ПРОЗА: Татьяна Шереметева. РАССКАЗЫ

Шереметева.jpg
Татьяна ШЕРЕМЕТЕВА родилась в Москве, окончила филологический факультет МГУ, сейчас живёт в Нью-Йорке, член Американского ПЕН-Центра. Публиковалась в журналах России, Германии, США, Канады, Украины и Беларуси. Многократный победитель и финалист, а также член жюри литературных конкурсов. Автор книг «Посвящается дурам. Семнадцать рассказов» и «Грамерси парк и другие истории».



ЩЕНОК
(Летний этюд)

Соседи на чем свет стоит крыли вашего щенка, а заодно и твоих отца с матерью. По ночам поселок не спал. До самого утра, не замолкая ни на минуту, щенок то отчаянно визжал, то протяжно плакал, и было похоже, что где-то брошенный ребенок зовет и просит о помощи.
Поскольку на твоих родителей, городских дачников, надежды не было никакой, решено было пожаловаться дяде Вите — хозяину и щенка и дачи, и потребовать от него взять ситуацию под контроль, а глупую дворнягу — в ежовые рукавицы. Отец пытался успокоить соседей и обещал срочно принять меры.
Ты не знаешь, что такое «ежовые рукавицы», но понимаешь, что это плохо. Под домом у вас живет ежиха с ежатами. Щенок с ними дружит, а когда не дружит, тогда просто не может достать их из-под низкого крыльца.
Ежиха толстая и сердитая, а у ежат тоненькие иголочки и хитрые мордочки. Каждого из четверых тебе хочется расцеловать. Но ежиха строго следит за детьми и не разрешает тебе подходить к ним близко. На ночь вы оставляете им молоко и кашу в блюдечке. А утром блюдечко стоит пустое и чисто вылизанное.
Ты с ужасом понимаешь, что ежовые рукавицы будут делать из ваших ежей, больше не из кого. И всю ночь обдумываешь план спасения толстой мамаши и ее детей.

Набравшись смелости и с трудом удерживая прыгающие губы, ты говоришь с отцом.
Ты обещаешь, что никогда больше щенок не будет мешать ни им самим, ни тем другим домам, что по соседству. Что ты готов спать с ним рядом. Лучше, конечно, в постели, но если нельзя, то ты готов спать вместе с ним в конуре.
В качестве крайней меры ты просишь забрать у тебя велосипед и свое главное сокровище.
В специальной коробке на красивой байковой тряпочке ты хранишь старые погоны подполковника. Их подарил тебе отец. На каждом из них вышиты золотом красивые змейки, обвивающие чашку на ножке. Эти погоны когда-то носил твой дед — военный врач. Деда давно нет, ты его видел только на фотографиях. По вечерам ты ждешь, когда отец расскажет еще одну историю про него и его любимую собаку Рекса, которая воевала вместе с дедом.
Ты решаешься: свой велосипед и один погон ты готов отдать дяде Вите в обмен на ежовые шкурки и жизни.
Губы ужасно мешают говорить, ты пытаешься справиться и не давать им так подпрыгивать.
Отец долго смотрит на тебя: соображает. Потом удивленно спрашивает, почему один, а не два погона. Ты, накручивая край пижамки на палец, объясняешь, что, может быть, дядя Витя согласится поделить с тобой погоны поровну. Иначе у тебя на память о деде просто ничего не останется.
Поняв наконец, о чем идет речь, отец тихо охает и, взломав густые брови в какую-то рваную линию, хватает тебя на руки и зарывает свое лицо в твой живот. Ты слышишь, что его сердце бешено колотится и что твое сердце отвечает ему в такт. И так почему-то перехватывает дыхание, так не хватает воздуха.
Не выдержав, все еще на руках у отца, ты даешь волю слезам. И уже понимаешь, что никогда, никогда твой отец не будет шить ежовые рукавицы. Ни из твоих, ни из чужих ежей.

