ДИЛАН ТОМАС: Стихотворения в переводе Вадима Месяца


На бедре белого великана


Там, где плачет птица кроншнеп в горле сомкнутых рек,
И холмы под луной обсыпает сверкающий мел,
Ты идешь по бедру великана, ты ищешь ночлег
Среди женских, бесплодных, как камни, мертвенных тел.

Год за годом, подобно мольбе безымянных калек,
Их раскрытые чресла бредят живою водой;
И зияют умытой дождями ночной пустотой,
Только крик их младенцев опять отложен на век.

Разгребая песок пятернями огромных когтей,
Девы плачут, как птица кроншнеп в горле сомкнутых рек,
Словно видят сквозь скользкие травы опущенных век
Мелководные проблески рыб, игры малых детей...

Помнишь, кто-то любил зябкий шорох гусиной зимы,
Обходил по застывшим дорожкам глухие дворы,
Поднимался в горбатых телегах к вершине горы,
Рассыпая с нее клочья сена из рваной сумы...

Кто-то вел хороводы под куполами светил,
Чтоб сейчас пастухи и пастушки, теряясь во мгле,
Берегли его бедную душу в ячменном тепле,
И стога на полянах хранили нетленность могил...

Этот прах был когда-то целебною плотью корней
У садовника грубого, будто коровий язык,
В отсырелом хлеву, где плескался ужасный родник
Ежевичной, хмелеющей жижи на мордах свиней...

И под солнцем, пронзающим кость золотою иглой,
И под бледным, играющим шелком холодной луны
Ты мечтал, уповая на милость озерной волны,
Что прибрежные мертвые камни не станут золой.

Твои жены качались, как клевер пчелиной молвы,
На полях, уходящих в предсмертную дверь сентября,
И монахи, с крысиной ухмылкой лесного царя,
Всё визжали, покуда крутое знаменье совы

Не очертит им грудь.
Этот праздник действительно цвел
Пышным цветом. И в полдень оленьи стада
Шли на поиск любви, и трубили ночной произвол,
Чтоб разжечь фейерверки лисиц, любопытство крота...

Чтоб гусыни, стеная на сетках кроватных пружин,
Взбили сладкие сливки в своей необъятной груди...
Чтобы ты навсегда и навеки остался один,
И оставил стук их башмаков далеко позади...

Чтобы плакала птица кроншнеп в горле сомкнутых рек...
(Ведь никто не родился, никто не оставил свой след,
Никакой заболевший ветрянкой смешной человек,
Доброй Мамой Гусыней завернутый в клетчатый плед...)

Кто ж теперь поцелует губами клубящийся прах,
Если в прахе качается маятник старых часов,
Клочья сена гуляют вприсядку, и в ржавых замках
Не осталось кухонных рецептов былых голосов.

Если каждую розу дотла иссушил менестрель,
Но велел прославлять, словно розу, ржаной каравай.
И церковные гимны звучат, как пастушья свирель,
Вызывая когда-то умерших в пастушеский край...

Научи меня детской любви под соленым дождем,
После смерти любимой, ушедшей в последнюю ночь.
Если имя на траурном камне прочитано днем,
Его ночью не слышит счастливая царская дочь...

Лишь по этой царевне рыдают могилы холма...
Лишь по ней плачет птица кроншнеп в горле сомкнутых рек...
И пожары соломенных чучел, сошедших с ума,
Полыхают из старого века — в невиданный век...


Элегия

Был я больше, чем пацан на вершок,
Из церковной школы тертый калач
(Балабол искал любви идеал),
Я тихонько забирался в кусты,
И глядел, пугаясь сплетниц-сорок,
И всех девочек, играющих в мяч,
Я, бледнея словно мел, обожал;
Но как ангел неземной красоты
Для меня была женою луна
И, пожалуй, даже царскую дочь
Я мог бросить, возгордившись сполна —
Пусть рыдает себе в черную ночь.

Был я парнем, и совсем не юнцом,
Ерзал зверем у церковной скамьи
(Балабол стал очень падок на баб),
Разгорелся мой телячий восторг,
Только свистну под окошком скворцом,
Тут же девы самой честной семьи
Опускают мне веревочный трап;
Где б ни встретил нас зарею восток
В тихом омуте цветных одеял,
Где б я, тайны золотые храня,
С нижних юбок лепестков ни срывал
Всюду в ночи узнавали меня.

А потом я стал не мальчик, а муж,
Словно черный крест на весь Нотр-Дам
(Балабол хотел лишь ласковых слов),
Окрепчал мой бас, как лучший коньяк,
Но я больше не губил женских душ,
Посещал я лишь назначенных дам,
Если часики мне скажут «тик-так»,
И я верил, что шальная метель
Не настигнет меня в божьей глуши,
Белоснежную стелил я постель
Для усталой моей, черной души.

