображало то, что он видел,

И этого было достаточно — образ его

Глазированный, бальзамический взят был широким углом,

Время дня или же интенсивность свечения,

К лицу льнущего, жизнью и осязаемостью его наполняли

В волне возвращенной прибытия. Душа себя утверждает,

Но как далеко может она от глаз отойти,

Чтобы вернуться в гнездо свое, как ни в чем не бывало?

Поверхность зеркала выпукла, расстояние значительно возрастает,

Иными словами, этого хватает вполне, чтобы заметить,

Что душа схвачена в человеческий плен,

Что не вырваться ей за границу взгляда, схватывающего картину,

Так были «одурачены» ею, — согласно Вазари,

Весь папский двор, — ею, обещавшей нам полноту.

Которая никогда не свершится. Душе должно быть там, где она есть.

Вопреки неустанности, вслушиваясь в капли дождя,

В то, как стучат они по окну, во вздохи листьев осенних,

Крошащихся на ветру, она жаждет воли, вовне, но должна

Оставаться на этом же месте, недвижной. Она должна

Двигаться как можно меньше. Вот о чем повествует портрет.

Но во взгляде читается такая смесь изумления, нежности,

Сожаления, превосходящих силой свои же пределы,

Что не в состоянии мы долго смотреть на него.

Куда как проста эта тайна. Ничтожность его обжигает,

Понуждая хлынуть горячие слезы: душа вовсе и не душа,

Она ничего не таит, мала она, без остатка сливаясь

С собственной нишей: с пространством своим —

То есть с мгновеньем нашего созерцания.

Это — мелодия, в которой словам не находится места.

Все слова спекуляция (от латинского speculum, «зеркало»):

Не в силах найти значение музыки, они нескончаемо ищут,

Мы же видим расположение снов,

Оседлавших движение, лицо уносящее

В перспективу вечерних небес, лишенную

Распрей фальшивых как доказательства истин.

Но это — жизнь, к тому же заключенная в сферу.

Можно попробовать выпростать руку

Из шара, но меры, зиждущие его, того не позволят.

Несомненно, именно это, а не рефлекс

Что-то сокрыть, укрупняет руки очертанья,

Когда она слегка вспять подается. Невозможно ее

Сделать плоской, подобно стене:

Ей нужно воссоединиться с сегментом окружности,

К телу качнувшись, назад, частью которого мнится

Совершенно неправдоподобной,

Чтобы закрыть, оберегая лицо,

На котором напряжение таких обстоятельств

Усмешки читает укол, будто искру

Или звезду; вряд ли кто ее видел

В возникающих заново сумерках. Свет непреклонный,

Чья настоятельность хрупкости гибнет раньше, нежели

Самонадеянность воссиять: не важно, но значимо.

Франциск, рука твоя крупна очевидно,

Чтобы сферу взломать, но, допустим, чересчур велика,

Для плетения сот нежных сетей,

Что лишь подтверждает нескончаемость ее заточения.

(Велика, но отнюдь не громадна; просто другие масштабы, —

Подобна киту, дремлющему на дне океана,

По отношению к кораблю на поверхности). Однако глаза

Твои утверждают, что кругом всё поверхность. Поверхность есть то,

Что находится там, и нет ничего, за исключением «там».

Комната непрерывна, только альковы,

И особой роли не играет окно, точнее, осколки зеркала, или окна,

Того, что справа, даже в качестве мерила погоды, и что во Франции

Зовется Lе temps,— выражением, обозначающим время,

И что не отклоняется от направления, изменения которого

Суть качества целого. Целостность неизменна внутри изменений,

Шар, подобно нашему, покоится на пьедестале из вакуума,

Танцующий на струйке воды шарик пинг-понга.

И поскольку нет слов для поверхности, то есть,

Нет слов, чтобы сказать, что это на самом деле так, что не

Поверхностно это, но — видимое зерно, и что, наконец,

Не существует пути вне проблем пафоса, vs. опыта,

Ты пребудешь, непокорный, пречистый

В своем жесте — не предостережением и не объятием,

Заключившем что-то в себя от обоих в чистоте утверждения,

Не утверждающем ничего.

Воздушный шар лопается, мелеет от скуки

Внимание. Осколками зубов

Расплываются облака в луже.