Щенка принес со своей автобазы дядя Витя, хозяин дачи. А дать ему имя забыл. У щенка очень большая круглая голова, и по утрам вместо глаз — щелочки. Это очень смешно, и ты дразнишь его Фудзиямой. Откуда взялось это слово и что оно означает, ты не знаешь. Но оно очень японское, и это хорошо. Правда, какая-то «яма» в конце этого длинного слова тебе совсем не нравится. Поэтому ты называешь щенка Фудзиямкой.
Щенок весь день старается пристроиться где-нибудь и мгновенно засыпает. Во сне он вздрагивает, скулит и часто закрывает голову толстыми лапами.
И только вечером он просыпается, переваливаясь с боку на бок, кубарем врывается в вашу беседку и лезет к тебе на руки. Он лихорадочно вылизывает своим розовым языком твое лицо и руки, и согнать его с твоих колен невозможно.
Ты просишь отца разрешить взять его к себе в комнату на чердаке. Отец треплет щенка за ухом и разрешает. Мать виновато улыбается, но говорит, что у Фудзиямки есть свой дом — большая будка с подстилкой из свежего сена, и что там ему будет гораздо лучше.
Щенок жалобно скулит и вжимается в твои колени. Ты обнимаешь его за пушистую шею. Ты не хочешь отпускать Фудзиямку в тот большой собачий дом — его будку. Ты хочешь, чтобы за столом, где по вечерам стоят носатый чайник, керамическая салатница с сушками и миска с ягодами, вы сидели бы вчетвером: отец, мать, ты и он. А потом все вместе шли бы спать. Щенок знает, что места за столом ему нет, поэтому сопит, ерзает и старается быть как можно незаметнее.
Вы пьете чай, отец рассказывает, как лесом добирался от станции, как торопился, потому что нес тебе мороженое. Мороженое отец положил в жестяную коробочку от чая, чтобы оно не растаяло.
Еще у калитки он говорит, что тебя ждет сюрприз, и протягивает коробочку. Ты ее открываешь и видишь, что там в молочном сиропе плавает тусклая бумажка. Сначала тебе обидно, но потом ты вспоминаешь, что есть маленький Фудзиямка, и отдаешь этот молочный сироп ему.
Щенок помогает себе лбом, ушами и даже хвостом. Ты чувствуешь, как радость подпирает изнутри, и задираешь голову к небу.
Там навоевавшееся за день солнце неторопливо приближается к теплой земле. Тебе кажется, что на закате оно ложится спать вон за той крайней чертой. Еще немного, и ты увидишь большую зеленую поляну, и там — желтый, горячий колобок солнца. А вокруг него на траве — всех зверей из леса.
Ты совсем не жалеешь, что мороженое растаяло, и мечтаешь о том, что и в следующий раз в жестяной коробочке из-под чая снова окажется такой же сюрприз для твоего щенка.

Незаметно подкрадывается летняя ночь. Ты обнимаешь щенка за шею. Вам придется расстаться до утра.
Ты моешь ноги в тазике с черными кляксами отбитой эмали, ложишься, и мать целует тебя на ночь.
Немного погодя, когда уже потушен свет, к тебе поднимается отец. Он ложится рядом, ты просовываешь голову ему под руку, и вы шепотом еще долго говорите. Пока вы с отцом обсуждаете все важные дела и события за день, за домом начинается самое неприятное.
Мать загоняет Фудзиямку в конуру. Он уворачивается, с жалобным воем носится но участку и прячется где только может. На помощь иногда приходит отец, вдвоем с матерью им с трудом удается запихнуть щенка внутрь и закрыть выход старым ржавым листом железа, подперев его поленом. Всю ночь до утра из большой будки раздается жалобный плач, скулеж и визг.

