ПЕРЕВОДЫ: Пауль Целан. ИЗ КНИГИ "РОЗА-ОТ-НИКТО" (Перевод Николая Болдырева)

Целан — Мандельштаму

Влюбленность Пауля Целана в поэзию Мандельштама имела уникально глубокие корни. Для уроженца Черновцов то была заочная встреча почти мистического свойства. Из письма Глебу Струве (февраль 1960): «Редко у меня рождалось, как с его поэзией, чувство, будто я иду по пути — рядом с чем-то неопровержимо-правдивым, и благодаря ему». В письме к В. Маркову в мае 1961-го еще определеннее: «Для меня Мандельштам означает встречу, какие редко случаются в жизни. То братство, пришедшее ко мне из отдаленнейшего далека». Целан находил даже сходство в судьбах, мифологизируя иные детали, на которые обычный читатель, да и соглядатай, не обратит внимания. Кое-где он, впрочем, и ошибался, например, веря слухам, что Мандельштам все-таки вернулся из сибирской ссылки и погиб как еврей в одном из фашистских концлагерей.

Вполне объяснимым становится желание переводить русского поэта на немецкий, вылившееся в изданную в 1959 году книжечку объемом в сорок стихотворений. Позднее к ним добавились еще четыре. Становится понятной и реплика в разговоре с другом о том, что эти переводы он считает для себя делом не менее важным, чем собственные стихи.

Вершиной встречи стало издание в 1963 году едва ли не лучшей в его творчестве поэтической книги «Роза-от-Никто», подзаглавленной: «Посвящается Осипу Мандельштаму». Книга укрыта в суггестию диалогичности в направлениях самых разных, в том числе (и может быть главным образом) к Рильке. Однако есть стихотворения, где диалог с Мандельштамом открыт и явствен, вполне оправдывая посвящение. Опыт перевода некоторых стихотворений из этой книги, опыт вполне обреченный, предлагаю читателю.

Николай Болдырев

*

Коронованный прочь,

выплюнутый в ночь.

При каких

звездах! Чисто серебро

сплошного мощно-седо-бьющегося сердца. И

Вероники-девы долгий волос тоже здесь, —

сплетал я, расплетал,

сплетаю, расплетаю.

Заплетаю.

Пропасть синевы, в тебя

впускаю золото я это. И вместе с тем,

кто тратил на блудниц себя,

я снова прихожу и снова. К тебе,

моя любовь.

С хулою и молитвой, ну так что ж. Пусть с каждой

режущей меня со свистом плетью: даже они

расплавились, сойдясь в один удар,

даже они фаллически увязаны в тебя,

сноп-слово.

И вместе с именами, испившими

от ссылки каждой.

С именами, с семенами,

с именами, окунутыми

в чаши все,

наполнены они твоею

королевской кровью, человек, — во все

великой гетто-розы чашечки окунуты,

из розы

на нас ты смотришь, столь бессмертный

от стольких уж смертей, скончавшихся

на утренних дорогах.

(А мы, Петрарка, Варшавянку пели,

губами в камышовом шелушенье.

А мы, Петрарка, пели в уши тундры).

И поднимается земля, то наша,

эта.

Но не отправим

никого из Наших мы

в твои низины больше,

Вавилон.

1962


*

Но всё иначе, чем себе ты представляешь,

чем представляю это себе я,

знамя еще реет,

маленькие тайны еще в своем праве,

еще отбрасывают тени, почему

и живешь ты, живу я, живем мы.

Серебряная монетка тает на языке твоем,

вкусом похожая на Завтра, на Всегда, дорога

в Россию ударяет волной в твое сердце,

карельская береза

ждет тебя там,

имя Осип подходит к тебе, ты рассказываешь ему

о том, что ему уже известно, он берет это, принимает,

руками, ты отделяешь его руки от плеч, правую, левую,

приставляешь свои на их места, вместе с ладонями, пальцами, линиями,

— что порвалось, срастается снова —

и вот они у тебя, возьми же их, у тебя ведь теперь все пары,

имя с именем, рука с рукой,

возьми их себе как залог,

он тоже это берет, и вот у тебя

стало твоим, что было его,

ветряные мельницы

подают воздух в твои легкие, ты гребешь

по каналам, лагунам, проливам,

в свете слова,

на корме — никаких Почему, на носу — никаких Куда,

Овена рог вздымает тебя

Текия!

