ГЕРОЙ НОМЕРА: ГИЙОМ АПОЛЛИНЕР. Жан Кокто. "Великий деревенский скрипач..."

(...) Франция убивает своих поэтов. Список ее жертв долог. Она отметает все необычное. Аполлинер это сознавал и искал этикетку, чтобы успокоить общество, приверженное к школам и вывескам. Он предложил нам свою: орфизм. Потом появился сюрреализм и принял его в свое лоно.

Убивать поэтов, может быть, не так уж и плохо, это идет им на пользу, ибо поэт, по определению, «посмертен», его жизнь начинается после смерти, и даже пока живет, он прикован одной ногой к могиле. Поэтому ему трудно ходить, он хромает, и это придает особую прелесть его походке. Аполлинера не убили. Однако — и об этом говорит название одной из его книг — он все-таки был убит. Его убила война, величайшее социальное преступление, в которой, по доброте сердечной, он хотел видеть только благородство. В его поэзии не встретишь патриотических инвектив. Если ему случалось употребить слово «бош», то только с улыбкой. Его война — это шествие небесно-голубых солдат подрос­ сыпями звезд и в фейерверке рвущихся снарядов. Его и там занимает только любовь и товарищество. В эпоху, когда его собратья преклонялись перед машинами, он собирал травы, и именно гербарий напоминает одна из его книг, где каллиграммы принимают форму стеблей ландыша. (...)

Он всегда говорил мне о «поэме-событии», которую ста­ вил превыше всего в поэзии.
«Зона», «Безвременник», «Песнь несчастного в любви», «Письмо-океан» — «поэмы-события», и все они, может быть за исключением последней, стали ими нечаянно. Они — плоды счастливой минуты, когда на обеих костях выпадает по шестерке, когда скрытые возможности выходят из тьмы нашего Я и вдруг являются миру.
Сознавал ли Гюго, написав «Опьянение» и «Скорбь Олимпио», что превзошел самого себя, достиг апогея, искупил грехи?
«Поэма-событие» обескураживает и притягивает сонм подражателей. Она водит их за нос, она как была, так и останется единственной в своем роде, даже если на нее слетаются мухи. Она не подвластна порче. Ни одна литературная мода ни на йоту не убавит в ней ни величия, ни блеска. Такие произведения не имеют ничего общего со стихами, которые написаны по поводу какого-нибудь злободневного события, что обеспечивает им мгновенный успех и одурачивает простаков.
Событие в «поэмах-событиях» — это само их появление. Они не обязаны своей удачей никакому внешнему обстоятельству. Они не комментируют событий. Они сами — события, требующие комментария. Так же как исторические деяния или великие царствования. Родившись, они обрыва­ ют пуповину и все связи, соединяющие их с поэтом — отцом и матерью в одном лице. Они вращаются вокруг него. Выходят на собственную орбиту. Кто понимает поэзию, узнает их с первого взгляда.
Бывает, что такова только одна строка, и тогда она освещает все стихотворение. Это строка-событие.
Когда читаешь у Бодлера: «Служанка скромная с великою душой», «Я чувствовал в руке изгиб дремавших ног», — становится ясно, что эти строки увлекают на вершины поэзии все стихотворение, несмотря на некоторую его шероховатость. Повторяю: случаи, когда все стихотворение оказывается таким событием, крайне редки. Их можно пере­ честь по пальцам. Аполлинер гордился тем, что оставил не­ сколько таких образцов. (...)

Его наукой было все то, чем обычно наука пренебрегает и что она оставляет валяться на обочине. Он же только по обочинам и шарил. Там открывается главное: ухабы и рыт­ вины, постыдные тайны истории. Он удерживал в памяти только всеми забытое.
Таковы были его штудии, его школа. А мы в ней были учениками. (...)

Великий деревенский скрипач. Так Ницше сказал о Шуберте. Так я определил бы Аполлинера, мастера Lied, наряду с Гейне и Рильке. Ведь, сочиняя стихи, он привык напевать.
Мелодия песенки так и осталась в словах. Стихи поют ее. Я имею в виду не музыкальность стиха, которую обычно неверно оценивают. Я говорю о переводе с одного языка на другой. С чужого, малознакомого, поэт переводит на свой, и это сообщает стихотворению обманчиво неловкий вид, какую-то антибанальность, чудесную странность.

Почти невозможно дать молодежи 1953 года представ­ление о тех маленьких театральных залах, где мы аплодировали «Грудям Тиресия» и «Цвету времени». Они походили на бомбу, до отказа начиненную взрывчаткой. В ту эпоху литература сделалась политикой. Все вызывало в нас бурю эмоций, все было взрывоопасным. Я уже рассказывал о су­ де над Аполлинером, когда после премьеры «Тиресия» его обвинили в искажении кубистской догмы. И кажется, описывал удивительную постановку «Цвета времени».
Ноги манекенов, подвешенные к колосникам, изображали авиаторов. Актрисы в траурных одеяниях черными пят­ нами выделялись на фоне декораций, вырезанных Вламин-ком из оберточной бумаги. В целлофановом айсберге сверкала ослепительно розовая голая женщина.
Эта сцена, как и «Купание граций» в «Меркурии» Пикассо, останется для меня незабвенной. Летающие «снега былых времен».

Имена Аполлинера и Пикассо неразделимы. Никто не рисует лучше Пикассо. Никто не писал лучше Аполлинера. Карандаш и перо повинуются им беспрекословно. Пользуясь этой властью, они могли переиначивать синтаксис искусства, распоряжаться им по своему усмотрению.
Но пока Пикассо открывает кубистический классицизм, сменивший романтизм «диких», а от этого классицизма переходит к лирическим ураганам, с быстротой молнии меняя одни понятия на другие, круша железо, кромсая формы, совершая великолепные надругательства над человеческим лицом и чередуя минуты сладостного затишья с новыми приступами бешенства; пока он выбрасывает музейные сокровища на улицу, а ничтожные приметы квартала, где он живет (афишу, вывеску, классики на тротуаре, детские рисунки на стенах домов), делает средствами своего языка; пока он уходит от красоты, обогнав ее, Аполлинер гуляет по берегам двух рек, Сены и Рейна. Он лишь зритель на этой корриде.
Если однажды вечером он признался мне, что устал от кубизма, от его Аристотелевых законов, превратившихся в алгебру, в строительные чертежи и в культ золотого сечения, то от Руссо и Матисса он не уставал никогда; он требовал от художников потрясающих неожиданностей, впивался в них, как тучный шершень в цветок.
До самой смерти он видел в Пикассо духа вечного движения, смещающего все линии, врага однообразия, флибустьера, пускающего ко дну всякую мелочь, смутьяна, срывающего все графики.
А между тем он сравнивал Пикассо с жемчужиной в том самом предисловии к каталогу, где Матисса сравнивал с сочным апельсином.
И дело не в том, что Пикассо в 1916 году еще не успел разбушеваться и дойти в своем богослужении до богохульства, просто Аполлинер угадал в нем тот мягкий глубокий свет, который теперь пронизывает и его собственную поэзию и завораживает даже тех, кто не способен этот свет увидеть. (...)

Аполлинер скончался в день перемирия 30. И мы, видевшие мир по-своему, не так, как все, решили, будто город украсился флагами в его честь. (...)

Из книги «Критическая поэзия», 1959


Текст приводится по изданию: Кокто Ж. Портреты-воспоминания: Эссе. / Пер. с франц. В. Кадышева и Н. Мавлевич. Сост., предисл. и коммент. В. Кадышева. — М.: «Известия», 1985. (Библиотека журнала «Иностранная литература».)
№11