Сладить со щенком невозможно. Но и наказывать его рука не поднимается. Он по-прежнему все такой же смешной, только круглая мордочка с умными, узкими глазками стала еще больше.
Ночью его вой по-прежнему раздается по всему участку. Что делать — непонятно. Но ты уже все обдумал. Конура большая, места хватит на двоих.
Вечером опять Фудзиямка бегает по всему участку и опять упирается всеми лапами, не желая уходить на ночь в свой домик.
Уже стало совсем темно. Ты в пижаме и тапочках тихо спускаешься по приставной лестнице из своей комнаты на втором этаже. Высокая трава обдает тебя росой. Страшно и мокро.
Вот и будка совсем рядом. Ты убираешь большое полено, железный лист и быстро ныряешь к Фудзиямке на его соломенную подстилку.

Руки дрожали, и отец никак не мог справиться с дверью, а мать не могла ждать. Она неумело перелезла через окно и побежала, тяжело проваливаясь босыми ногами в рыхлую землю грядок. Никогда родители не слышали, чтобы их ребенок так страшно кричал. Детский крик сливался с заливистым визгом собаки.
Утром в будке обнаружили осиное гнездо, которое прилепилось к внутренней стороне крыши и потому было совершенно незаметно снаружи.


ПУБЕРТАТ

Я не люблю людей. Я никогда их не любил. В детстве меня били. За то, что лучше всех учусь, за то, что выше всех ростом, за то, что девчонки пишут записочки мне, а не другим. Меня лупили за школой, там, где обычно забивают стрелку.
Один на один со мной драться боялись. Били в шесть или восемь кулаков. Я не кричал, не звал на помощь. Я защищался. И до сих пор меня бьют, а я защищаюсь. Только кулаков стало больше. И бьют они больнее. И сил моих стало меньше.
Я устал.
Не люблю людей, особенно не люблю теток, женщин, девчонок и все такое. Прошлым летом на даче, на своем чердаке, я часто представлял, как это будет у меня.
Я не хотел, чтобы это было как у отца с матерью: молча, с толстыми ногами матери, закинутыми на плечи отцу. С их сопеньем и неуклюжей возней. С их бесконечными ссорами по утрам.
Вечером я ложусь на пол и смотрю в лунку от сучка в доске, что происходит у них в спальне. Я никогда не забываю потом опять вложить в лунку сучок, который я как-то выковырял гвоздем.
Если у них ничего не происходит, я чувствую разочарование и ложусь спать, еще больше ненавидя их обоих за то, что они не сделали это.
Если это происходит, то я ненавижу их за то, что они это сделали.

Потом я уже понял, что если кого-то не любишь, то тебе все равно, что он делает — хорошее, плохое, или вообще ничего не делает. Потому что тебе в любом случае это противно.
Если ты кого-то ненавидишь, то тебе противно в нем все: и как он выглядит, и как он говорит, и что он делает. Ты ненавидишь его за плохое. Но за хорошее ты ненавидишь его еще больше, потому что этим хорошим он только все портит. Тебе хочется его ненавидеть, а за хорошее ненавидеть трудно.

Первой женщиной, которую я возненавидел, была моя мать. У нее огромные руки, которые очень больно могут драть меня за ухо, огромные ноги — она носит на даче отцовские ботинки и носки. Все остальное — женское — у нее тоже огромное. Голова у нее больше отцовской, и я понимаю, почему она всегда снизу: если бы она залезла на отца, она бы его раздавила. Она не любит меня за то, что я похож на отца, что у меня такое же узкое лицо, узкие плечи и узкая жопа. А я не люблю ее. Все прошлое лето я ее ненавидел. Я все про нее знал, только отцу не рассказывал. Я не предатель.
Я мечтал о том, что у меня будет все-все по-другому. Что моя женщина будет до того легкая, что я буду ее носить на руках, как котенка.
И мы будем только целоваться. Делать все остальное очень противно.