словно рёв трубы органной сквозь ночи прямо в день,

где авгуры терзают друг друга, у людей

свой покой, а у Бога он свой,

но любовь возвращается молча в постели, волосы

женщин отрастают,

бутон, повернутый вовнутрь на их груди,

вновь дню является, вдоль

линий жизни, сердца линий вдоль он просыпается

в твоей руке, высоко втиснутой в тоскливый чревный путь, —

так как же она зовется, твоя страна

за этою горой, за этим годом?

Я знаю, как зовется.

Зовется она сказкой зимней,

зовется она летней сказкой,

страною материнских тех трех лет она была,

такая и сегодня,

и странствует повсюду, как язык,

отбрось его, оставь,

тогда лишь возвратится,

как этот камешек простой, что из долин Моравских,

он мысли твои в Прагу уносил,

на ту могилу, на могилы, в жизнь,

давно утерян он, как письма, как все-все

лампады, фонари, которых вновь

тебе искать, но вот же он,

как мал и бел,

здесь за углом лежал, лежит,

в Богемии, в Нормандии-и-Неман,

он тут, он там и здесь,

за домом, перед домом,

он белый, как он бел, и вот что говорит:

Сегодня — лишь оно одно чего-то стоит.

Как бел он, бел, ручей

приладился к нему, то сердца ручеек,

нет, то река,

она тебе известна, и берега ее

высо́ки целый день, как имя,

ты ищешь, трогаешь рукою, вот же:

Альба.[i]

1963


Вместе с книгой из Тарусы[ii]

                  Все поэты жиды

                                    Марина Цветаева[iii]

О

созвездии Пса, о

светлой звезде в нем и о карлике-

лампе, что вместе ткут нити

к земле отраженным дорогам,

о

посохах странников, даже и там, о Юге,

о чуждо-чужом

и о близком к пряже ночной,

как непогребенность речей,

тех что бродяжат

в круге, где сфера влияния

целей достигнутых, стел, колыбелей.

Об

Истине, к тебе лишь идущей, и о Пред-сказанном, о том,

что Мимо-к-тебе,

о сказанном ввысь,

что всегда наготове,

об одном из собственных сердца камней,

что изрыгнут был вместе

с часовою механикой прочной его,

прочь,

к бесплодной земле и к бесплодной эпохе.

И о тиканьях этих

внутри бетонных кубов

с тем, кто по следу гиен,

вверх за предками,

что чередою

в безднах округлых,

именами забитых, где и его.

О

дереве, о единственном.

Да, и о нем. И о лесах, что вокруг. О

невытоптанных, о

мысли, которой навстречу он возрастал, словно звук,

полутон, словно отзвуки, блики, финаль,

что по-скифски лишь в рифму

в такт пульсаций височных,

там дыхания пульс

той равнины злаков степных,

в сердце вписанных

тех цезур временных, что лишь в царстве,

в царстве всех удалённейших далей,

где величие внутренних рифм —

потусторонность

народо-немотственной-Зоны, в тебе они,

речи весы, градации слова, родные

изгнанья весы.

О древе об этом и вот об этих лесах.

О плитах

мостов, что из камня, о тех,

куда он летел словно в жизнь,

из ран улетавший,

о Pont Mirabeau.[iv]

Не Ока здесь течет. Et quels

amours![v] (Кириллицею проскакал я, други,

перескочил я Сену,

а заодно и Рейн).

И о письме, о нём.

О том единственном письме, письме-с-Востока.

О жестком крошечном собранье слов,

о безоружном Оке, которым

тройку звезд он,

то пояс Ориона, —

вновь ты движенье им

даешь, Иакова чудесный посох —

на звёздность карты

переводит, что открывается ему сама.

И о столе, где всё это случилось.

О слове, о том единственном из вороха,

вблизи него он, стол,

стал лодочной скамьей, и об Оке-реке

и о потоках, вóдах.

О слове о проселочном, его

нам вслед наскрипывает

вёсельник-слуга, в то ухо-бабье-летнее, в котором

его уключины точнейше-тонкий слух:

Колхида.[vi]

1962


*

В этом воздухе, где хранимы корни твои, тут,

в этом воздухе.

Где смертное себя — в шарость-и-в-шар, почвенно-земно,

в дыханье-и-глину.

