ПРОЗА: Елена Шуваева-Петросян В ОЖИДАНИИ МУЖЧИН

Шуваева-Петросян.jpg

Елена ШУВАЕВА-ПЕТРОСЯН родилась в селе Большой Морец Волгоградской области, живет в Армении. Член Союза литераторов России, Союза писателей Армении, Клуба писателей Кавказа. Автор 5 книг. Стихотворения, рассказы и статьи переведены на армянский, английский, немецкий, словенский, румынский, узбекский. Переводит с армянского.


***

Старый Або, сморщенный и скукоженный пустынник, в силу возраста прикованный к месту, царем восседал на развалинах древнего купольного храма. Его подслеповатые глаза ввинчивались в легкую утреннюю туманность долины, уютно раскинувшейся в межгорье. Минувшая ночь, зацепившись черным подолом за снежные вершины гор, оглядывалась на царство, которое ей пришлось покинуть по воле природы. Она уходила, чтобы вернуться. И неважно, что произойдет в часы ее отсутствия, она вновь все прикроет своим мраком.

Або любил утренние часы, когда все живое в Цахкагюхе, Цветочном селе, спит, а бдящие силы старинного кладбища с разбросанными хачкарами[1] умиротворенно колышутся над этим сонным царством. Увековеченные мрачные бюсты отшельников, покрытые утренней изморосью, будто испариной, выступившей от напряженных раздумий, вглядываются в долину, как кажется многим, а на самом деле в вечность. И старый Або, горец-долгожитель, как никто лучше, знает это. В скромной усыпальнице мощи отважной девы Мариам, некогда построившей чудесный христианский храм — кость в горле магометан, пытавшихся мечом распространить свою веру на древней святой земле, пробуждают преклонение. Именно туда с последней погасшей звездой идет Або, опираясь на свой посох из лещины, сосредоточивший его жизнь. На отшлифованном многолетьем черенке таится надпись на грабаре — «идущий осилит дорогу». И Або шел — и осиливал. И даже понял, в чем его миссия на земле, в этом бренном, уже охваченном дряхлостью, теле. Он — хранитель.

У усыпальницы Або напрягается, собирая все свои силы, и втыкает посох в каменистую почву. Вот он, Мировой центр, вот оно Древо Мира, вбитое в скудную армянскую почву. А Або — властелин и защитник Цахкагюха. Старик почти припадает на колени, раздвигает шелковистый ковыль, заслонивший вход, и вползает в усыпальницу Мариам. Долго его беззубый рот что-то бормочет, выдавая нараспев нечто труднопонятное, а тело раскачивается, как маятник, из стороны в сторону. Або отчаянно молится. За всех дев — мужних и безмужних — вдовых и вроде мужних, но без крепкого плеча рядом. И молитва эта, у мощей Мариам, рядом с Мировым центром, доносится до самых небес. И Боженька милосерд — к зиме мужние девы, те, что были без крепкого плеча рядом, встречают своих мужей с «хопанщины»[2], безмужние выходят замуж. И только редкие разведенки по неписаным законам гор и вдовые по законам скорби остаются в одиночестве. Кутаясь в черные балахоны и покрывая цвета воронова крыла волосы черным платком, они хранят в уголках губ царское молчание, в котором затаенная грусть. Для них каждое слово весомо и дорого, а улыбки, некогда озарявшие их лица, ушли вместе с мужьями. И даже когда серебро долголетья побьет их волосы, платок не спадет на их усыхающие, по-детски маленькие плечики, так и не познавшие вдоволь мужского тепла. Крутые, скалистые горы, долгие злые зимы отложили отпечаток на их нрав, сделали скупыми на проявление чувств, хотя порой в душе бушуют великие страсти. Но грех все это показывать. Грех и стыдоба.

Женщины Цахкагюха понимают свое положение, положение женщины в этом мире, они всегда, испокон веков, соблюдают требования мужчин: сначала отца и дедов, дядьев, потом брата или нескольких братьев, родных и двоюродных, потом нареченного жениха, который в обязательном порядке переходит в статус мужа, так как родители давно сосватали своих детей, порешив, что это сочетание даст хорошие плоды. Женщины Цветочного села покорно приняли свое положение одиноких жен, они не перечат своим мужьям, покидающим их весной и отправляющимся в Россию или другие страны на заработки, на «хопанщину». Они только могут представлять, как пахнут дальние страны по подаркам — платкам, платьям, кофтам, абы никогда там не бывали и вряд ли побывают. Какой там, если даже в армянской столице многие бывали раз-два в жизни. И далеко, и незачем в общем-то.

