ПРОЗА: Сергей Соколовский

День внезависимости

Мать одного будущего врача просыпалась, варила кофе. Раннее утро. Что-то случилось со всеми словами, вообще со всеми. Они не то, чтобы перестали значить, они то, что надо, перестали значить. Мать одного будущего врача просыпалась, варила кофе.

Другое утро, другой день – один из тех июньских дней 1989 года, когда многие китайцы погибли на площади Тяньаньмэнь во имя свободы. Мать одного будущего врача была в те дни прозрачна для самой себя и абсолютно непостижима для окружающих.

Она любила китайские стихи, любила дальневосточную культуру – в то время подобное пристрастие ещё не было общеупотребимым. Друг её сына, позднее попытавшийся скроить свою жизнь по шестидесятническим рецептам, часто вспоминал одно китайское стихотворение, которое она попросила выучить.

Стихотворение, впрочем, не помогло: отказавшись от радикальной революционности в пользу лёгкого тарантинообразного криминала и удостоившись острой сердечной недостаточности в качестве причины смерти, друг её сына пережил «дедушку Дэна» всего на два-три часа.

Она была довольна, что её сын стал врачом.

Электрическая кофемолка однажды сломалась, пришлось покупать другую. В июне восемьдесят девятого новой кофемолке было уже четыре года. И несколько месяцев, что заставило улыбнуться: четыре года и несколько месяцев.

Московский диагностический театр

Злые города моего счастливого детства, Белфаст и Бейрут, продолжившие русский Серебряный век, где многие тоже были на эту букву. Белфаст и Бейрут для меня роднее, чем Блок или Балтрушайтис. Только для Белого сделаю исключение, только он смог сделать с головой подростка что-то такое, отчего больше не хотелось цепочки убийств на политической почве в качестве естественного, органичного обрамления дальнейшей жизни.

Белый дом девяносто третьего сделал и мой родной город чем-то вроде Белфаста или Бейрута, правда, совсем ненадолго. Четвертого октября я курил забористый драп на крыше сталинского дома, расположенного напротив бывшего здания СЭВ, и понимал, что мои детские мечты сбылись.

Тогда мне и пришла в голову мысль об этом театре, в котором реакция на игру актеров позволяет поставить зрителю окончательный диагноз.

Шестерящие на фантом

Предыдущий рассказ можно считать пессимистической рецензией на книгу Дебора. Но Дебора, не справившегося со всеми своими задачами во всем их многообразии. А Дебора в своем роде пляшущего, Дебора теней. Командира союзов и повелителя междометий. Вбившего образ спектакля в разрушающееся тело повествователя. Раздираемого на всяко разно, на чёрт знает что.

Минусы и плюсы этих теней я не готов сейчас обсуждать. Гибрид камикадзе и бумеранга – обыкновенный военный лётчик. Свил, как говорится, в ветвях гнездо. В их безупречных переплетениях – ветвей, теней, соцветий. В ту самую минуту, когда некролог обретает смысл и значение некролога.

Единственный экземпляр «Общества зрелища», о котором стоило бы здесь говорить, был отправлен в станицу Синегорская Краснодарского края.

Сестра

У одного предмета была сестра Джеральдина. Она была хрусталиком, не глазным, а просто маленьким кусочком хрусталя, помещавшимся в детской ладони куда как свободно.

Это была одна из немногих вещей, у которых есть личное имя. Своего рода Эскалибур. Дом, в котором жила Джеральдина, не мог похвастать богатым набором исторических предметов, и потому личное имя имелось только у неё одной.

Что ещё было? Кроме Джеральдины и её дома, из которого выходить разрешалось только со взрослыми, вы хотите спросить? Много чего было. Вот, например, была одна в высшей степени занимательная история.

В кустах вокруг дома завёлся вор. Сперва грешили на домашних животных, после – на диких, и лишь одна Джеральдина знала, как тяжело в этом мире дается тайное знание.

Чья ладонь держит тебя сейчас, Джеральдина? Груба ли она, нежна, принадлежит мужчине или женщине, девочке или ребёнку – славянской ли внешности, африканской ли? Затрагивает ли эта ладонь вопросы религии и морали?

