КРИТИКА И ЭССЕ: Николай Болдырев. ДВА КРИТИЧЕСКИХ ФРАГМЕНТА

На Валааме.jpgНиколай БОЛДЫРЕВ родился в 1947 году в г. Серове, окончил УрГУ, жил в Сибири, на Дальнем Востоке и Северном Кавказе. Работал заместителем главного редактора журнала «Уральская новь», был членом Букеровского комитета. Стихотворения и эссе переведены на польский и английский языки. Переводы Николая Болдырева с немецкого, польского и английского публиковались в многочисленных журналах и антологиях.


НЕСКУЧНЫЙ САД

Изысканно-изощренная таинственность мира есть следствие того, что мы упакованы в глубине матрешки, состоящей из почти бесконечного лабиринта языков (необязательно лингвистического уровня), тайнописи, свершаемой средствами всех касаний, на которые подвигает нас наш эрос, включая эрос любомудрия. Однако под натиском сплошь цветных стеклышек и непрерывных экзотических сюжетов мир приедается. Скука не может быть уничтожена разнообразием форм развлечений. Нескучно лишь внутри потока самых обыкновенных вещей. Нескучна лишь твоя прикосновенность к сути. Однако этот вполне крестьянский непритязательный мир данности, где вещь, не мудрствуя лукаво, мистична по праву бытия, у Милорада Павича (пролистал на днях на пляже еще пару его повестей) оттесняется на задворки виртуальности. Опереточность человеческих судеб подобна иллюзиону прогнозов погоды. Никого не интересует погода прошлой недели. Человеческие судьбы каталогизируются у все еще модного серба в архивах позабытых, засыпанных прахом подвалов. Кровь здесь не пахнет, раны не болят, слезы не жгут, сердца не нарывают мукой от невыносимости созерцания абсурда.

Калейдоскопичность зрения делает невозможным увидеть в полном объеме одного человека или одно лицо. Душа здесь не просто чужестранка, она здесь — декорация в причудливых серпантинах языковых игр, утаивающих человека от зеркала его возможного созерцания самого себя. Того зеркала, на котором изначально нет пыли мирской. Декорации лиц порой искажены болью укутанности в сюжеты, измышляемые кем-то со стороны. Однако прорывающаяся небесная синева своей бескрайностью дает понять, что мы в подвале собственного интеллекта. Который подобен той машине наказания, которая описана Кафкой в новелле об исправительной колонии. Пейзаж земли надломлен этими машинами, и посреди океана лежат утопленники — лики богов. Абсурдные натюрморты взлетают над чистым морским простором вблизи человеческих бухт. Здесь прекрасно и тревожно. Здесь сходят с ума. Здесь закончилась культура, а цивилизация пытается увидеть себя в зеркалах. Но зрения ей еще никто не подарил.

Вырванный с корнем из почвы и соблазненный беспредметной свободой, человек начал чувствовать удушье от «навязанного» ему описания мира. И вакханалию этого экстатического танца внутри глоссы изящно изображает Павич, словно бы провоцируя сознание читателя на перемены и на эксперименты со своей психикой, постоянно намекая, что человек — это всего лишь сон, снящийся пролетающей птице. Всё на этом свете, братцы, туфта, и никакой реальности не существует, посмотрите, как я жонглирую всем и вся, скользя между исторически-фактическим и измышленным, между мифом и бредом, и ведь никто из вас не замечает ни границ, ни переходов. Не замечает, ибо вы спите, и вся ваша культура есть тоже сон. Вся культура есть не более чем фейерверк цветных конфетных оберток и фантиков, а человеческая жизнь — фрагмент цветного мультика на анонимном экране. Дразня читателя и наркотизируя его воображение, Павич постоянно тычет его в сон как в последнюю реальность.