Зимовье мужей проходит в радостных хлопотах и суете. Женщины так и вьются вокруг них, перемежая свою сладкую восточную речь частыми словами «джан» и «кмернем кез», то бишь «милый» и «умру за тебя». Они отдают мужьям все самое лучшее: самый лакомый кусочек, самые теплые носочки, самое лучшее местечко у печки напротив телевизора... Зачастую мужья это воспринимают как должное, не удосуживаются отблагодарить женушку, а нередко могут матюгнуть — мол, женщина, знай свое место и дело. И это жены принимают покорно, даже после этого стараются больше услужить мужу, чтобы доволен остался. Так пробегает суровая зима, которая заточает всех цахкагюхцев в дома, собирает у печки. И женщинам так уютно и хорошо этими суровыми зимами, потому что вся семья в сборе, душа в покое. И хотят-то они малого от жизни: лишь сладкого помаленьку да горечи не до слез. Но наступает неминучая весна... Мужья уезжают. Почти все сразу, гуртом, на дребезжащем желтеньком автобусике, который когда-то был мечтой советского человека, а стал ржавым пережитком. И лишь старый Або, несколько стариков, не впавших в глупое беспамятство, потому что такое редко бывает у горцев, но ворчливых, и добрая сотня пацанов, к которым солидность и строгость самостоятельного человека приходят слишком рано, составляют все мужское население Цахкагюха в этот период. И наступает у женщин траур. Тишина с истаивающими воспоминаниями стыдливой, затаенной любви отравляет их ночи. Пустоуглые каменные дома не прогревает даже высокогорное солнце, потому что их покидает «ачки луйс», свет глаз. Любимых глаз. Хотя нет... Есть и радости: многие женщины после зимовья оказываются забрюхаченными, а это дело святое. Они важно по деревне носят свои животы, как свидетельство того, что они мужние. И старый Або в усыпальнице святой Мариам сочиняет новую молитву. За благополучное разрешение. За продолжение рода. За возрождение армянства. Затем понуро ходит среди замшелых хачкаров и бюстов отшельников и размышляет о своем предназначении хранителя этого цветника.

***

Строгая Парандзем со сросшимися черными бровями над гордым носом, который будто бы искусно впаян в белый открытый лоб, сосредоточенно стежает двуспальное одеяло на пороге дома. До этого несколько дней она вместе с родственницами на своем дворе мыла, сушила и чипотом[3] трепала шерсть. Чудесна картина, когда несколько женщин сидят на коленях в шерсти, воздушной, похожей на пену, напевают шараканы[4], которые всегда подхватывают ангелы, обретающиеся за их спинами: «Так дай и мне подняться вместе с ним, упавшего, низвергнутого вспомни! Обильный плач даруй глазам моим и морем слез главу мою наполни!»Их многоголосье дополняет музыка — мелодия тонких свистящих чипотов. И в этом миге столько гармонии, столько магии.

Вдовых никогда не допускают к чепхелю, битью шерсти, чтобы не набить участь вдовью или бобылью тому, кому предназначается одеяло. Беременные тоже не должны трепать шерсть, шить, резать и латать, не то ребенок родится с родинками или бородавками. Заправляет всем этим процессом обычно адэ[5] Азнив, самая старшая женщина, глава дома и всей деревне, к которой обычно все идут за мудрым советом и предсказанием — дюже хорошо адэ Азнив на кофейной чашке смотрит, любую тайну раскроет. Мужики боятся Азнив и неспроста. Было дело, что она рассказала одной бабе, куда плутает тропинка ее мужа, протоптанная через взгорье в соседнее село, куда он зачастил, несмотря на лютую зиму, за каким-то особенным, целебным мацуном, будто бы своей коровы нет. Но Азнив и войны не допустит, просто настращала, наставила блудного мужа на путь истинный, а кто говорит, и зельем нужным опоила, и зажил он мирно со своей женой.

В сосредоточенном взгляде Парандзем хранится тяжкая память о горькой судьбе ее пращурки — гордой царицы Парандзем, которая со своим многотысячным отрядом долгое время выдерживала осаду персов в крепости Артагерс. Пала осада, и царицу вместе с другими пленными угнали в Иран. И шах построил на площади своей столицы дом, в котором каждый проходящий мог совокупиться с низложенной царицей, предавая скверне ее армянскую гордость. Парандзем замучили до смерти — ее святой дух подвижницы христианства нашел свое умиротворение. Да только вот имя Парандзем через многие века пронесло в себе заряд гордости и мучений.