Но потом, на следующее лето, я стал мечтать и обо всем остальном. Но это тоже должно быть совсем другим, не таким, как у родителей, и не таким, как у тех, кого я однажды застукал в подъезде, когда я сначала подумал, что тетку рвет и потому она согнулась пополам. После этого рвало меня. Я еле добежал до квартиры и бросился в туалет.
Я ненавижу людей. Почему все так некрасиво? Почему женщины так громко кричат и ругаются? Почему у мужчин все так жалко висит, а потом так страшно встает? Я смотрел на себя и не верил, что у меня тоже все может так ужасно меняться. Но потом у меня тоже началось. Это было очень стыдно, я не знал что делать, а сказать об этом не смог бы никому и ни за что на свете. Я сам потихоньку застирывал свои простынки, запихивал их за батарею и потом снова стелил их на матрас.
Потом я возненавидел нашу физкультурницу. Она хлопала нас по спине, подхватывала под мышки перед кольцами. Но я не ребенок, я сам могу дотянуться. Я выше всех. А когда она вот так подхватывает руками, то через ее тренировочный костюм чувствуются ее толстые сиськи. А я не хочу, чтобы они меня касались. Мне это противно.
Еще ненавижу Верку. Она самая здоровая из наших девчонок. Верка считает, что мы с ней — пара, потому что я самый высокий среди мальчишек. Такая дура! Я же ненавижу женщин, я ей так и сказал. А потом я хочу, чтобы у меня была совсем другая — маленькая, как Дюймовочка.
Потом еще ненавижу Зойку. Она приходит делать бабушке уколы и всегда шлепает меня по жопе и спрашивает, не нужно ли сделать пару уколов и мне. Я ненавижу, когда она меня спрашивает об этом. У меня внутри становится все как-то ужасно неудобно, когда ее рука касается меня. И за это я ее еще больше ненавижу.
Зубную врачиху еще терпеть не могу. Отец возил меня лечить зуб. Зуб пришлось удалять, отец сидел рядом и держал меня за руку. А врачиха вдруг начала визжать благим матом. Оказывается, таракана увидела. И все просила отца этого таракана прибить. И так жалобно-жалобно губки свои складывала и руку отца все от меня отодрать пыталась. Отец был в белой рубашке, а лицо его стало темно-красным, просто коричневым каким-то. Я потом слышал, как он по телефону эту Елену Михайловну противную Аленушкой называл. Я все слышу, пусть не думают.

Еще ненавижу Белку. Это моя троюродная сестра. Она старше меня на семь лет и ужасно воображает. Она приезжала к нам на дачу вместе со своим ухажером. Его тоже, кстати, ненавижу. И ненавижу еще, как его Белка эта вредная зовет. Не Шура, а как-то по-змеиному: Щ-щюра. И сама она на змею похожа. Так мать моя говорит.
Ее мамаша, видите ли, уже заранее знала, что ее дочь будет красавицей, и потому назвала ее ужасно глупо — Изабелла. Ну,какая она Изабелла? Белка она и есть белка. Такая же рыжая, хвост пушистый трубой стоит, и прыгучая ужасно. Кажется, что вот подпрыгнет сейчас и на землю не опустится, в небо улетит. У Белки длинные зеленые глаза и тонкие пальчики. А каждый пальчик заканчивается нежным, розовым ноготком. Ненавижу ее.
Однажды Белка со своим Щюрой приехала к нам на дачу, когда матери не было. Отец им уступил свою спальню, а сам ушел спать на террасу. Я сначала терпел, а потом не выдержал и все-таки вынул из доски свой заветный сучочек. Было совсем светло от луны, Белка спала, по-беличьи свернувшись в калачик, а рядом, как баранка, огибал ее своим длинным телом этот Щюра.
Я подождал немного и тоже заснул. А рано утром проснулся от какой-то возни и хохота. В свой сучочек я увидел, что Щюра лежит на Белке. Ненавижу. А сверху, на Щюре, лежит наш Леопольд и дерет его спину своими длиннющими когтями. Леопольд орет дурным голосом, Щюра под Леопольдом стонет, а Белка под Щюрой хохочет.
Так они и не смогли оторваться друг от друга еще несколько минут. Потом Щюра наконец отвалился, Леопольд взвыл и из-под него выскочил, а Белка побежала искать йод. Поднялась ко мне, халат расстегнут, живот виден, на животе веснушки, а внизу волосики, рыженькие такие. Ненавижу.
Я знал, конечно, где у нас аптечка, но нарочно ей ничего не сказал. Отец меня выдал.
У Щюры потом вся спина в кровавых царапинах была.