Цивилизация, порвавшая с той культурой, где царствовали холм, поле и дом, находится посреди бесконечного числа «объектов желания», где само удовлетворение этого желания (в саму суть желания входит обладание этим желанием) есть смертельная болезнь, в которой умирает нечто большее, чем плоть. Какие же наши желания (кроме самого желания обладания желанием) и какие наши чувства удовлетворяет этот рассыпающийся на фрагменты мир, фиксируемый глазом-фотоаппаратом и причудливыми приемами «доводки», дорисовки и фильтрации кадров? Пожалуй, чувство любопытства, столь свойственное современному потребителю пространств и развлечений, за которым скрывается ужас скуки, о котором постоянно пишет коллекционер слов. В «Хазарском словаре» весьма почитаемый автором персонаж — доктор Исайло Сук, медиевист, археолог и интеллектуал, «считает, что ХХI век будет отличаться от нашего тем, что люди наконец-то единодушно восстанут против скуки, которая сейчас затопляет их, как грязная вода. Камень скуки, говорит доктор Сук, мы несем на плечах, подобно Сизифу, на огромный холм. Наверное, люди будущего соберутся с духом и восстанут против этой чумы, против скучных школ, скучных книг, против скучной музыки, скучной науки, скучных встреч, и тогда они исключат тоску из своей жизни, из своего труда, как этого и требовал наш праотец Адам».

Какая напраслина возведена здесь, как бы между делом, на первочеловека Адама, блаженно жившего в райском Саду, совсем не ведая любопытства, этого источника скуки. У Сада жизни был хозяин, и сиротство как феномен еще не было известно. Ведь лишь в Саду познания произошел распад целокупности бытия на субъект и объект. На зрителя и зрелище. На поющих и слушающих. Почему это не ясно доктору Исайлу Сук? Не потому ли, что он интеллектуал и, значит, коллекционер, и только жадностью спасается от скуки, которая постоянно кусает его?

Свойство скуки в том и состоит, что чем больше с ней борются, тем сильнее она. Писать нескучные книги, нескучные картины и нескучную музыку — разве за этой установкой не бездна растерянности перед толпами клиентов, жаждущих всё новой и новой «жратвы»? Угодливость художника уровня Павича говорит о колоссальности провала в хронотопе, где нет дхармического центра. Ни красота, ни фабула, ни все горы интеллектуального остроумия не насыщают. Потому-то современный художник — в фазе растерянной задумчивости. Он тоскует по цельности. Как достичь ее? Что может связывать снимаемые на пленку лавинно-бесконечные фрагменты бытия? Ведь и стихотворение — всего лишь фрагмент, и никакого формального сюжета внутри стихотворной книги нет, и никто не пеняет поэту на это. Некое душевное событие должно происходить внутри этих фрагментов и меж ними. Такое, чья космичность, то есть потусторонность, безусловна. Обнаружит ли это событие читатель или зритель? Каждый раз он втайне надеется на эту возможность.


ПОЭТИЧЕСКИЙ СМЫСЛ

Есть ли в действиях по пропаганде стихов поэтический смысл? В публичных читках, в тусовочных сборищах? Но ведь поэтический смысл есть таинственная искомая величина, таинственная сущность. Но чего? Самого процесса. Который начинается с фазы исчезновения поэта, его исчезновенности, его сокрытости, его уединенности чудовищного уровня, почти непереносимого. Ведь только там и рождается сама восприимчивость к поэтическим смыслам, которые в свою очередь есть способы прихода к нам поэтического смысла как такового. Можно бы говорить о поэтическом смысле жизни как о смысле мира. Этот смысл пытается явиться всем и каждому, но сооружена круговая оборона. Поэтическая тусовка — одна из форм ее. Сколь часто мы наблюдаем как поэт воспевает поэтическую суету и суетёж как некую сверхценность, принадлежную, якобы, к сущности. Нередко здесь пытаются обмануть себя, предполагая, что поэзия — дело материи, материального (фонетического и иного) структурирования мира. Но поэзия вербует сторонников того нематериального, которое является осью и до известной степени причиной материального. Поэт, не укорененный в невидимом, ощущая вместе с уходящим временем свою тленность, нередко пытается «увековечить» иллюзорную монаду своего поэтического присутствия в мире ‒ посредством культуртрегерских материализаций и их искусственных нагнетаний. Чего только не изобретается во имя свое. Придумана теория поэтических поступков: делания напоказ эффектных жестов или разыгрывания целых драматургических опусов, доводимых порой до кощунств: положения себя во гроб и отпевания, прибивания себя к кресту под телекамерами и т.п. Однако коллекции фотографий, дисков и списки проведенных мероприятий, в том числе конкурсов и презентаций, монографии и энциклопедии, организованные в свою честь, есть та тленная осыпь, возле которой мы с кинжальной остротой ощущаем пустоту и бессмысленность материального плана как такового. Это не то, во что можно вкладывать капитал, скрытый в стремительности мгновений. Поэтический смысл бытия именно что устремляется проходить сквозь пальцы. Поэтический поступок есть нечто, извне не фиксируемое. Он не только не может быть вознагражден и оценен, но сама способность уловить его в ком-то ввергает тебя в абсолютность молчания. Поэтический поступок дыхателен.