Величаво

ходит изгнанник там, наверху,

погорелец: Померании житель, он дома

в песенке майской жука, где вечное лето, матери шепот,

бледнокровавится край там

слогов,

что жестки́ и утёсисты

и зимостойко-холодны.

Меридианы с ним странствуют:

болью всосаны, болью его,

Гелиос правил ее,

побратавшую страны

по приговору Полуденья

дали возлюбленной. Повсе-

местно — Здесь и Сейчас, повсеместно,

от отчаянья прочь,

это сиянье,

в которое входим, в раздвое раздрая,

с устами соблазна:

то поцелуй, глухоманью ночной,

зажигает в них смысла язык, просыпаясь к нему,

возвращаются к дому родному,

к жуткой анафеме,

к той, что изгнанников вроссыпь свела,

тех, кто по звездной, где души, пустыне ведóмы,

тех, кто умели делать шатры наверху

там, где пространство их взоров и парусных малых ковчегов,

ливней изящных частичек надежды,

в ней же шуршанье архангельских крыл,

шуршание рока,

там братья и сестры,

что слишком легки, чересчур тяжелы,

слишком легко их найти

мировыми весами в крово-

смесительном,

в плодо-

витейшем лоне, где чужаков долгожительство

сперматически славят созвездья,

тяжки привалы в сплошном мелководье,

тела громоздятся к порогам и молам, —

бродяжая жизнь,

над которой — неуклюжесть Богов,

косолапость походки...

Так во имя кого

слишком позднее

звездное время?


*

По границе ладоней,

где звезды росли мне навстречу,

далекие всем небесам,

близкие всем небесам:

о, как

всё здесь не спит!

Как распахнут к нам мир,

центром сквозь нас!

Ты там,

где Око[vii] твоё, ты

наверху, ты

внизу, мой же

поиск вовне.

О, этот странник — пустотный

хлебосольнейший Центр. Отрешенный,

припадаю к тебе я, ты

припадаешь ко мне,

общая доля у нас,

видим друг друга насквозь.

Нас потеряло

Само,

нас позабыло

Само,

нас ….

Само.

1960


*

Со всей суммой мыслей

ушел я из мира: и вот открылася ты,

духовная песня моя,

распахнутость моя,

принявшая нас.

Кто сказал,

что в нас умирает всё-всё,

когда разбивается око?

Всё только проснулось, всё началось.

Громадное выплыло солнце,

светло стояли напротив души и души,

прозрачно и властно молчали они,

встречая орбиту его.

Легко

раскрывались недра твои, тихо

в эфир поднималось дыханье,

а то, что туманом сгущалось,

разве не образом было, от нас уходящим

и разве не благостно было оно словно имя?

1960


Тюбинген, январь[viii]

До слепоты за-

говоренные глаза.

Их — «Загадочно-

истекающее из Рейна»,[ix] их

воспоминание о

плывущей гёльдерлиновской башне, чайками

окруженной, их посвистом.

Визиты Шрайнера[x] к затонувшему,

при этих его

выныривающих словах:

когда бы пришел,

когда бы пришел человек,

когда бы пришел ныне в мир человек

со светящейся бородой

патриарха:

все, что он смог бы,

заговори он о нашем

времени, все, что он

смог бы,

это лепетать и лепетать,

непре-, непре-

рывнорывно.

(«Паллакш. Паллакш.)[xi]

1961


...Шумит фонтан

О вы молитвенные, о вы богохульные,

о вы молитвенно-острые лезвия

молчания

моего.

О вы мои искривленные

мною слова, о вы

мои наипрямейшие.

И ты:

ты, ты, ты

моя с каждым днем всё более подлинная

и праведно захламленная запоздалость

роз:

сколько, о сколько

миров! сколько

путей!

Уключина ты и крыло. А мы...

Мы будем песенку детскую петь,

ту, ты слышишь, лишь ту,

где чело и где век, где человек,

и где чаща лесная

и та пара глаз, что всегда наготове:

слеза за

слезой.

1961


*

Это уже не та,

временами погружавшаяся с тобою

в песочные часы

гравитация. Нет, это —

другая.

Гравитация эта держит в тылу пустоту,

что с тобой неотступна.

Как и ты она безымянна. Быть может,

вы есть одно. Быть может,

однажды и ты назовешь меня

так же.