Я думаю о друзьях,

Пришедших меня навестить, о том, как было

Вчера. Вторжение памяти, чей странный сдвиг

К модели, грезящей в тишине мастерской,

Приблизив свой карандаш к автопортрету.

Сколько людей приходят и остаются на какое-то время,

Произнося темные или светлые речи,

Которые тотчас становятся частью тебя,

Словно свет за песками,

И летящим туманом, что пропущен сквозь них,

Пока не остается ни единой частицы, принадлежащей тебе.

Те голоса в сумерках все тебе рассказали, но история

По-прежнему движется в форме памяти, чьи отложения

Брезжут в гроздьях кристаллов.

Чья изогнутая рука, Франциск,

Ведает сменой сезонов, но также идеями, уходящими прочь,

Летящими с головокружительной скоростью, подобно

Упрямой листве, содранной с мокрых ветвей?

В этом я вижу лишь только хаос

Круглого зеркала, и оно группирует

Все вокруг полярной звезды твоих исчерпанных глаз,

Не знающих ничего, грезящих, которым, однако, ничто не открыто.

Я ощущаю, как карусель начинает вращение плавное,

Затем все быстрее, быстрей: стол, книги, бумаги,

Снимки друзей, окна, деревья сливаются в безразличную полосу,

Схватывающую меня, куда бы ни глянул.

Никак не понять мне смысл уравнения

И почему обязан к единообразной субстанции

Я свести магму внутренних средостений.

В этом деле вожатый мой — только ты сам,

Несгибаемый, косвенный, приемлющий все

С той же улыбкой, словно у призрака, и, поскольку время себя ускоряет,

То очень скоро, точнее, позднее, я отсюда найду прямой выход,

Расстояние меж нами. Много тому

Что-то значила распыленная очевидность,

Мелкие радости дня, изысканные небольшие события,

Подстать хлопотам домашних хозяек. Но сейчас невозможно

Вызвать к жизни те свойства во мгле серебристой,

Ставшей записью завершения «великого искусства

Подражания изображению в стекле»,

Чтобы совершенства достичь, упразднив отстраненность

Навеки. В твоем намерении определенные скрепы,

Навсегда сохраняют очарование собственным я:

Лучезарный зрачок, шелк и коралл. Неважно,

Эти вещи такие, какими их видим сегодня,

Не коснулась их еще тень, растущая из полей

В размышления завтра.

Завтра — беструдно, но сегодня не тронуло карты,

Одиноко и, как пейзаж, безразлично

Создающий закон перспективы и то, что он означает

В глубочайшем заблуждении художника, — немощный инструмент,

Хотя очевидно насущный. Конечно, известно ему, что иные вещи

Мыслимы также, хотя, какие из них, — неизвестно. Однажды мы

Попытаемся сделать столько вещей, сколько будет возможно,

И, вероятно, в этом мы преуспеем, изготовив их горсть,

Где нет ничего общего с тем, что было обещано,

Пейзаж рвется из нас, чтобы на горизонте исчезнуть.

Зеркальных поверхностей на сегодня довольно,

Чтобы свести предположение обещаний

В единое место, позволяя ускользать одному

И оставляя возможности им быть еще более реальными.

На самом же деле, неуязвима кожа таких пузырей,

Как яйца рептилий;

В ней заложено все должным образом; новые

Проистекают включения, но сумма остается все той же, и, как

Если бы к шуму привыкнуть, который уснуть не давал,

А теперь взял и исчез, так и комната в себе замыкает поток,

Подобно песочным часам, где ни погоды, ни качеств

(За исключением, пожалуй, угрюмого прояснения, почти

Совершенно незримого, в фокусе заострения к смерти — подробней

Об этом позднее). То, чему должно быть вакуумом сна,

Продолжает нескончаемо быть полнотой, источником сновидений,

Который был отворен, так что этот единственный сон

Обречен только на прибыль, как на цветение шиповник,

Определяя законы, оставляя нас

Пробуждению и попыткам прожить в том, что

В данный момент стало трущобами. Сидней Фридберг

в Пармиджанино пишет: “Реализм этой работы

Более не производит объективной истины, но лишь несуразность...

Однако ee искривления не порождают ощущения дисгармонии...