В поэтическом поступке ты имеешь дело не с людьми, а с силами внутри себя, которым ты принадлежен и подотчетен по гроб и даже далее. В поэтических поступках, исходящих из одного единого, корневого, ты пытаешься выйти на уровень перводыхания своего, того перводыхания, которое, собственно, и не было твоим. Поэтический поступок коррелятивен поэтическому смыслу мира, и в нем ты тревожишь тех богов, которые хотят услышать твою подноготную искренность. Но не артистическое кривлянье надрывно-уголовного пошиба, которое сегодня названо художественностью, где шипит и пенится коктейль, настоянный на искренности нервного возбуждения. Послание, которое некто пишет Богу, конечно, может свести пишущего с ума, но одновременно такой способ письма абсолютно преображает пишущего, приводя его наконец к постижению самой сути дискурса. Такой способ письма, конечно, разрывает автора изнутри вплоть до полного приближения к точке, за которой начинается поэтический смысл мироздания. Этот опыт стоил Гёльдерлину выхода за пределы коммуникаций. Но в измерении духовного воинства это неизбежная даже не плата, но неизбежная фаза, достаточно вспомнить сугубо игровую коммуникативность дзэнцев или воинов кружка Хуана Матуса.

Поэтический смысл успешно уклоняется от попыток не только внешнего захвата, но даже прикосновений. Быть может, он подобен шороху «первовещества» или шороху в нас нашего инобытия. Такое ведь случается иногда даже и с теми, кто формально к поэзии непричастен. Быть может, поэтический смысл отчасти похож на чувство, застигающее тебя порой на знойной летней проселочной дороге, куда ты вышел через несколько совершенно одиноких дней и вокруг по-прежнему ни взгляда человечьего, но миллионы взглядов иных, иной природы, когда вербальные наши опоры, наконец расслабленные, провисают. Здесь вдруг понимаешь, что инобытие не есть небытие, напротив: оно-то нам и причастно. И быть может оно есть как раз наша лицевая сторона, которой мы не пользуемся, развивая свою изнанку. Инобытие есть сама сердцевина бытийства. Тайна пребывания «вещества человека» и есть, быть может, искомый «поэтический смысл», который опрокидывает нас в недоуменность и отчаяние своей невероятной простотой и «банальностью». Поскольку в нас идет непрерывная соревновательность ставок интеллекта и той восприимчивости, которая всецело в модусе целомудрия. Вот, кстати, почему в наше время такая паника перед любыми «банальностями»: интеллект гонит всех плёткой устрашения, вгоняя в толпу соревнующихся и угодствующих ему, летящих в конце концов в полную слепоту. Ибо когда соревнуются в эстетике, то предельно удаляются от поэтического смысла. Разве бытие может соревноваться с другим бытием и тем более в новизне эстетических своих костюмов? «Не сравнивай: живущий несравним». Когда качество переживания бытия достигает уровня коррелятивности слуху тех богов, которые на посылке у Бога, тогда в тебе и поселяется тот покой, что недоступен никаким формам паники. Товарная красота, конечно, вновь и вновь устремляется востребовать в поэте суетность эстетической угодливости. И тогда он получает все высшие премии. Ибо мир сошел с ума по причине террора эстетики, посредством которой только и вживляется товар в сознание. Все болтают о духовности и метафизике, но угождают только эстетике. Лишь она одна решает, как, когда и в каком обличье явиться двум этим дамам к ней на прием, где она вынесет свой королевский вердикт. Но красота, которая причастна к поэтическому смыслу, не живет на видимом плане, и наша нынешняя, модой управляемая, эстетика не способна ее не только оценить, но даже просто увидеть и услышать. Древо этой, воистину другой, красоты растет в иномирье. Другая красота, вершащая космогонию, формируема сердцем мира. Вот корень той эстетики, которой покорен поэтический смысл, поэтическое сердце. Вся красота мира как перечня картинок распадается в прах в мгновение смерти, и лишь сердечные струны и токи, увиденный «с той стороны», вступают в решающий симфонический полет. Поэт — это тот, кто умер при жизни и потому знает, что поэтический смысл или истина, — за пределами форм.

№11