А ведь он любил тебя, мечтал, чтобы ты лежала с ним в одном гробу, Джеральдина. Но никого не мог об этом попросить перед смертью, потому что никто не знал этого секрета, самого главного, главнее прочих.

Если бы сейчас, в эту самую минуту, мы могли бы хоть что-нибудь изменить, я уверен, мы все были бы там. Просто для того, чтобы положить Джеральдину в гроб. Но у нас, по счастью или несчастью, такой возможности нет. А могла бы, не исключаю, быть.

Агенты черного джаза

Без лишних подчёркиваний – но с едва уловимым духом международной безопасности. Растерзанный эриниями тромбон на окраинах Лузервилля. Сломанный зонт подстреленной птицей говорит о свободе выбора.

Учитель риторики, убитый выстрелом в спину (а лучше – тремя) на выходе из подпольного магазина. Гранд Ма и Гранд Па, оба никакие, вместо лиц уже давно последствия ядерной катастрофы. Ядерной же зимы: заменимы ли в принципе эти злые уста, что целуют в макушку, никого не спрося. На опушке избушка, рядом три порося. Какой-то всё ж таки Лузервилль.

– А потом я целовал холодный, влажный лоб, и это осталось главным событием моей трудовой жизни. Что говорить, братские поцелуи с покойниками куда более верный хлеб, чем ремесло рецензента, даже если пишешь про музыку. Какую музыку? Ну вы расслышали правильно: музыку городской бедноты. Она для вас недостаточно бедна? На этот вопрос могу ответить только поцелуем. Нет, я не боюсь, что слишком холодным; скорее, прошу прощения, слишком горячим по отношению к вам, так и вижу эти восковые галереи полярной ночью. Но южнее или, наоборот, севернее, в зависимости от того, с какой стороны от экватора мы находимся, – да, мои поцелуи могут пропасть впустую. Открою секрет: для меня это грошовая, копеечная пропажа. Мне приходилось терять такое, отчего ваша шерсть – будь у вас шерсть – встала бы дыбом. Маленький серебряный колокольчик звенел в груди у каждого, и это мешало Петру слушать музыку.

Нет скейп, нескафе

Короб лучевой не маячил. Их имена сотрёт август девяносто восьмого, не в том смысле, что совсем сотрёт, но как-то неуловимо до тошноты видоизменит, переставит ударения в фамилиях, трансформирует уменьшительные. Но это в будущем, а пока в доме трое, скоро будет четверо.

Кенни вернётся отмотать плёнку, со всей религиозностью. Но это в будущем он будет кое-кому объяснять, что Кенни произошёл от кентавра, и даже известно, как того кентавра зовут, а пока что он четвёртый, просто четвёртый.

Я скажу тебе так: ты ведь ничего не помнишь, не хочешь ничего помнить. Но у меня есть несколько аргументов, несколько весомых аргументов, чтобы заставить вспомнить, кто ещё там был, кроме Кенни-Константина-Центавра. У! У! У!

Напоминает рыбную ловлю, рыбалку. Почему тебя тогда – уже тогда – звали как персонажа «Южного парка»? Как звали остальных? Это были мужчины? Женщины? Свиньи?

Несколько номеров «Юного натуралиста», «Юного химика», «Новой Юности». Здесь медленно наступает сбой в моих вопросах, более серьёзный, чем несуразность твоих ответов. Смотри, видишь, в чём фокус? Это очень серьёзно, умоляю, не отвлекайся.

Так я получил недостающие имена. Два Виктора, один Сергей. Всё в порядке, никаких натуралистов, «Столица» на заднем сиденье. Никакого дома, никаких дач, никаких бань, никаких августов, сентябрей и октябрей. Про октябрь – для тебя специально, у нас ведь это был опознавательный месяц, по нему мы опознавали друг друга, наших друзей и наших врагов. Никаких «Столиц» на заднем сиденье, никаких «Столичных», а за «Распутина» могут, знаете, кастрировать.

Но помещение было. Я с особым удовольствием говорю: помещение. Два Виктора поместили одного Сергея, дорогой Константин. Или так: один Сергей и один Константин поместили одного Виктора, дорогой Виктор.