Формы остаются строгой мерой красоты идеала”, поскольку

Вскормлены нашими снами и так алогичны, покуда

Не замечаем однажды дыры, оставленной ими. Теперь

Значимость их, если не смысл, очевидны. Они

Должны пестовать сны, их заключавшие без исключения,

Как если б в итоге они поменялись местами

В уплотненной материи зеркала.

Они кажутся странными, поскольку нам не видны.

И это мы понимаем как точку, где возникает их слабость,

Как у волны, когда ее скала разбивает, и волна

Теряет в жесте свои очертания, выражающем очертания.

Неизбывной мерой красоты идеала остаются все формы,

Погружая в сокрытость нашу идею раздора.

Но зачем же несчастными быть с этим устройством,

Если продолжают нас сны, когда мы их пьем?

Происходит, как въявь, из снов в их собственный код продвижение.

Но только пытаюсь об этом забыть,

Оно предлагает мне стереотипы опять,

Однако, я очевидно их никогда не встречал, — лицо

Бьется на привязи якоря, словно из глубин риска его кто-то извел,

Чтобы вскоре очаровать остальные, «ангел, скорее,

Чем человек» (Вазари).

Наверное, ангел похож на то, что мы успели забыть,

Я имею в виду забытые вещи, которые кажутся нам незнакомыми,

Когда мы снова встречаемся с ними, затерянные вне изречения,

И которые были достоянием нашим. Именно так происходит

Вторжение этого человека, который

«Верхов нахватался в алхимии, но желание его

Состояло отнюдь не в научном исследовании тонкостей живописи:

Он хотел посредством искусства

Передать зрителю ощущение новизны и забавы» (Фридберг).

Портреты поздней поры, такие, как «Господин из Уффици»,

«Юный Прелат» и «Антея», — плод маньеризма,

Однако, как отмечает далее Фридберг, в данном случае

Не исполняясь, напряжение останется замыслом.

Гармония Высокого Возрождения есть настоящее,

Невзирая на то, что искажается зеркалом.

Новым является лишь тщательность в растушевке

Тщетности отражения круглого, сферы

(Первый зеркальный портрет),

Так, что вначале ты на миг будешь слегка одурачен,

Принимая образ за собственное отражение.

А потом ощущаешь себя, подобно

Гофмановским персонажам, которые были их лишены…

За исключением того, что я целиком, кажется,

Вытеснен буквальной инаковостью живописца

В ином, его же пространстве. Мы удивили его

За работой. Но, нет, это он нас удивил

Тем, как работал. Еще немного и картина — закончена.

Удивление почти чрезмерно, как если бы кто-то

Вздрогнул от порыва метели, которая даже

Сейчас еще угасает в собственных хлопьях.

Это случилось, когда ты уснул изнутри.

И нет оснований, чтоб просыпаться, разве что день на исходе,

И будет трудно ночью уснуть, — ну, может быть, только под утро.

Тень города впрыскивает под кожу свою же тревогу:

Рим, где Франческо работал в дни Мародерства:

Его фантазии изумили солдат, которые ворвались к нему;

Они разрешили Франческо бежать, и он вскоре уехал;

Вена, где сегодня находится его живопись, где

Я с Пьером смотрел ее летом 1959 года; Нью Йорк, —

Где сейчас я живу, — логарифм всех городов. Наш пейзаж

Оживлен постоянным ветвлением, челночным движением,

Бизнес пасется жестом, взглядом, молвой. Другая жизнь городу,

Отражение в зеркале неизвестной, однако

Точно описанной мастерской. Он хочет вытянуть

Жизнь из нее, свести ее размеченное пространство

К розыгрышу, превратить ее в остров.

Процесс временно был остановлен,

Но вот по ходу возникает иное —

Нечто драгоценное в ветре. Остановишь, Франческо, его?

Достанет ли на это сил у тебя?

Ветер несет то, чего он не знает, ветер, несущий себя,

Ослепший, не ведающий о себе ничего. Это инерция,

Которая, по утверждению многих, однажды иссушила всю силу —

Потаенную или всеобщую: шепоты слов, которых никто не поймет,

Но ощутить которые можно — холодок увядания,

Странствующий среди мысов, полуостровов твоих скреп и так

Далее, к архипелагам, к погруженной, воздушной тайне

Открытых морей.

