ПРОЗА: Александр Моисеев. ХЛОПОТЫ

Александр Моисеев.jpg
Александр МОИСЕЕВ
родился в г. Баку в 1979 г. В 1990 году переехал с семьей в Ростовскую область, а в 1996 — в Екатеринбург. Закончил филфак педагогического университета. Работал учителем, директором школы, бизнес-тренером, игротехником. Организатор ежегодного фестиваля авторской песни «Завтра лето!». Лидер группы «Никола Тесла». Живет в Екатеринбурге.


Лето было жарким. Женщины на рынке то и дело рассказывали новые и новые истории о том, что «Танькина сестра вчера солнечный удар получила, на скорой увезли». Выходить на улицу после одиннадцати утра было чистым безумием. Впрочем, во дворе, в густой тени яблонь, жара ощущалась меньше, и я целыми днями валялся в гамаке с книжкой. Что была за книжка — хоть убейте не помню. И хотя в результате почти ничего не отложилось в памяти, читал я ее усердно. Помню только первую фразу: «Апрель не любил панталоны». В начале было слово, и слово было «апрель». Я представил, как долго и мучительно автор искал ту самую первую петлю, которая должна будет затянуться на шее читателя, чтобы потом уже никуда его не отпустить. Но петля оказалась грубовата для моей шеи, желание читать книгу отпало, и я листал ее только из давнишней привычки дочитывать до конца все, что попало в руки. Привычка, конечно, дурацкая. Я и сам это понимаю. Трата времени и нервов. А в итоге еще один несчастный автор в моем личном черном списке. Ему — автору — конечно до фени, в каком он там у меня списке, да и к тому же он вовсе не виноват, что какой-то идиот решил дочитать его книгу только из одного дурацкого принципа. Это все равно что напиться шампанского до рвоты.
Времени на чтение и размышления в то лето было хоть отбавляй. Отсутствие работы и наличие близких родственников на юге, готовых терпеть меня три месяца за чисто символическую плату, расхолаживало и настраивало на мысли о гоголевских помещиках и варениках. В сущности ведь так можно жить. В какой-то степени, пожалуй, даже нужно. Но только в какой-то степени. Пока настрой соответствующий.
Настрой был. Я просыпался около семи часов утра, надеясь удивить Петра Васильевича ранним пробуждением. Но каждый раз, выходя во двор, я уже слышал или стук хозяйского молотка, или шум стирки, которую устроила Нона Игоревна с раннего утра, «до жару». Зевая и потягиваясь, я желал хозяевам доброго утра и шел ставить чайник. Утренним приветствием хозяев было «кто рано встает, тому Бог дает» (это Петр Васильич) или «а мы только корову отвели» (это Нона Игоревна). Первые дни я немного нервничал от такого оскорбительного к себе отношения, но очень скоро привык, как привык почти ко всему укладу жизни этой немного странной семьи.
Моя хозяйка приходилась двоюродной сестрой моей маме и, хотя я с детства помнил абсолютно всех родственников с той и с другой стороны, о существовании еще одной двоюродной тетки узнал только на двадцатом году жизни. Как-то выпали Нона Игоревна и ее муж из яркого калейдоскопа жизни наших многочисленных родственников. Шумные, безалаберные и веселые, блондинистые дядья, свекры и еще черт-те кто со стороны матери и совершенно такие же жизнерадостные жгучие брюнеты со стороны отца — все они как единый организм, видимо, не могли принять чужеродный элемент семьи моих летних хозяев.
Петр Васильевич, невысокого роста, жилистый, загорелый дочерна, был молчалив и угрюм большую часть дня. Даже во сне серьезное и задумчивое выражение не сходило с его лица. Оживлялся он только раз в день: на обед. После первой рюмки разговаривал много и охотно, рассказывал небылицы о своем флотском прошлом и в шутку ругал жену за то, что дождалась его с «кругосветки». Пил он мало, быстро пьянел и моментально становился таким же угрюмым, как до еды. Заметив такое действие на него алкоголя, я даже поначалу сделал вывод, что основное время дня он попросту пьян, но потом, приглядевшись, понял, что это не так. Алкоголь как будто напоминал ему: «Эй! Внимание! Ты что-то разговорился! Вернись в свой футляр!» И он возвращался.
