НОВОЕ ИМЯ: Екатерина Перченкова

Встречая богословские толкования разницы между душой и духом, душевностью и духовностью, бывает, ловишь себя на смущении, точно тебя укорили. Тянет заступиться за душу. Как если бы душевная реальность была родительским домом, где не все в порядке и порой тоскливо, и откуда тебя зовут выйти на простор – но что-то держит, покидать его тревожно и больно. В конце концов, душа – это я, каким и ограничиваюсь сам для себя большую часть времени. Дух нисходит, осеняет, вселяется. От этого внешнего вторжения душа подчас инстинктивно хочет защититься. И порывается сама, собственным несовершенным языком говорить с Богом, сквозь свою запутанность и неясность, приняв в эту неясность Его.

«Лирическая героиня» Перченковой – душа перед Богом. Да, героиня, несмотря на приучение к мужскому тембру, на попытку через лексику и синтаксис более грубо и резко огранить ее черты (цветаевский опыт учтен). Все-таки animula vagula blandula, хотя едва ли неженка, скорее умеющая придать нежность скупому жесту. Жаждет быть благодарной, но отвлекается, сбивается и забывает. Забывает, но в то же время напряженно помнит. Поднимается на крыло, летит, кружит, возвращается. Не может порвать с неуютным земным домом, словно чем-то ему обязана. Внешний мир в стихах Перченковой со всеми яркими всполохами его будничности – насколько внешний? Думается, пограничный, для действия приспособленный слабо, больше для невмешательства, называния и дарения. Мир обживается поэтом, принимается внутрь и, внутренний, дарится обратно тому, Кто подарил его первый.

Об «антимониях», они же – равновесие. Легкая рука и страстные, но не порывистые движения. Золотой местами, но никогда сусальный фон. Сфумато внутри четкого контура. Мягкость при внутренней собранности. Балладная интонация воспринимается как разговорная без навязчивой в современной поэзии «разговорности», длинная строка туго натянута, дышит, но не провисает.

О воде и огне, не боящихся друг друга в одном стихотворении. Вода приходит извне, Его непостижимой безбрежностью, ощущаемой то как родная, то как опасная. Огонь – внутри, горением душа отвечает на вдруг подступающее Присутствие. И это, при всем человеческом измерении поэзии Перченковой, горение без жара и дыма. До конца отдающее себя в свет.

Марианна Ионова

***

хочешь ли знать, от каких щедрот происходит дорожный свет,
пасмурный, желтый его разлив сочиняют в каком раю?
поезд идет на юг, пассажир убирает в карман билет,
проводница чувствует креозот, как собака горячий след.
остальные спят, или курят в тамбуре, или пьют.

поезд идет на юг и пугает попутных птиц.
у пассажира стучит в висках - жаль, понимаешь, жаль…
весь белый свет уже скомкан и сжат до горючей капельки меж ключиц.
лечь бы на полку, закрыть глаза и не видеть, куда несет.
все, понимаешь, все.

спал бы зубами к стенке, на вкус не пробовал эту блажь.
видишь, как тот, наверху, берет отточенный карандаш,
молча рисует рельсы, и фонари, и дождь,
черную станцию, выгоревший бурьян,
ставит короткий росчерк и говорит тебе: что отдашь?
держишь внутри из последних сил слезы, и смех, и дрожь,
и говоришь ему:
все, что хочешь, любовь моя.

…что движет солнце и светила

когда вокруг то меркнет, то горит,
то заперто внутри, то нет запрета -
находится один, кто говорит:
ты видишь, Отче, мне не надо света!

я сам ношу внутри горячий свет,
живую жизнь, неистовую волю.
гляди, я тоже знаю ход планет,
и если Ты забудешь - я напомню.
и было Слово - и оно во мне;
весь мир во мне - Господь, мне слишком мало!
прошу тебя, оставь еще одну,
вот эту, с беспокойными глазами,
растерянную, робкую, смешную -
вот эту, под зеленым покрывалом,
любой: печальной, плачущей, седой...
и я иду, как будто под водой,
и отвожу рукой глухие ветви,
холодные подводные цветы.
и заперто внутри - и нет запрета -
есть глубина, прозрачная до звона, -
нет, высота! - и этой высоты
не стоили все церкви Авиньона.

позволь до самой смерти, Боже мой,
носить клеймо незримого огня.
я буду жить, теперь меня хранят
над головой сомкнувшиеся воды.