Близлежащие поселения

– Холоден или горяч, холоден или горяч?!! – истерично, будто сопля к рукаву прилипла.

– Ты прямо как на плацу, – ну надо ведь человека успокоить. – На первый-второй рассчитайсь, что-то вроде того, вот как это со стороны выглядит.

– Со стороны?!! – взвизг, но с некоторой холодцой.

Трудно остановиться со стиркой

– Что ты говоришь? Извини, я плохо слышу из-за воды.

– Я говорю, что мы потребляем не определенный молекулярный состав предметов, а только их названия. Что ты там стираешь?

– Вчера еще замочил. Всё, выключил. Говори.

– Так вот, к примеру, когда мы пьём водку или трескаем героин, мы ведь не их состав употребляем – там вообще всё что угодно может быть – но именно водку или героин, непосредственно их имена. Понимаешь? Мы ведь сами только лишь имена, как и потребляемое нами – лишь имена. А все молекулярные расклады ни нас, ни вообще кого-либо на свете ни с какой стороны не касаются. Ну то есть вообще!

– Можно я снова включу?

– Ты хоть понимаешь, что именно сейчас ты будешь стирать? – вопросом на вопрос, в лучших традициях.

И ещё, спустя несколько минут, несколько столетий, несколько сотен невинных жизней:

– И вообще, зачем у нас машина стоит? Ластиком как-то привычней, да?

Я хочу быть твоим псом

Старая песенка Игги Попа, впоследствии переиначенная «Сексуальными Пистолетами», всегда напоминает мне единственный случай в моей жизни, когда я действительно хотел быть твоим псом.

Вечерело. Мы зашли в подъезд, и я понял, что потребность в полном обладании может быть удовлетворена лишь в ситуации столь же полного подчинения. Затёртая сентенция Прудона – «Собственность – это кража» – не то, чтобы спасла меня в тот момент, но поставила всё на свои места.

Сейчас я думаю, что это было проявлением религиозного чувства.

Битый сабж

Скромная попытка расшифровать тему сообщения потерпела неудачу. Выстрел, до безобразия точный, прервал прихотливые умозаключения пресс-секретаря кириллического сектора N. Коллеги потом мрачновато шутили, что по сабжу парень был гораздо более серьезным специалистом, чем они думали.

Чуждый простым человеческим переживаниям монитор наряду с нечитаемой продолжал отображать также и читаемую часть текста: «Примитивизм в нынешнем виде не имеет права на существование. Мне хочется поймать примитивиста, завернуть в полиэтилен и отправить в То Самое Место, которое для них уготовил всемогущий Господь».

Это сообщение было написано мной.

Остров

– Враньё!!! – хором ответили мы, не сговариваясь.

– Ни для кого не секрет, что образ острова – один из наиболее ненавидимых мной. Мне кажется, что в нём скопилось столько грязи и фальши, сколько потребно как раз для создания, будь он неладен, острова: насыпного, естественного. Что более естественно, когда из насыпанного в кучу мусора – душевного, культурного, биологического – вдруг будто по мановению дирижёрской палочки возникает остров? Здесь напрашивается рифма с острым: все остроты и каламбуры, острота высказывания, даже острая пища и, как результат, вред от острого – всё в копилку, всё в одну кучу, всё в остров. Каламбур, как видите, рвотный: меня сейчас вытошнит всеми этими бесконечными островами, всеми уединениями и космическими одиночествами – вытошнит прямо в зал, будь передо мной зал, или куда попало, если зал по каким-то непостижимым причинам отсутствует. Непостижимая причина, меж тем, может быть лишь одна: зал – это тоже остров, островок спокойствия и умиротворения в бушующем океане современности, а меня ведь не может вытошнить в то, чем меня тошнит, правда? Я спрашиваю вас: правда?

– Враньё!!! – снова ответили мы.

Серьезные люди

Эти горячие, судорожные призывы. Три юмористических шага.

Промозглые кредиторы спускаются с пятого этажа. Сосчитать количество их прошлых и будущих прегрешений у вас просто не хватило бы математических способностей. Если бы хватило, буду честен, я навечно прекратил бы заниматься политическими и экономическими прогнозами.