Петр Васильевич носил огромные усы, за которыми тщательно ухаживал. У него имелись свои, личные маникюрные ножнички для подстрижки усов. Ножнички хранились в деревянной шкатулке вместе с пилкой для ногтей и черными эбонитовыми четками. Пилкой Петр Васильевич обрабатывал ноготь на левом мизинце. На вопрос, зачем ему, человеку рабочему, ноготь такой длины, он неизменно отвечал: «А нос ковырять?» и заходился в громогласном смехе.
У хозяина моего было две страсти: рыбалка и шахматы. Обеим предавался он со всей неизрасходованной на любовь пылкостью. Машины и даже мотоцикла у него сроду не было, рыба в ближней реке не отвечала его запросам — нужно было ехать на Дон, поэтому на рыбалку он выбирался редко — ехал с товарищами по работе, на их машинах. Все рыбацкие снасти он хранил в огромном фанерном шкафу в сарае. Практически каждый вечер, после того как садово-огородная повинность была выполнена, он садился «снасти проверять». Возился до часу ночи с крючками, подбирая идеальный вариант для какой-то неведомой рыбы. Плел «телевизоры», делал «донки», реанимировал старые бамбуковые удилища, клеил термос, точил выкидной ножик. На столе рядом стояла шахматная доска с расставленными фигурами и лежало несколько книг по шахматам. Помню, среди прочих была книга некоего Зака «Пути совершенствования» и «Сицилианская защита» Свешникова. В шахматы Петр Васильевич играл хорошо, а на работе в перерыв мужики предпочитали забить козла или, максимум, шашки. Так что самосовершенствоваться приходилось один на один с книгами. За время моего пребывания у родственников к ним пару раз заезжал какой-то то ли телемастер, то ли кабельщик, которого хозяин мой сразу от порога тащил за стол, наливал огромную чашку чая, и час-полтора они играли в шахматы. Видели бы вы лицо Петра Васильевича в те минуты!
Короче говоря, хобби Петра Васильевича относилось к той категории, которую обычная русская женщина обычно считает блажью и лишней тратой времени.
Сама же Нона Игоревна, как все обычные русские женщины ее лет и положения, никакого хобби не имела. С раннего утра начинала она стирать, готовить, мыть, убирать, словом, делать все то, что, как она считала, должна делать настоящая хозяйка дома. На мой взгляд, добрую половину этих действий она совершала по инерции или потому, что не знала, как можно поступить иначе. Ее домовитость, которая должна была бы вызывать уважение, вызывала только сочувствие и некоторое удивление: зачем все это? Помимо дел, составлявших костяк ее дневного цикла — приготовление пищи и утреннее посещение рынка, а также регулярная стирка — она совершала столько лишних телодвижений, что мне казалось, будто все это делается только чтобы подчеркнуть леность и бездеятельность мужа. К примеру, она любила (уж не знаю, любила ли, но другого слова употреблять не стану), нарочито громко кряхтя и охая, согнув свою, в действительности больную, спину, выдергивать сорняки в тех удаленных от человеческого взора местах участка, где они абсолютно никому не мешали — за сарайчиком или возле мусорной кучи. Для полноты картины необходим был муж, где-то на горизонте с сигаретой в зубах возящийся с велосипедом или запаивающий старый таз. Спектакль длился ровно до той секунды, пока Петр Васильевич, внимательно наблюдавший за действиями своей благоверной, не бросал в сердцах отвертку или паяльник и с криком «твою мать» не шел сменить жену. Тогда она с чувством выполненного долга разгибалась и шла мыть руки, бросив сквозь зубы: «Пока сама, ****ь, не возьмешься, ни одна скотина не сделает». Обычно я спешил опередить Петра Васильича как только видел, что Нона Игоревна затевает очередную провокацию, но хозяйка была непреклонна — в этом спектакле вторым действующим лицом был только ее муж, статистов не требовалось.