Который год Парандзем — безмужняя жена: ее Хачатур уехал куда-то в Россию и не вернулся. В последний раз, когда он зимовал в Цахкагюхе, Паранздем понесла четвертого сына, который родился уже без Хачика и которого тот еще не видел, а с тех пор прошло уже добрых пять лет. Парандзем каждое лето моет, сушит, бьет шерсть, стежает двуспальное одеяло — надеется, что муж к зиме приедет. Ан нет. В глубокие осенние дни, дышащие уже зимой, она понуро глядит в окно, прислонившись стомленной головой к холодной раме. Нет, конечно, Парандзем не такая отважная, как ее пращурка. Но порой ей хочется взять четверых сыновей и поехать, поехать в ту Малаховку, откуда пришло последнее письмо от мужа.

В этот день, когда Парандзем на пороге тихо работала над одеялом, погрузившись в свои горькие мысли, во двор влетела суетная соседка Херикназ. Быстрый взгляд Парандзем уловил что-то неладное. Херикназ сегодня была особенно возбуждена, глаза провалились, а под глазами черные круги, будто ночь провела в слезах.

— Что с тобой, Херикназ джан?[6] — спросила Парандзем, воткнув иголку в катушку и откладывая одеяло.

— Вай, Парандзем джан, Парандзем джан, беда в мой дом пришла — вражина увела моего Паруйра!!! — запричитала соседка, обхватив голову. — Чуяло мое сердце, что что-то неладное с ним, чуяло...

— Да успокойся ты, не вой! Спокойно расскажи, откуда ты эту чушь вызнала! — отрезвляя соседку, отрезала металлическим голосом Парандзем, а у самой сердце в пятки ушло — вдруг и ее Хачика какая-нибудь размалеванная вражина увела, приголубила мужика на «хопанщине».

— Я вчера ночью наконец-то дозвонилась до Паруйра. Взяла трубку какая-то баба и говорит мне: «А вы кто?» — Я ей: «Жена!» — Она: «Жена — это я, а вы кто?» Тут я вспылила: «Ты! Трубку дай Паруйру, он тебе потом объяснит, кто жена, а кто...» Она передала трубку Паруйру, а тот мне: «Здравствуй, сестра джан! Вонц ес?»[7] Я ему: «Какая я тебе сестра! Жена я твоя, твоя Херикназ! Запамятовал?» — А он, будто не слышит меня, бубнит свое: «У меня тоже все хорошо, сестра джан. Я потом тебе позвоню!» — и отключил меня. Я вся испариной покрылась, всю ночь проплакала в его подушку.

— А потом? — еще большее волнение охватило Парандзем, которая, даже не заметив, начала из одеяла шерсть выдергивать.

— А он утром мне звонит и шепотом говорит: «Я ей сказал, что ты моя сестра, чтобы больше не смела звонить. Я тебе деньги высылаю, детей содержу — вот и сиди спокойно, женщина!» — «Так, а кто она тебе, Паруйр джан? Ты у нее квартируешь?» — А он мне: «Она — моя жена!» — «Как жена?! Я твоя жена!» — «Ты перед Богом, она по документам, Херикназ! По паспорту... Так надо!» И бросил трубку... Ой, Парандзем джан, Парандзем джан, что делать-то мне теперь?!

— Так давай к адэ Азнив пойдем! — вскочила Парандзем, высыпая клочки шерсти из подола.

— Точно! И как я сразу не подумала! — утерла слезы Херикназ.

И две женщины, враз ставшие сестрами по горю, ссутулившись под тяжкой долей и беспощадным горным солнцем, засеменили по узловатым улочкам меж каменных заборов, так тесно обступивших проезжую часть, будто бы оставляя дорогу лишь для пеших сельчан и навьюченных осликов.

***

Адэ Азнив, облаченная в строгий черный наряд, в темном платке восточного орнамента, обхватившем ее голову каким-то чересчур замысловатым узлом, восседала во дворе на своем царском троне и важно попивала черный кофе, постоянно подливая из турки. Тяжелые гроздья винограда свисали над ее головой. Над столом, уставленным сочными, напитавшимися армянского солнца и от этого ставшими бесподобно сладкими, фруктами, вяло жужжали разморенные пчелы, уже вдоволь насосавшиеся нектара, но все не успокаивающиеся от своей пчелиной жадности — порождения страха перед зимой.