1961


*

Двудомен ты, Вечный,

незаселенный. Вот почему мы

строим и строим. Вот почему

стоит она, эта

жалкая кровать, — под дождем,

так вот стоит.

Войди, любимая.

Когда лежим мы с тобой здесь,

то переборка эта и есть Он сам,

самодостаточный дважды.

Оставь его, ведь он

собой лишь занят, одной половиной своей

и другой половиной. Мы же с тобой —

дождевая постель, он

придет и найдет нам сухую.

…………………………….

Не придет, не найдет нам сухую.

1961


Мерцающее древо

Слово,

возле которого легко тебя потерял я:

Никогда —

вот то слово.

То была,

и порой её знала и ты,

то была

свобода.

Мы плыли.

Помнишь ль еще, как я пел?

Вместе с мерцающим древом я пел, вместе с кормилом.

Мы плыли.

Помнишь ль еще, как плыла ты?

Распахнутой лежала ты предо мной,

ты лежала, о, лежала

перед моей вы-

рвавшейся вперед душой.

За нас обоих я плыл. Плыл не я.

То древо светилось и плыло.

Плыло ль оно? Но вокруг

была ведь вода. То был бесконечный пруд.

Бесконечный и черный, висячим он был,

висел по-течению-мира.

Помнишь ль еще, как я пел?

О –

этот дрейф!

Никогда. Вниз-по-течению-мира. То не я пел.

Распахнутой ты лежала пред

душою бродячей моей.

1961


Эрратическое[xii]

Вечера зарывают себя

под оком твоим. Губами со-

бранные слоги — прекрасный,

беззвучный шар —

помогают блуждающей звезде

найти свой центр. Камень,

некогда заснувший почти, здесь раскрывается:[xiii]

душа, ты побывала

возле всех

взорвавшихся

солнц,

в эфире.

1961


*

Тому, кто под дверью моею стоял,

вечером как-то:

ему

открылся я в слове моём: весьма

неуклюже ковылял он к уродцу[xiv] — видел я сам,

к не-

полноценному,

к брату, рожденному

в грязном сапоге вояки-холопа,

с кровожадно-

божественным

членом меж ног, к

чирикающему человечку.

Рабби, скрежетал я, рабби

Лёв:

вот кому

слово подрежь,[xv]

вот чью душу

вгони же ты в стыд

живым Ничто,

вот кому

разведи два

пальца увечных для

молитвы целящей.

Вот кому.

..............................

А еще — о рабби, дверь вечера накрепко запри.

..............................................................................

А дверь утра настежь, настежь, о ра...

1961


Мандорла[xvi]

В миндальном орехе — что в пребыванье в миндальном орехе?

Ничто.

Только Ничто в миндальном орехе.

Там в пребыванье оно неуклонно.

В Ничто — кто же там, кто? Царь.

Царь в пребывании, царь.

Он там неуклонно.

Локон еврейский, седым ты не станешь!

А твое око – куда оно в пребыванье?

Око твоё как препона встает миндалю.

Твоё око препоной Ничто восстает.

Восстаньем Царю.

Восстает твое око восстаньем.

Человеческий локон, седым ты не станешь!

Царственно-синий, пуст миндальный наш танец.

1961

*

Искусство платит цену свою,

человек ничего не платит.

Но здесь вы только ради свободы искусства,

о человеке

сообщается вам

лишь под этой эгидой.

И все-таки Бог-то во всех нас

неделимо-единый,

чудовищно-

прекрасный:

Истина.

1961


*

Ты вместе со словом, что я произнес,

вместе с молчаньем,

вместе с собою сама

в этот мир при-

бы-

ла,

любовь моя:

потерянная, тщетно-

блуждавшая, снова

и снова по-дому-болящая:

поздно.

Помоги же мне,

помоги себе,

помоги.

Путями времени уходило сказавшееся мной.

Путями времени уходило умолченное мной.

Уходило оно, уходила и ты,

в бесконечность уходила ты,

вперед и возвратно,

в никуда, в слово-прочь, в туда.

Так оставь же.

И да откроется тебе первоимя,

а второе:

да пребудет.

1961



[i] Alba — белый, чистый (лат.). Одновременно здесь ассоциации с рекой Эльбой.