***

В их отношениях многое было странным с давних времен. Красивая пара (я видел их свадебные фотографии), долгое время не имевшая детей, и наконец получившая от Бога долгожданный подарок, начинает распадаться по наиглупейшей причине. Муж, моряк, не часто бывающий дома, уверен, что отец ребенка не он, жена смертельно обижена, теща подливает масла в огонь, в общем — мелодрама чистой воды. Когда сын подрос до годовалого возраста, сомнения у отца отпали: Сережа был похож на Петра Васильевича несомненно. Но теперь жена и теща отказались прощать обиду. Потом Нона Игоревна заподозрила мужа в измене. Выяснения отношений длились еще один долгий год, то в письмах — длинных и бессмысленных, то во время мужниных отпусков, когда после особо бурных скандалов с битьем посуды они так же бурно предавались любви. Впрочем, была ли любовь?
Да, была, была! Были томительные недели разлуки. Для него с казавшейся бесконечной вахтой. Для нее — с ежесекундными взглядами на фотографию мужа, с вдыханием запаха его белья, с душными ночными фантазиями и безумной заботой о сыне (и нос, и форма ушей, и густые брови — все его). Да, была любовь, была. Иначе почему же ни разу за долгие периоды разлук и не помыслил он составить компанию матросам в припортовый бордель где-нибудь на Островах Зеленого Мыса? Почему она убирала со своей талии руки провожавших ее поздно вечером с работы домой коллег мужского пола? Почему стоило ему закрыть глаза, как тотчас видел он ее, обнаженную, податливую в его руках? Почему она каждую ночь вспоминала его запах и руки, руки…
Когда Петр Васильевич уволился с флота, жизнь стала не лучше, а только хуже. Не привыкшие к долгой, без разлук, совместной жизни мужчина и женщина доводили друг друга до белого каления мелкими бытовыми придирками, вопросами воспитания сына, которому к тому времени исполнилось уже пять. Ни дня не проходило без скандалов. Петр Васильевич, хороший моторист, по настойчивой просьбе тещи устроился на работу в ЖЭК, со слесарями стали частенько попивать: брали, как правило, два «семьдесят вторых» прямо с утра, носили в ящике с инструментами, прикладывались от случая к случаю. Пьяным не напивался никто, но в известном подпитии, безусловно, ходили целый день. После работы «вдогон» брали еще две, садились в веранде детского сада, пили, закусывали прибереженными с обеда бутербродами с сыром. Петр Васильевич, выпив, начинал жарко и увлеченно рассказывать, какая у него замечательная жена: красавица, умница, добрая, верная — дождалась с «кругосветки» (так он называл свою службу на флоте), сына-богатыря родила. Так, сам себя распалив на любовь, подымался, оставив ребятам недопитый портвейн, бежал быстрее домой, признаться Ноне в том, что без нее свет Божий не мил. Открывалась дверь, Нона смотрела на мужа не более двух секунд: «Падла, да нажрешься ты когда-нибудь своего портвейна?» Он стоял, замерев, перед раскрытой дверью, потом алкоголь резко ударял в голову, Петр Васильевич стремительно входил, осоловело глядел на игравшего с машинками сына, снимал с вешалки белую форменную фуражку и также стремительно шагал к выходу. Всегда точно в ту секунду, когда он готовился перенести ногу за порог, с кухни слышалось: «И куда собрался? Жрать иди, остынет все». Но Петр Васильевич все-таки выходил, с силой захлопнув за собой дверь. Прыгая через две ступени, спускался со своего второго этажа и шел к пивной, нахлобучив на голову фуражку. Допив кружку до середины, он отчетливо понимал, что никуда и никогда не уйдет. Что так вот и будет всю жизнь до самой смерти — через скандалы, упреки, ошибки — возвращаться к ней. Что так и будет сжигать себя по утрам в раскаянии за самый ничтожный проступок вчерашнего вечера. Что не объяснит ей, почему не бежит с работы сразу домой, а час-полтора выпивает с мужиками, чужими, совсем не близкими, в общем-то, людьми. Что так никогда и не сумеет ей сказать, возвращаясь с работ, что кроме нее ни о ком никогда не думал как о частичке собственной души.
Допив пиво, Петр Васильевич медленно, глядя в землю, возвращался домой. Перед дверью он снимал фуражку.

***

Позавтракав, я обычно садился на старый табурет под абрикосовым деревом и не спеша выкуривал сигарету. Нона Игоревна между делом спрашивала меня о какой-нибудь ерунде — сколько стоят нынче билеты в кино или правда ли, что Филипп Киркоров за концерт по миллиону получает. Я что-то отвечал, потом спрашивал сам — о ценах на мясо, о том, хороший ли ждут урожай. Это повторялось изо дня в день и превратилось в своего рода ритуал. Глядя на эту крепкую деревенскую женщину, ловко справляющуюся с любыми делами по садово-огородному хозяйству, трудно было представить, что она большую часть жизни провела в городе, работала начальником отдела в каком-то то ли НИИ, то ли лаборатории и селянкой себя вообще никогда не мыслила.