Такова негативная сторона. Позитивная же

Сторона состоит в придании жизни известности,

Чтобы придавать значение тому, что лишь мнится,

Должно нас покинуть,

Но сейчас эта новая форма вопросов кажется

не сообразной стилю. Если они решили стать классиками,

Им нужно решать, на какой они стороне.

Их сдержанность предполагает развитие

Городского сценария, привносит двусмысленность,

Которая выглядит своевольно-уставшей, старческие забавы.

Что нам нужно сегодня — лишь только этот, не схожий ни с чем

Мятежник, стучащий в ворота притихшего замка. Франческо,

По мере того, как никакого ответа/ответов вообще не последовало,

Твои аргументы стали попахивать. И, если они рассыплются прахом,

Это будет лишь значить, что их время ушло какое-то время тому,

Но посмотри, выслушай: возможно, другая жизнь накоплена там,

В тайниках, никому не известных; то есть, не мы — изменения;

На самом же деле мы это и есть, если сможем вернуться.

Леопард и лемур

Голос успокоился, в тот раз

Говорил он о трещине в стене:

Истоки земли смыты;

Мы не знаем, с какого места история началась,

И речь неба туманна.

Но если это хочет Бог назад вернуться,

Повернуться вокруг, то пробел станет невидимо

Вымощен и чужие расчеты, возможно,

Откроются, ерзающая коммерция начнется

В том, что до сих пор было дном сухого потока.

Пусть начнут расхаживать львы и так нас выдернут

Обратно из пропасти дурного настроения

В мечту о сегодня как найденном:

Нет драгоценностей, лишь голубого кусочек

Над улицей Тейлора и ссыхающиеся деньги

В прачечной, ты все вернешь

За уроки свои, но нет школы сегодня,

Только немного незавершенных и вечных моментов

Взъерошат снова блеск исчезнувший, пока

Мы плаваем свободно, вспоминая позже

Лишние часы, и в это время узнаем что-то.

Однако: дни так беспорядочны, поверь,

Что не все происходит,

Что было достигнуто, и обещанные высоты

До сих пор картонны, а потом — печали

Долгое время до того, как эхолалия

Отпирает пойманные весны, расцветает в ливень

Многочисленных и зигзагообразных неправильных пониманий.

Тогда широкой кистью одинокое дерево

На низком холме введут в существование,

Оно осведомлено, раз уж намерено остаться,

Вот так, упреком уединению

Извозчиков на их площадках под луной рогатой.

И это, и это случится вначале

Не многозначительно, но постепенно придет занять ваше место,

И еще другие взрастут и примут решение, и еще более

Найдут себя забытым, еще странно

Фамильярно и правильно в зеркале время

Занято Богом, чтоб рассказать и уйти:

Леопард в себе, смятение многих сходств

Со всеми другими. Позволь старику видеть сны,

Хоть недолго. Этой ночью никто не идет никуда.

Бриз от берега

Возможно, я только забыт.

Возможно, это действительно было, как ты говоришь.

Как я могу знать?

Жизнь растет, ширится, больше, непостижима, опасна,

Еще не видима никем.

Я одинок, тих,

Словно безветренная трава этого дня.

И обжигающее знанье.

И листья падают, не слушаясь руля, и жгут.

Один, по крайней мере, может спать до Дня Суда —

Но может ли? Будь осторожен, что ты говоришь, обеспокоенная стая

Уже другая, другая и отступает

В уравненье цветное удержания долгого курса.

Никто не знал, что были

Микробы изменившимися. Ты мне нравишься,

Поскольку это все, что я могу сделать.

И то, что происходит — получение тобой истории невосстановленной,

И бриз от берега уносит это плавно прочь,

Недалеко. И был обут,

Подумать только, тот встречающий — в закат,

Блестящий, беспорядочный и острый,

Как слово, что во рту держали слишком долго.

И косточку выплевывает он.

Загадай мне

Дождливые дни — лучшие,

Там постоянство угла

Между вещами и землей;

И в неуходе после оправданий.

Спидометр на закате солнца.

Точно, — когда они говорили, солнце начинало скрываться за облаком.

И ладно, это лучше — быть с неясными чертами,

Но туго обернутыми вокруг того настроения,

Чего-то похожего на мстительную радость. И в лесу

Всё — то же самое.