Половиной стал того, чем я был,
Видно прав был рассудительный поп
(Балабол решил уйти на покой),
Не гуляющий ночной ветерок,
Не пожар, что усмиряет свой пыл,
А лежалый, почерневший сугроб
Над бегущею весенней рекой,
И душа моя, как слабый дымок,
Помаячив в моих влажных глазах,
Разгадала мои глупые сны —
«Я найду тебе жену в небесах,
Ты нигде не встретишь лучшей жены».

А потом я стал почти что ничем,
Черной платою за мой грешный век
(Балабол грустил по миру теней),
И душа моя, как в день именин,
Принесла любовь в мой тихий Эдем,
Чтоб средь ангелов и сирых калек

Я узнал своих ужасных детей!
Чтобы скромность с тяжким взглядом ундин,
Отпевая, пеленала меня!
Чтоб в невинности разверзнулась твердь!

Чтоб мерцая языками огня,
Добродетель позвала меня в смерть!


Зимняя сказка

Это сказка зимы.
Ослепленный хлопьями сумрак идет вдоль озер.
И поля отплывают от фермы, словно дымы,
пронося сквозь ладони безветренный снежный костер.
И дыхание стад зависает возле кормы.

Снегопад замерзающих звезд.
Запах сена в снегу, упреждающий взгляд затененной
в лощинах совы,
Серебристого дыма над крышей изогнутый хвост,
Где озябшую сказку баюкают руки молвы.
И река прорубила дорогу средь мерзлых корост.

В этот день, когда состарился мир,
На излучинах веры, чистой, как свадебный хлеб,
Человек развернул бескрайний, истлевший до дыр,
Полыхающий свиток своих одиноких судеб.
И остался в крестьянском доме, жалок и сир,

Посредине равнины. Словно на маяке,
Окруженном снегами, навозом холодных дворов,
Храпом мертвых овчарен, курятниками вдалеке.
Он приподня́л своим взглядом сне́га покров.
Рассвет начинал гадать по соломе, как по руке.

Оживали стада. Слуги стиснули рот.
Кот застенчивым шагом шел навестить внучку-мышь.
Птицы жадно кудахтали. Молочниц поход
В башмаках деревянных стучал в забелённую тишь,
Воплощая скромную нежность домашних забот.

Вот он встал на колени, исполненный слез.
Он молился у вертела, перед кипящим котлом,
Перед каждою чашкой, и тени, как спицы колес,
Качали его, и несли, и дарили теплом,
И приближали к зиянью любви, и несли под откос.

Склонивший колени на холодных камнях,
Он рыдал. Он молился перед алтарем закрытых небес,
Чтобы голод, заплакав волком на голых костях,
Бежал меж хлевов и конюшен, наперерез
Радуге и луне в беспощадных сетях...

В дом молитв и огней,
Где белизна любви ослепляет, как соль,
Наощупь в рассветном тумане, клонясь все сильней,
Он нес свою ношу в непрошенную юдоль.
Она колотилась во тьме. И рассыпалась в ней.

И только ветрам,
Хватающим стаи птиц, было дано
Указать им дорогу к сытным, спелым мирам,
Где на языках урожая тает пшено.
И он все бежал, словно снег, по чужим кострам

В междуречьи долин.
Захлебнувшись от жажды, на лету свернувшись клубком,
В нечеловечьей купели спеленутый сын.
И невесты постель исчезала с каждым глотком
Божьей веры. Он остался один.

Освободи — кричал он.
Освободи меня, — я, всё потеряв,
Катился вповалку с невестой под крылья ворон,
Я искал белое семя в зелени трав,
Во мне умирала плоть погибших времен.

Послушай, поет менестрель
Где-то там, в деревнях. В пыльных чуланах лесов
На крылышках мух живет соловьиная трель.
Это сказка зимы. Мечты на ветрах мертвецов.
Голос усталой воды. Постаревший апрель

Говорит. И это рассказ
Колокольчиков на рукавах пустотелых ручьев.
Звон росы на размолотых листьях. Как в первый раз
Этот снег из кадильниц. И прорезь разинутых ртов
Голых скал — словно время, пронзившее нас.

Чья-то рука или звук
Распахнули темную дверь в ушедшей стране.
И горящей невестой в лучах и движении вьюг
Вознеслась дева-птица, как в деревенском сне.
И грудь ее в пятнах крови и снега была как испуг.

Смотри на движенье танцоров на снежном лугу,
Ликующих в свете луны, как в пыли, голубей.
Могилой подкованы кони, кентавр на бегу
Умирает, растерзаны пастбища птичьих семей.
И высохший дуб от любви изогнулся в дугу.