***

Когда отношения в семье стали невыносимыми, Петр Васильевич предложил развестись. Она истолковала это по-своему: шлюху себе нашел очередную. Нона Игоревна не верила мужу. Ничего не могла с собой поделать. Знала, что он бывает только на работе или дома. Знала и то, что общается кроме нее и сына только с мужиками из ЖЭКа. Все это она знала. Но переломить себя не могла. Злость, когда-то родившаяся в ней, с каждым годом становилась все острее, жалила все сильней. Яд заполнил жизнь. И даже когда она уяснила, что сын — тринадцатилетний — все видит и понимает, страдает из-за отношений отца с матерью, и тогда она ничего не сделала со своей злобой. Нона жила ею. Если злиться было не на что, она придумывала себе причины. Не там стоящий чайник, незакрытая крышка кастрюли, невымытые ботинки, книга, оставленная на журнальном столике. Все это было толчком для истерики. Злой, слепой, бессмысленной.
Каждый вечер видеть мужа, приходящего с работы навеселе было выше ее сил. Однажды он в пылу ссоры крикнул ей: «А я тебя никакую видеть уже не могу. Чего ты меня травишь, змея?» и ушел, хлопнув дверью. Нона Игоревна рыдала всю ночь. Сын капал валерьянку, звонил Николаю — слесарю из ЖЭКа, «собутыльнику» — узнать, не у него ли отец. Отца не было. Утром белая как полотно мать, едва разжимая губы, сказала собирающемуся в школу Сереже: «Вот он какой, папаша твой. Я чуть не сдохла, а он у шлюхи своей тешился». Сережа от этих слов как-то сразу согнулся и не распрямлялся, пока не вышел из квартиры и не увидел отца, дремавшего на лестничной клетке: «Ну, как она там? Да здесь сидел. Куда мне идти-то?» Сын, вздохнув, но в глубине души подпрыгнув от радости (отец все-таки хороший) ушел в школу. Ни муж, ни жена на работу не пошли. Сидели на кухне. Точнее, сидел Петр Васильевич. Жена ходила взад-вперед и, то и дело вздымая руки, охала и причитала. Вот тогда-то он и сказал: «Давай, Нонка, разводиться. Сил уже моих нету».
Выяснилось, что для обоих слово «развод» несло в себе нечто ужасное, непоправимое. Произнесенное вслух, оно вмиг разрушило всю старую жизнь, поставив перед неизбежным выбором жизни будущей. Стало ясно, что вот сейчас, только что, именно в эту секунду, все рухнуло. Все, что держалось на взаимной недосказанности, вскользь проведенных ночах после скандалов, словно бы обрело вес неимоверный, и оба одновременно сбросили с себя эту ношу. И стали чужими.
Нона Игоревна присела на краешек табурета, дотянулась до тряпки, несколько раз провела по столу, дотянулась до мойки, стряхнула крошки, открыла воду и, не поворачиваясь, тихо сказала: «Ты на работе-то что скажешь? Почему не вышел?» «Скажу, заболел. Подумают, конечно, что пил, но так даже и лучше». «Ты бы рубашку принес рабочую, постирать надо, небось, уже ни на что не похожа». «Да ладно пока. Не в театр же в ней ходить. Слушай, пойдем спать ляжем». Усталость была такой, что оба заснули, едва сложив головы на подушки. А после обеда позвонила тещина соседка и, дрожа голосом, сказала, что «Евдокия помирает». Евдокия «помирала» уже раз двадцать, это всегда было строго после очередного скандала Ноны и Петра, всегда сопровождалось еле слышным стоном «Помру, совсем тебя этот со свету сживет». О вчерашнем вечернем уходе зятя она, конечно, знала, так что сценарий вроде бы повторялся. Но когда Нона, уехавшая к матери, позвонила через сорок минут, то оказалось, что дело действительно плохо.
Хлопоты тянулись долго. Тот разговор на время забылся. Но когда Петр Васильевич спустя два месяца предложил переехать в деревню недалеко от города, Нона Игоревна молча согласилась. Свою двухкомнатную продали, на вырученные деньги очень быстро купили симпатичный кирпичный дом с участком, оставшиеся деньги положили на книжку, квартиру матери сдали на долгий срок. Сережа — четырнадцатилетний юноша — ни в какую не хотел менять школу, но в результате сдался на уговоры родителей. Хоть город был совсем недалеко — всего в каких-нибудь сорока километрах — старые, и раньше не очень-то прочные, связи скоро оборвались. И муж и жена, как оказалось, имели склонность к сельскому труду. Сережа, пережив достойно первые конфликты с сельскими сверстниками, влился в поселковую молодежь и скоро презрительно бросал в разговоре: «Эти, городские».

***

Ежегодно, уезжая домой, я расплачивался (непременно с Ноной Игоревной) и получал напоследок пожелания счастливой дороги и небольшую коробку, перевязанную капроновой веревкой. В коробке дозревали помидоры.

№10