ПАНОРАМА: Ольга Балла. ЗАМЕТКИ О КНИГАХ


Наталия Черных. Солнечная. Стихотворения. — М.: Русский Гулливер; Центр современной литературы, 2013.

Поэзия Наталии Черных — поэзия ежедневного терпеливого миротворения — точнее, терпеливого за ним наблюдения. Оно происходит постоянно: мир на глазах распадается из прежде составлявших его фрагментов — и снова собирается:

Листья берёзы — огненные языки — и распадается мир:
в каждом ещё не сгоревшем фрагменте — берёзовый лист.
А между ними — единая бездна ещё-не-бытия.
Колышутся листья под солнечным ветром.

Поэзия ежедневного трудного чуда, — которому не проложены заранее рельсы, которому не предугаданы направления – не потому ли и регулярных, по заранее заданным надёжным матрицам организованных стихов в книге нет ни единого:

Леплю себя заново. И не могу предсказать,
Что получится.


Её основная интонация, даже — подкладка всех прочих интонаций: встревоженная чуткость.
Весь мир прочитывается у Черных как весть, как цельное — но сквозящее, в щелях, трещинах, разломах — сообщение о том, что больше и значительнее мира — и что сквозь него постоянно просвечивает («…но под покровом — огонь»). Цельная весть — и цельное высказывание, обращённое к тому неназываемому, что за его пределами:

<…> плотнее пыльцы,
веселей тополиного пуха и пыли,
безотраднее душного воздуха

рождается в мире всепесня,
всепросьба.


Это — столько же стихи, сколько медитативная практика: вчувствование, вговаривание в мир. Стихи-чувствилище. Средство восприятия мира всей собой, принявшего облик слов – ясности ради:

…И я тоже фрагмент. Как любой пешеход.

Но быть «фрагментом» в таком мире-вести — основополагающе важно: незначительных, пустых, ничего не говорящих деталей здесь вообще нет. Каждая — уходит корнями в превосходящую её цельность, — не потому ли многие строки начинаются здесь с многоточия — явно продолжая то, что совершалось внутренне и безмолвно — и в многоточие же уходит? Но каждая — важна и смыслоносна: «Пыль на солнце, берёза и кошка.»


Ирина Ермакова. Седьмая. Книга стихов. — М.: Воймега, 2014. — 88 с.

«Седьмая» — что это? Книга ли? (Формально — так и есть: это седьмой поэтический сборник Ирины Ермаковой.) А не часть ли света? — небывшая, но чаемая и мыслимая? (Так, кстати, и озаглавлена одна из — между прочим, семи — частей сборника: «Часть света»). Кстати, «свет» здесь можно понимать и в значении противоположности тьме: именно он у Ермаковой – один из главных, сквозных героев. Его тут много.

Важно, что книга тщательно выстроена. Организующий её принцип — то самое заявленное в названии число «семь», которое, по всей вероятности, значимо для автора (вспомним, что и в вышедшую одиннадцать лет назад «Колыбельную для Одиссея», например, Ермакова включила не сколько-нибудь, а именно «77 стихотворений и 7 посвящений». Вспомнить ли, что и родилась Ирина седьмого числа?). Эта цифра, чем бы она для автора ни была, явно выполняет здесь, по крайней мере, две задачи: придаёт поэтическому повествованию твёрдую, даже жёсткую структуру и — не сообщает ли происходящему в нём некоторое сакральное измерение? — семёрка — число, семантически чрезвычайно насыщенное в разных культурах.
Приходит в голову мысль, что основная задача этой книги — собирание гармонии.

…просто сидеть и в эту воду глядеть:
как горит песок невидимый на дне,
как звенит серебро-золото в волне,
как меняет цвет разносторонний свет
и со всех сторон птицы летят ко мне.


Да, конечно, — из живого, сырого, дышащего и разбегающегося материала:

Стрелка солнца обломилась
             радугой мгновенной
выгнул жилистую спину
             лист обыкновенный
и на нём полузелёном
             с жёлтого края
просияла половина
             капли золотая…

Но пуще того — из материала невозможного, с которым обыденное сознание всякую гармонию связывать отказывается: из взаимоотношений со смертью.
Эта последняя (тоже, не хуже света, — не сестра ль его родная? — умудряющаяся высунуть голову то в одном, то в другом стихотворении) оказывается, включена в число ближайших, интимнейших собеседников автора — и необходимейших компонентов бытия, на которых оно надёжно и неспешно покоится. Это — книга трагически прочувствованной и благодарно принятой гармонии. Так, наверно, почти не бывает. Но это так.