Молодец Леопольд. Я люблю его больше всех на свете. Ему почти шесть лет. Мать все время грозится его в шиномонтаж вернуть, мы с отцом когда-то там его нашли. Чуть что, сразу орет: «Щас в шиномонтаж тебя сдам!»
Но отец Леопольда в обиду не дает. Однажды он сказал матери, что если с котом что-нибудь случится, то ей самой в шиномонтаж придется уйти.

В тот день мы еще ходили гулять в лес. Белка шла с Щюрой, а сзади шли мы с Леопольдом. Щюра разделся до трусов, а трусы свои закатал так, что они сзади превратились в веревочку посередине. Он держал Белку за руку, а она все время старалась оторваться от земли и улететь, так, во всяком случае, мне казалось. Это было очень противно. Единственное, что меня радовало, это то, что на спине этого Щюры были распухшие кровавые рубцы. Мы с Леопольдом его ненавидим. И Белку тоже.
Правда, Леопольд потом меня тоже предал. Он все время задирал голову и смотрел на Белку, пока она сюсюкала со своим Щюрой. Потом стал оглаживать своим толстым хвостом ее ноги в беленьких плетеных босоножках, а потом просто забежал вперед и бухнулся на тропинке прямо перед ней. Лапы все поднял наверх, растопырился, а голову свернул набок, странно, как еще шею не вывихнул.
Белка наконец его заметила, схватила на руки и стала целовать между ушей. А Леопольд, гад, зажмурился, лапы свесил и застыл. Ну, от удовольствия. И висит так: девять килограмм чистого веса, как моя мать про него говорит. Потом Белке стало тяжело, она его отпустила, и мы с Леопольдом опять плелись сзади и смотрели, как Белка Щюру за руку держит, как у Щюры трусы задраны и какие на его спине кровавые следы от когтей.
Но Леопольду я этого все равно никогда не прощу. Я его тоже буду ненавидеть. Потом.
Все-таки он мой самый близкий друг и терять его мне никак нельзя.

По утрам на ступеньках нашего крыльца красуется его ночная добыча. Мыши аккуратно сложены в ряд и лежат неподвижно, как сосиски. Леопольд каждый раз сидит, отвернув голову в другую сторону, и всеми силами пытается показать, что ему вообще наплевать и на нас, и на тех мышей.
Отец после этого обычно берет Леопольда на руки, долго ходит с ним вокруг дома и что-то говорит ему на ухо по секрету. Мне, в общем-то, все равно, какие у них тайны, просто обидно. Я отца не спрашиваю, а он сам ничего мне об этом не рассказывает. Это, видите ли, их с Леопольдом мужские дела.

Потом отец его кормит. Леопольд мышей не ест, для нас бережет, поэтому отец делает вид, что нам они очень нравятся, и прячет их подальше от Леопольда.
Вроде как мы их съели. И это очень смешно.

Но вообще в моей жизни все плохо. Людей я ненавижу. Женщин — еще больше.
Остается Леопольд. Но он меня тоже предает. Каждую ночь он уходит на охоту за мышами и за кошками. Мать говорит, что у нас этих леопольдов уже полпоселка развелось. Все на него похожи.
Я давно уже плохо сплю по ночам. Весной пахла сирень у калитки, потом — жасмин прямо у окна, потом стало пахнуть еще чем-то так сладко, что ноет внутри. Наверное, это отцовские розы. Он над ними трясется, сам поливает, стрижет, на зиму укутывает.
Я плохо сплю. Я устал. Мне уже тринадцать.


№12-13