Ее муж Галуст, под стать своей жене — высокий, худой, плотью усыхающий на своих крепких костях, с соседом дедо Наапетом яростно резался в нарды, шумно бросая зары и передвигая шашки. Пять тысяч лет эта игра, ответная загадка персидского мудреца Бюзюркмехра на индийские шахматы, терзает умы игроков. И вроде уже никакой загадки давно в этом нет, ан нет, какая-то есть магия в этой игре. Когда-то на нардах предсказывали судьбы владык, теперь каждый игрок смотрит на поле, передвигает шашки по кругу, как звезды, и гадает о своем будущем. Гадает неосознанно, на уровне генетической памяти... И глядь, порой чего-нибудь намыслит важное за игрой.

Адэ Азнив снисходительно поглядывала на мужчин и потягивала свой кофе сухими бесцветными губами. Пальцы ее левой руки с нагромождением большущих перстней с камнями настукивали какую-то мелодию. Когда в калитку ворвались Херикназ и Парандзем, адэ Азнив подскочила на месте, будто ее обожгло. Было, было у нее с утра дурное предчувствие. И вот эти две женщины, растрепанные, разгоряченные, перевозбужденные, явно не добрую весть принесли. Но она не показала виду, что тоже обеспокоилась, утихомирила себя, уселась важно в кресло и лишь холодным взглядом указала на скамейку у стола — мол, туда садитесь.

Женщины суетливо разместились и, теребя свои подолы, начали уже наперебой, активно жестикулируя, рассказывать что стряслось.

— Адэ Азнив, дай мудрый совет, что делать? — задала насущный вопрос Херикназ, закончив свой слезливый рассказ. — Может, мне взять детей и поехать к ним. Пристыдить ту вражину, показать детей, которых она отца лишила?

Легкая скупая улыбка коснулась уголков губ адэ:

— Не советую, джаникес[8]! Не советую! Вот помяни мое слово, погуляет он там, а все равно к тебе приедет старость коротать. Вон посмотри на моего Галуста. Сейчас он никакой вражине и задаром не нужен. А был молод, так хопанил, так хопанил на Руси!

Херикназ бросила тяжелый вопросительно-осуждающий взгляд, который бывает только у кавказских женщин, на дедо Галуста, мол, и он такой же был, а потом умоляюще посмотрела на адэ Азнив:

— Не хочу я ждать до старости. Не хочу...

— А что поделаешь?! Поедешь, поскандалишь и в старости одна останешься, а сейчас твой Паруйр знает, что ему есть куда вернуться. Джан, каждая собака в своей шерсти ходит. И ты ходи и довольствуйся тем, что есть.

Соседки, даже не переглянувшись, молча встали и, придавленные своей долей, пошли восвояси. Херикназ хоть знала, где ее муж, что не скажешь о несчастной Парандзем.

***

Мир не рухнул в Цахкагюхе. Если до этого женщины жили в сладком неведении, догадываться-то, конечно, догадывались, но стыдливо отбрасывали недоверчивые мысли, заставляли себя думать, как несладко их мужьям на чужбине, горбатятся там, чтобы они жили в достатке, то сейчас приняли все, как данность жизни – вот так, и никак иначе. Детей так трудно растить в деревне, где живешь только собственным хозяйством – мацун, зелень, овощи вывезешь на рынок в соседний маленький городок, вот и весь доход. Можно бы было какую-нибудь животину продать, свиней и овец в Цахкагюхе уже давно не держат. Со свиньями грязно, хлопотно. А овечек надо выгонять на пастбище, а где вы видывали женщин-чабанов, разгуливающих по горам и ночующих где придется? Конечно, цахкагюхки сами пашут землю, не тракторами там какими-то, а плугом, сеют, сажают, предают умерших земле. И ждут своих мужчин. И молится старый Або за всех них: «Аствац паги!», размышляя над тем, в какое же все-таки неудобное для проживания, будто бы Богом забытое место забралось их село — вокруг скалы, в которые втиснулись дома, зависнув над обрывами, а где-то там — на чужбине — плодородные земли и море соблазнов, от которых так трудно оторваться и вернуться к этой убогой жизни…



[1] Хачкар (арм.) — крест-камень.

[2] Хопанщина (арм.) — чужбина, куда едут армяне на заработки.

[3] Чипот (арм.) — палка для битья шерсти.

[4] Шаракан (арм.) — армянское церковное песнопение.

[5] Адэ (арм.) — старшая женщина, глава.

[6] Джан (арм.) — милый, милая.

[7] Вонц ес? (арм.) — как ты?

[8] Джаникес (арм.) — милая моя, милый мой.

№15