На златом крыльце сидели
вечером втроём
на закатный свет глядели
каждый о своём
<…>
Увивается тропинка
сада за края
бабье лето вечеринка
смерть любовь и я



Алексей Колчев. Лубок к родине: Стихи. — Самара: «Цирк Олимп+TV», 2013. — 90 с.

Алексей Колчев, родившийся в 1975 году, не дожил и до сорока. «Лубок к Родине» — последняя из тех немногих книг, которые он успел издать при жизни. Собственно, все свои книги он издал в одном году — в 2013-м, но «Частный случай» и «Несовершенный вид» появились чуть раньше.
В послесловии к сборнику издатель его, Виталий Лехциер, пишет: «Это поэзия филолога, она насквозь литературна и филологична, практически тотально интертекстуальна». Правда-то оно, конечно, правда, только далеко не вся. И, пуще того, совсем это здесь не главное.

Да, Колчев — человек образованный и сложно рефлектирующий — действительно синтезирует в своей работе со словом, как справедливо говорит тот же комментатор, много разных и разноуровневых поэтических традиций — «от малых фольклорных жанров до лианозовского конкретизма, от высокой романтической поэзии модернизма и обэриутского иронического абсурдизма до критической концептуалистской деконструкции языкового (смыслового) штампа». И соединяет он всё названное тонко и органично. Да, его стихи полны отзвуками других русских стихов, сразу узнаваемых людьми нашей культуры:

случевский ключевский случилось ли что
иначе сказать приключилось
усмешка на миг исказила лицо
не мешкают: жимолость милость


Главное здесь, однако, — то, ради чего этот синтез предпринимается. Что призван уловить этот тонко сконструированный инструмент. На самом деле, его тексты можно читать, и, не вычленяя их многоразветвлённых филологических корней, реминисценций, скрытых цитат и намёков — напрямую, как целое. Потому что сущность этой работы, при всей виртуозности её филологических средств, — не филологична.

По моему разумению, главное у Колчева — трагизм существования (каждая из вовлечённых в оборот традиций выработала свой модус обращения с ним, выговаривания его, принятия его, дистанцирования от него – этим они все автору и интересны, все их возможности он старается использовать). Его трудная и горькая материя, сопротивление вещества жизни, претерпевание и перебарывание её человеком.

что зовём мы родиной
что кричим мы родиной
что молчим мы родиной
надо бы — работой



Геннадий Каневский. Подземный флот: Шестая книга стихов. — New York: Ailuros Publishing, 2014. — 77 с.

Книга, волею судеб лёгшая на стол автора этих строк одновременно с предыдущей, оказалась посвящена памяти Алексея Колчева. Почему-то думается о том, что эти книги свёл вместе не только случай.
Геннадий Каневский говорит, в сущности, во многом о том же, о чём и его недавно ушедший адресат-собеседник: об уделе человеческом, о его неустранимом — и внимательно проживаемом — трагизме. Надсоциальном, надисторическом — всего лишь принимающем (стремительно исчезающие) исторические облики.

кто вращает нас всё быстрей и быстрей
так что по стенам летят ошмётки


Только его книга — об убывании дней, о собеседничестве человека со смертью. Это она приближается в облике того самого подземного флота, что дал название всей книге:

подземный флот уже плывёт к тебе
лавируя меж тёмными корнями
с червивым ветром в тёмных парусах…


Об освоении — заранее — приближающейся старости, выработке приличествующей ей (как, по крайней мере, отсюда, из ещё-не-старости воображается) душевной установки, — душевной остановки:

станешь старым
сядешь в кресла
засыпая над каждой книгой
над каждым фильмом
<…>
это старость
засну-ка над этим текстом
в кресле
чтобы перед тобой
оправдаться


И вообще — о неспасаемой хрупкости существования — которую, пожалуй, аккуратно выстроенная регулярность стиха лишь подчёркивает:

летний день с грозой и с норовом.
летний вечер будет скоро вам,
зыбкий и нестойкий.
кипяток на дне фарфоровом —
радость землеройки,

что якшается с подонками,
и свои чулочки тонкие
подшивает леской,
и целуется под окнами
на площадке детской.

Книга и есть такой диалог с неустранимым — отстранённый, анализирующий. Ни единого крика: напряжённая вежливость с жизнью, сдержанная ирония. И, кажется, — никаких поисков утешения.


№11