...в год тысяча трехсот двадцать седьмой,
в апреле, в первый час шестого дня,
вошел я в лабиринт, где нет исхода.

***

и покуда одна душа вырастает впрок,
обретает вес, расцветает в непрочном теле,
и покуда ее качает негордый бог
на густой воде в соломенной колыбели,
и когда ее обнимает земная блажь,
прошивает крестиком, взяв на колени в пяльцах,
то другую душу растит поднебесный марш -
стрекотанье клавиш, хромающий танец пальцев.

и берет ее неведомая вода,
и живет она, от голода молода,
и не гасит света, и ходит дышать в метель,
переросшая колыбель.

и воды не целует с лица, и губами не ловит звука,
отворяет кровь, выдыхает - и не слабеет,
ибо знает до самого дна лишь одну науку:
полюбить и забрать себе.

и тогда стоит на свету, не закрыв лица,
очарована, неосторожна и бесполезна.
кто поймал ее, зацепил под ребро железом, -
тот и царь!

не берет взаймы, не латает чужих прорех -
отражает свет, как паркет в довоенной зале:
"о, как я бы тебя сказала -
лучше всех!"

принесла бы в ладонях, как ягоды,
приколола бы против сердца живой наградой,
уронила бы в воду, как яблоко.
знаешь, чего мне надо? -

стоять на горе, не касаясь горы.
стоять на горе и гореть, гореть,
гореть - что заживо говорить,
не выговорить - воспеть!
живым - оставить воздуха впрок,
и мертвым - стелить постель,
покуда жарко горит у ног
соломенная колыбель.

***

Замолчать, затаиться, онеметь,

пока мучительный мусор из моей жизни

река Ди не унесет в Ирландский залив.
Лена Элтанг "Каменные клены"


с тех пор как ее сестра назвалась алисой и вышла вон,
она гуляет одна по ночам и тоже хочет сбежать.
мальчишки ищут в ее саду закопанный миелофон,
воруют линзы от телескопа и гайки из гаража.
она носит в сумке книги про марс, зачитанные до дыр,
ходит по звездному небу в лужах, жалея, что слишком мелко.
она онемела семь лет назад, когда затопили станцию мир,
у нее были две собаки, их звали белка и стрелка.
она спит на балконе лицом к закату под ветра городских пустынь,
собирает на тонкую леску сны из глубоких ночных колодцев.
над подлипками дачными всходит звезда полынь
в час, когда под тверью садится черное солнце.
мимо глаз ее пролетают птицы, не отбрасывающие тень,
над ее головой проплывают рыбы с нержавеющими плавниками.
она плохо видит, ей могут помочь только грегори и кассегрен,
но она почти не умеет считать и довольствуется очками.
небо стоит за окном, не была бы немой – закричала бы вслух: входи!
оно протекает сквозь рамы и стекла и сыплется звездным смехом.
племянник из омска ворочается во сне, шепчет: я луноход-один,
она поправляет ему одеяло и пишет в блокноте: поехали.

***

в небесах древесные колодцы ветками плетутся, глубоки.
хорошо тебе, первопроходцу: далеко до золотой реки.
снег непрочен - ляжет и растает, весь ничейный, хочешь - забери:
станешь, воздух на листы пластая, легкие чеканить словари,
вешать под седыми потолками пепельную хмурую латынь,
на ветру озябшими руками собирать небесную полынь.
слушай, очарованный попутчик: по земле крадутся холода.
завтра стержни вытекут из ручек - и начнется темная вода,
тяжела: ни самому напиться, ни с ладоней напоить детей.
только дураки и духовидцы носят эту воду в решете.
золото - песчаная крупица: будет ветер - попадет в глаза.
вот тогда пора поторопиться - запрокинуть голову, сказать,
запинаясь, быстро, бестолково, чуя, как в ресницах горячо:
"не печалься. помнишь, было слово?
боже, я принес тебе еще".

Флоренс

и как будто слово иного рода
выпадало на руки всем спасенным,
и как будто радужный сад подводный
расцветал в зрачках золотым и темным,
растекался сладко, как летний мед.
и казалось, кто-то сейчас войдет:

марлевая, бесплотная, как невеста,
нежная Флоренс, готовая плакать вместе.
пальцами в стук на запястье, губами в губы впилась -
вот теперь и поплачем всласть.

и когда я поймаю сердцем с размаху архангельскую трубу,
что гремит и зовет сыграть в музыкальный ящик,
Флоренс придет и приложит жетон ко лбу -
медный, холодный, вытертый, настоящий;
вставит в трещинку меж бровей,
там, где медь превращается в серебро, -
и получит пропуск во внутреннее метро.