[ii] Целан получил по почте от Эриха Айнхорна, жившего в Москве, альманах "Тарусские страницы", изданный в Калуге в 1961 году.

[iii] Вариация строк из "Поэмы Конца" М. Цветаевой: «В сем христианнейшем из миров / Поэты ‒ жиды».

[iv] Мост Мирабо (фр.)

[v] И какая любовь! (фр.) Перекличка со стихотворением Г. Аполлинера "Мост Мирабо".

[vi] В письме к жене, Жизели Целан-Лестранж, в сентябре 1962 года Целан называет Колхиду «тайным эхом "Вневременного", вызванного реальностью».

[vii] Образ ока один из постояннейших у поэта, обладая значительной полифонией смыслов и их оттенков. Восходит он, возможно, к самому таинственному образу в поэзии Рильке из его поздне-прощального стихотворения "Прибытие" (Ankunft):

.............................

Чтобы однажды

за тысячелетья за два перед творением новым

(мы им насладимся, если случится касанье)

внезапно: напротив тебя буду я в Оке рожден.

Рильке обращается к любимой, которую он потерял в Розе, где она спала. Око будущей встречи — новый мистический центр бытия, подобный тому внутреннему-мировому-простору, центр которого в оке ангела.

[viii] Стихотворение навеяно короткой поездкой поэта в Тюбинген, где провел свои последние десятилетия жизни Фридрих Гёльдерлин.

[ix] Почти цитата из гимна Гёльдерлина «Рейн»: «Загадка – то, что истекло из Рейна. Даже / пение едва ли снимет покров с этой тайны…»

[x] Рисовальщик и литограф Иоганн Георг Шрайнер посещал больного Гёльдерлина в его комнате-башне (которую ему сдавала семья столяра; столяр по-немецки, кстати, тоже Schreiner) в 1823, 1825 и 1826 годах.

[xi] Pallaksch – слово, изобретенное “сошедшим с ума” Гёльдерлином, означавшее одновременно и «да», и «нет». В поэзии Целана эта соединенность рассматривается как непременный ингредиент мудрости.

[xii] Странствующее, блуждающее, перенесенное ледником на большие расстояния (геолог.). Ср.: эрратические валуны.

[xiii] Камень как болевой центр в космологии Целана чрезвычайно важен для уяснения человеком своей сущности. Камень подобен тому в нас, что не есть ни растительное, ни животное. И это глубоко скрытое Иное в нас ищет нашего внимания, становясь неким раскрываемым "духовным принципом". И в этом смысле молчание камня подобно молчанию и темнóтам подлинного стихотворения. Этому "внечеловеческому" молчанию камня можно довериться, можно к нему целенаправленно идти. В заметках к Бюхнеровской речи Целан писал: «Кто уже видит проницая, прежде чем воспринимать/ощущать и созерцать, тому стихотворение открывается в своем целостном ‒ понимаемом также и в геологическом смысле ‒ могуществе; оно наполняется темнотой Противостоящего; некая эрратическая языковая глыба, молчащая навстречу тебе. Это раздражает, но это и дает тебе шанс. <...> Единственная надежда: стихотворение может еще раз стать эрратическим...» Здесь явное новое движение в поисках корня "духовности", новое в сравнении с интуицией романтиков, полагавших, что "чем больше в человеке растительного начала, тем он одухотвореннее" (Новалис, Шлегель). Камень становится новой пробой, уводящей за пределы земного, ибо его сущность откровенно звездного порядка. Ведь камни именно что прилетают из космоса, в буквальном смысле бомбардируя нас, наш состав.

[xiv] В оригинале: Kielkropf ─ ребенок-уродец из немецких народных преданий, которого чёрт иногда по известной лишь ему прихоти подбрасывает вместо нормального новорожденного младенца.

[xv] Барбара Видеман так комментирует это место: «Этому пражскому раввину и важному представителю иудейской мистики шестнадцатого столетия приписывались сверхъестественные способности: по одной из местных легенд это он создал искусственного слугу (Голема), в каждый шабат стирая в слове "emet" ("истина") на его лбу первую букву, так что из оставшегося "met" возникало "мертв"».

[xvi] Внешнее значение: итальянское название миндаля. Внутреннее значение: двойное овальное свечение (ореол) вокруг фигуры Христа или святых в католической иконографии.

№10