Кредиторы спускаются с пятого этажа. Лифт Шарко мелодично позвякивает вслед их неостановимому движению вниз, которое только крайне ненаблюдательный человек мог бы назвать падением.

Три неосторожных, случайных шага.

Самая вкусная пицца в мире

Вечно ремонтируемая улица около железнодорожного вокзала, давшего имя любимому фильму Брежнева. Десятое ноября, двадцать шесть лет со дня его смерти. Рядом ещё две пиццерии, но вкусно готовят только в одной, самой тесной, самой грязной, самой неприхотливой. С вокзалом отдельная история, сейчас не об этом.

Мне бы хотелось составить – в перспективе – некоторый список предметов, утраченных при тех или иных обстоятельствах. Изрядная доля абсурда, таящаяся в этом намерении, вынуждает меня писать про всякую ерунду, а именно: тяжёлые наркотики, генеральные секретари, пицца. Если из чего и мог состоять настоящий панк-рок, так только из этого.

Как шутил один не очень хороший человек, когда-нибудь мы все договоримся о встрече.

Та самая лёгкая антибуржуазность, о которой мы так долго мечтали

Кроме тебя, все, кого я любил, умерли. С ними теперь как-то проще: мёртвые покладистее живых. Мне поэтому и тебя удобно причислять к их числу; не столько из-за прогнозируемой в таких случаях некрофилии, сколько по причине стремления к элементарному бытовому комфорту. Да, можешь считать это трусостью, это и есть трусость, но компанию я тебе подобрал не из худших, тут уж постарался.

Странно представлять, что ты можешь покинуть меня каким-либо иным образом. Странно – здесь самое подходящее слово.

Галерея шилова в 2009 году

Одна гражданка Российской Федерации держала в руках моток бечевы. Она принимала антибиотики, дышала заражённым воздухом нескольких промышленных городов, лет двенадцать назад родила сына, и в целом всё у неё было неплохо, то есть даже хорошо, если немного подумать.

Моток бечевы она держала, чтобы обвязать средних размеров коробку.

– Вы, наверное, педофил, – говорил в это время её сын некоему человеку, стоявшему около портрета одного иностранного государственного деятеля.

Здесь нужно заметить, что юноша частенько смотрел на досуге крайне циничную анимацию.

– Нет. Я просто очень плохо себя чувствую.

– Не похоже. Зачем бы вы тогда стали со мной говорить?

– Не могу определить по лицу этого человека, подонок он или нет. А хотелось бы, вот и понадеялся на молодежь.

– Если человеку плохо, то такие вещи не имеют значения.

– Резонно, хлопчик, резонно. Я вот хочу кофе, например. Можно уйти отсюда, из этого ада, у меня остались деньги на кофе.

– Вы все-таки педофил, дяденька. Или наркоман героиновый. Никуда не пойду, давайте вместе картины смотреть, раз уж вам так плохо, – ёрнические нотки были подхвачены, мальчик был сообразителен не по годам. – Картины тоже плохие, вам должно быть приятно. Но лучше бы вы повесились.

Картонная коробка со свиной головой внутри ещё сыграет свою зловещую роль.

Ремесло кинокритика в начале зимы

Когда ты умрёшь, а меня посадят, про наших детей снимут фильм.

Фильм, разумеется, будет безнадёжно плох; пара наших общих знакомых, тем не менее, сочтёт нужным внести его в свои персональные рейтинги, подводящие итоги года, – в первую очередь по этическим соображениям: всё-таки не о чужих людях кино. Кое-кто, напротив, ровно из тех же соображений напишет правду: люди – хорошие, детей – жалко, фильм – ниже плинтуса. Почти не сомневаюсь, что душой буду на стороне последних – если хоть на чьей-либо стороне смогу быть душой.

Отдельное место, как обычно, будет занимать так называемый «Рейтинг Лилит»: тяжелые, безвкусные, подчас оскорбительные попытки предвосхитить идеальную позицию кинокартины в соответствии с неким «гамбургским счётом грядущего» традиционно вызовут всеобщее отвращение.

№2