глубже и дальше станции, свет тяжелей свинца,
видишь, по рельсам бродит электричество без лица.
Флоренс, открой глаза, посиди со мной до конца
и не носи мне живой воды -
погляди на мои сады!

дай мне руку, смотри, как зелено, тайно, тихо.
даже смерть обломала зубы о нас двоих;
что, родная, где твое жало?

...а она вся в белом встала прямая, даже щелкнули позвонки,
испугалась, дура, опустевшей своей руки,
подхватила сумочку, взвизгнула, убежала.

* * *

храни меня как можешь, боже мой.
пусть я была вода - а стану камень...
гляди, гляди, как я иду домой,
к ветшающему берегу в тумане,
в распахнутое поле серебра
иду твоим смеющимся посыльным -
домой, домой, в сырые руки трав,
в босую нежность придорожной пыли.
в раю стоят большие корабли
и города, умолкшие под тенью,
но я из очарованной земли
несу тебе терновник и репейник.
домой, домой, где дальше и теплей,
где медлит сердце, вставшее по слову,
где воды расступаются во мгле
и небеса раскрыты - до седьмого;
под солнечный полуденный ожог,
с живых ветвей стекающий на плечи...
...всегда кто ранил - тот и бережет.
и кто покинул - охраняет крепче.

* * *

в жаркую землю летом толкались посохи,
звезды текли дорогами птичьих стай.
долго ходил по болоту как посуху?
а вот теперь - летай!
жди на пустых полях голубых проталин.
в небе всю зиму темно - не видать ни зги.
знаешь, как сделать, чтобы твой дом летал?
сожги.

спрятано под снегами, а до сих пор болит,
сажей рисует по белому пройденную версту.
летом мещерские девочки щурились в выгоревший зенит,
и были глаза их - как ягоды, прозрачные на свету.
ветер одних загонял под крыши, другим - пел,
нес над кронами и над кровлями красный горячий сон.
в нежилых домах по углам собирался пепел,
в уголках глаз - соль.

что отжило - засыпано этой солью,
не стирать белья, со стола не сметать крох -
не поет вода, никого не хранит осока,
никого не ловит за щиколотки мокрый мох.
все равно зима, над землей долго стоят льды.
по утрам так сонно, не разлепить век.
это был дом.
дом, а потом дым.
а потом снег.

* * *

но это свет сквозь пальцы. или звук,
текущий меж ветвей ночами. или
все то, что ты не выпустил из рук,
из теплых рук, пока тебя кормили
чертополохом, волчьим молоком,
водили в поле, били поводком,
толкали в рот рассохшееся счастье.
а дом стоял и пуст, и незнаком,
и приходящих мерил потолком,
держал тебя горячим узелком
за легкое запястье.

но этим - полевым, прикорневым,
желтеющим, промозглым, похоронным -
они растили в человеке дым
подреберный, огромный,

идущий вверх, клубящийся у рта,
пугающий бессонных постояльцев,
пробившийся - то шерстью вдоль хребта,
то дрожью в пальцах.

ходили беспокойные не те,
носили воду в черном решете,
крошили в воду тихую отраву.
запей, не морщись, будешь молодцом,
порвешь веревку, выйдешь на крыльцо,
а дальше будет так: к земле - лицом
и сердцем - к травам.

найдут, найдут, найдут, глаза закроют,
росой умоют бывшее живое,
кто ты такой, скажи, кто ты такой.
держи пустое сердце под рукой,
непрочной кожей впитывай покой,
покуда под горячею щекой
не вспыхнет хвоя.

* * *

как бы ни было пусто в гортани - дыши, пересмешник!
замолкай, только если пытают - зачем ты, о ком?
это больше не я, это маленький гордый скворечник
с черной дыркой над самым летком,

заполошной зимой, одеялом на мокнущей вате,
очарованной жизнью, где всякое дело - труба:
вот сестра моя смерть в полинялом больничном халате
с папироской в некрепких зубах,

на балконе, пропахшем сиротскою хлоркой и тряпкой.
только плечи в мурашках, а так - высоко и легко.
остальные встают в эту ночь осторожно и зябко,
как босые на кафельный пол.

я хочу не того, кто вошел бы отчаян и черен,
но того, кто искал бы меня до последнего дня,
и нашел бы в кармане меж бусин и яблочных зерен -
и оплакал бы все за меня.

№2