И, словно под дудку, высеченные в камнях,
Пляшут конечности. Спутываются в клубок
Морщины булыжников. И на столетних пнях
Видна каллиграфия листьев. Обрывается слог
Воды. И дева-птица сверкает в полях.

Вознеси свои дикие крылья. Пройди насквозь
Своей ласковой трелью по подметённым домам.
Осень всегда побеждает, так повелось.
Человек, отряхни с себя отцветающий хлам.
Ты стоял в этой долине, как в горле кость.

Он стоял под покровом своих исполненных слёз
Возле вертела и котла в свечении дров.
Голос птицы сплетался, чудней виноградных лоз.
Человек бежал среди коровников и хлевов,
Словно уже упал на бездыханный плес

Во вселенной фермерских лет,
Где в зелени, как священники, умирают грачи.
Где снежное чучело бежит оленю вослед,
Где молоко, как пепел, льет из печи,
И катится по холмам, излучая свет.

Он бежал сквозь поющие лохмы псалмов,
Он наступал на лед онемевших озер.
Подушки отсыревали в горести слов.
И девица-птица раскрывала свой взор,
Но к ее временам был никто не готов.

Чтоб собрать воедино птицу и небеса
В одну невесту под рассыпанием звезд,
В разлетанье семян по просторам, как сор в глаза.
И двери скользнули, раздвигая погост.
И птица дыхнула в кресты как в паруса.
Она приземлилась, ее грудь легла
В чашу ферм, в снежно-белесые хлеба.
Сказка зимы завершилась, она не могла
Быть длиннее молитвы твоего Господня раба,
В которой последний грех, в том, что ты была.

Танцы гибнут. Менестрель обрел свою смерть.
Песни сменяются шепотом, забираясь в альков.
Рыбы просвечивают сквозь ледяную твердь,
повторяя стремительный бег детских коньков.

Мы сделаем только то, что сможем посметь,
Только то, что посмели кентавр и соловей,
Умирая вместе с блекнущей, жадной весной.
Ликование камня в его благородстве кровей
Обернулось грустной морщинкою костяной,
Вдохнувшей ветра́ озер, как суховей.

Словно царевна в хрустальном гробу,
Птица-дева качалась, баюкая сама себя.
Ее крылья сходились, как руки к усталому лбу,
Ее бедра теплели, в трубы свои трубя,
Чтобы души невест прикусили губу.

Она опускалась в постель,
Сгорающая, словно в стогу, от твоей любви.
Мир все быстрей скручивался в колыбель.
Иди, ищи свою птицу, пытайся, лови.
Раз цветы из твоих белых рук разобрала метель.


Стихи ко дню рождения

На солнце горчичного семени,
Возле наклонной реки и моря бугристого,
словно песчаный ландшафт,
Бакланы идут против ветра,
И дом на верхушках ходуль дрожит среди птичьего клекота,
Птичьих разумных бесед.
Твой праздник летит, словно плавни по бесконечной воде;
Мелькают, раскручены ветром,
Твои тридцать пять скользких лет;
и цапли стоят, словно копья,
У входа в залив.

Вокруг твоих губ шелестят
Лопухи камбалы; согласно броскам твоих слов, заметая следы,
Пылят траектории чаек;
И птица кроншнеп в волнах, где кишат, как в могиле, морские угри,
С трудом продвигается к смерти;
Подобно тебе, жилище рифмовщика тоже имеет язык;
И некуда спрятаться
От колокольных молитв... И цапли благословляют
Сегодняшний день.

Так пой в водопаде из перьев,
Сверяя пути к страданию,
словно сверяешь полет каких-нибудь
Зябликов под ястребиным крылом,
Скольженье мальков по подводным дворцам кораблей
На пастбища выдр;
И в своем скособоченном доме, пробившись сквозь хлам
Своей тленной жизни,
Иди по пятам за цаплями в белых, как саваны,
Длинных плащах;

Поскольку река ничуть не короче,
Чем жизнь, — хоть соткана из алтарей копошащихся рыб.
Пожалуй, ты знаешь, как, приближая
Твой час, работает море в тени искусителя; пусть
Дельфины уходят в разбитый
Тортиллами ил, и стрелы замшелых печатей, несущихся вниз,
Стремятся убить все и вся...
Только это их кровь уже запекается в устье на краешках рта,
Испачкав прилив.

И в шатком, изъеденном солью молчании
Волн тебя отпевали удары колоколов; их было всего тридцать
Пять на цепях падших звезд, стучащих
По старому черепу, полному слов иссохших
любовных историй.
И завтрашний день ломился в
Незрячую клетку, но прежде чем тьма разверзнется
На мириады горящих кусков,
Наверное, в ярости рухнет твой ужас
И встретит любовь.

Чтобы ты, неприкаянный, вольный стрелок
По дороге к огню своего неизвестного Бога
воспринял как суть

№9