Я думаю, что ты мне больше нравилась, когда я узнавал тебя, но редко.

Но любящие — как отшельники или коты: они

Не ведают, когда войти, остановить

Сокрушение прутиков за обедом.

На маленькой станции я ждал тебя

И буду ждать, со всей страстью,

у меня достанет, — ко всем твоим планам и будущему

Звезд, питающих мою жажду,

Встать на колени в поисках <нрзб.> радости.

Июнь, и колючки в нашу сторону едва ли глядят.

И будут смелыми тогда, и вот тогда

Вот это облако изображает нас и все, чем наша история

Когда-то собиралась стать, — мы настигаем

Самих себя, но они сами другие.

И с этим все города начинают жить

Как места, где можно поверить в движенье

К особенному имени, и быть там, и тогда

Это еще действие, отступающее, оживляемое до смерти.

Мы можем бури пожать, одевающие нас

Словно радужными шляпами, боясь опять следить за шагами

К прошедшему, недавно оно было нашим,

Опасаясь найти там останки званого вечера.

Всю жизнь тебя поддразнивали так,

И это стало твоей душой?

Где до сих пор гуляет кто-то по берегу в смущении

Сливовой тени, и солнце уставшее, покорное

Постройкам на противоположном берегу, смешиваем

Задыхающиеся приветствия, слезы, пробуем тогда на вкус

Бесценные припасы.

VETIVER

Года проходили медленно, грузом сена,

Как цветы повторяли по памяти строки стихов,

И щука размешивала дно пруда.

Перо холодно к прикосновению,

Лестница раскручена вверх

Через раздробленные гирлянды, хранящие грусть,

Уже сосредоточенную в буквах алфавита.

Было бы время сейчас для зимы, ее башен

Из кружения сахара и для линий забот

У рта, и цвета на лбу и щеках,

«Пеплом розы» когда-то названного.

Сколько ящериц, змей свою кожу покинут

За вот так проходящее время,

Оседающее глубже в стойкость песка, поворачивающее

К завершению. Все идет хорошо и сейчас,

Хорошо, оно как-то распалось в ладонях,

Выраженное, как перемена, острое,

Как рыболовный крючок в горле, и декоративные слезы,

Протекавшие мимо в таз, называемый бесконечностью.

Тут все бесплатно, и ворота

Нарочно брошены открытыми.

Не провожай, все будет у тебя.

А кто-то в комнате свою рассматривает юность,

Найдя ее пустой, сухой и пористой на ощупь.

Пусть буду я с тобой, пока открытый воздух

Нас не охватит, не соединит, пока

Не уберут все ветки с клеем птицеловы

И рыбаки не вытянут пустые лоснящиеся сети,

И другие не станут частью огромной толпы

Вокруг того костра, расположения,

Что стало значить нас для нас, и плач

Сохранен в листьях, и падает последнее серебро.

Утренний испуг

И шторм восстановил себя

Как целое в парусе времени

И усталости мира,

И старого труда, что остается совершенным на поверхности его.

Приходит утро, и вернулся муж на берег

Опять просить об одолженьи рыбу,

Левиафана, и настойчивость наводит жидкую тоску. Ответ

Из моря зубчатого пузырится:

«Ты опоздал! И, даже если разбирал

Абстрактный добрый случай, что принес тебя

На это дно, еще ты должен отпустить

Пчел, замурованных в твоем уме, и принести досаду

И славу в точный фокус. Ну и что,

Другие тоже выпросят до забыванья

Отодвинуть ветку ночи от малорослого леса,

Что нас хранит самим себе удивляющимися,

Пока удача или кумовство продвинулись своим путем. Еще скажу,

Что не единственна единственность твоя

И двери в бритой голове должны закрыться прежде,

Чем смогут расколоться, приоткрывшись. Учти это.

Их обещание уравнивает силу». Потрясенье

Неистовое, в транс возврат не обещают никакого

Просителя, тем более — склонившего колени.

Однако ночь в ее одиночестве

Мотива поровну вознаграждает всех за то, что не может

Казаться беспристрастной к пережитку действий

Из положения соперника планеты. А вещи длятся, будучи всё те же,

Как темнота и корабли, волнующие небо.

Перевел с английского Аркадий Драгомощенко

№4