ПРОЗА: Павел Лемберский. ИЗ РОМАНА "В ПЯТЬСОТ ВЕСЕЛОМ ЭШЕЛОНЕ"

Лемберский.jpg
Она работала гардеробщицей в модной дискотеке. Илюша встречал ее ночью, в полчетвертого. Топтался у входа, курил. Иногда выходила в четыре, иногда в пять. Дискотека называлась «New York, New York».
Однажды у нее пропало пальто техасского миллионера. Ошиблась номерком. Почему техасского? По шляпе. Почему миллионера? По пальто. Переполох был страшный. На нее кричали, она ответила, ее уволили. Это сладкое слово «анемплоймент».
Администратор втолковывал ей на прощание: у вас отсутствует концепция американской жизни, Дайана. Вам зарплата вообще не положена. Гардероб — отдельный бизнес. Она подумала: «концепция» — не слишком ли громкое слово для вешалки? А впрочем, в стране она была полгода, и не то что концепции, у нее языка человеческого не было. Администратор же был из Швеции, где английский — второй язык, а концепция, наряду со «смогарсбордом», — чуть ли не самое распространенное слово.
— Как в том анекдоте. "Палто не надо", да?
— Как в каком?
— Гуляют грузины. Каждый выпендривается как может. Один оставляет в гардеробе червонец. Другой двадцатку. И «палто не надо» говорит.
— Ха. В Техасе наоборот. У них палто как раз надо.
— Палто хоть новый был?
— Палто как палто.
— Переживет. У меня вот куртку однажды стырили, джинсовую. В тот же день, что подарили. И вот это была трагедия.
Ее старался развлекать, отвлекать. Чтобы из-за пальто не расстраивалась. Она и не расстраивалась. Она вообще редко расстраивалась.
— Кто стырил-то? Тот, кто подарил?
— Ты что! Отец подарил, с чего б он тырил?
— Мало ли. Перепродать. Любовнице переподарить.
— У отца любовницы не было.
— У моего была. Даже две. Одна старше него. Вторая старше меня. Но ненамного.
— У моего не было. А куртку украли профессионально. Палочкой с гвоздиком. Через окошко. Ночью, на даче. Обидно было до слез.
— Бедный!
— Еще бы. В 74-м 80 рэ на улице не валялись. Три тоже. Как-то рубль в трамвае нашел, помятый. Весь день счастливый ходил, как слон. Но это в 76-м уже. А за рупь на «фаре» легко добраться до города можно было. С 13-й станции можно было.
— Что это — «фара»?
— Так такси у нас называли.
Ей было девятнадцать, ему чуть больше, и иногда он думал: еще недавно она была школьницей в белом переднике и с огромным бантом, а сейчас гляди как бойко берет в рот.
— Я знавал женщину с одним-единственным глазом, она у нас русский преподавала. Второй глаз был у нее вроде запасного... И прозвали мы ее Перископчик. Кончик носа у Перископчика смешно шевелился, когда она с упоением повествовала классу о поэтах пушкинской плеяды.
— Ха!
— Историчку мы прозвали истеричкой, а вот предмет историю сейчас уже трудно восстановить в памяти, как. Истерия? Попытка организовать поток событий в последовательный, хронологический ряд, сделать вид, что причинно-следственная зависимость работает бесперебойно и при любых условиях? Скорее всего, истерия. Потому что бесперебойно — только вода из крана. И то — если платить вовремя.
— А ты-то сам здесь нишу свою нашел, или как мой? — непредвиденно спросила Дианка.
— Твой? А как твой?
— Да никак мой.
— Как тебе сказать... Я тут год. Мне б с работы не вылететь.
— И вообще, — сказала Дианка медленно и певуче. — Нам, людям творческим, ниша только снится.
Илюша тогда на страхового агента пробовал, но спорить не стал. Творческим так творческим. Наверное, Дианка себя имела в виду. В январе она записалась на субботний класс фотографии в Школу Визуальных Искусств на 23-й стрит и не расставалась с привезенным из Москвы ФЭДом.

*

Не получалось у Кирилла Фокса трудоустройство на первых порах в Америке —хоть тресни. Хотел как дома, историком, но куда там — историком! "Египтолог откуда? Из Алушты?" — миловидная лесбиянка из отдела кадров в Хантер-колледже не удержалась и хмыкнула, хоть им на работе и запрещено это.
И вот, после многих мытарств, устроился он продавцом в ювелирный магазин, что мой папочка и бывший метрдотель «Алых парусов» дядя Рома держали на 50-й стрит. Мой папочка, отдадим ему должное, относился к Кириллу c доброжелательностью, поскольку сам некогда слыл человеком образованным, любил театр и в юности даже немного сочинительствовал. А его партнер, дядя Рома, наоборот был очень приземленного плана человек, таких, если не ошибаюсь, называют: «чемодан чемоданом». Во всяком случае, дядю Рому так иногда называли. В разговоре допускал грубые грамматические ошибки, но не вновь приобретенные под воздействием нового языка и среды, а явно вывезенные из России. Как-то быстро сошел с него лоск метрдотельный. Вероятно, поверхностно, в один слой наложен был. И Кирилла дядя Рома сразу же невзлюбил. Возможно, тут отчасти Кирилла вина была, и разумней было бы закрывать глаза на ошибки начальника, не поправлять его на каждом шагу. Так, например, когда Кирилл убедился, что дяде Роме неизвестно значение слова «предпоследний», Кирилла это задело, как личное оскорбление, хотя другой на его месте, наверное, промолчал бы. Но не Кирилл. «Последний» он, видите ли, знает, а «предпоследний» уже нет. А ведь это очень простое слово. «Чревоугодие» он не знает, ну и фиг с ним, с чревоугодием (хотя мог бы знать, штаны у человека еле держатся от ежевечерних застолий в «Трех богатырях»); «метемпсихоз» не знает — бог с ним, с «метемпсихозом».Но «предпоследний»? И Кирилл принялся объяснять дяде Роме, что такое «предпоследний» на примере яиц Фаберже. И очень несвоевременно. При покупателях. Нашел когда. И это, разумеется, не могло не отразиться на его зарплате в тот месяц. Мой папочка с этой дурой беременной загорали как раз на Багамах, и справедливость поэтому восстановить было некому.
Тем не менее, не прошло и трех месяцев, как Кирилл уже резво продавал клиентам часы, полудрагоценные камни, портсигары, почти неотличимые от хлебниковских, по цене по крайней мере... Мой папочка обучил его всем таинствам ремесла, всем тонкостям профессии, хотел сделать со временем партнером, парень честный, работящий, но... Кирилл продолжал грезить о своей египтологии и днем и ночью. Не хлебом единым жив ювелир, так получается?

Однажды Кириллу привиделся сон, в котором сосед предлагал ему интересную работу и по телефону обстоятельно рассказывал, в чем она состоит, и убеждал, что Кирилл идеально подходит для этой работы, и Кирилл, не до конца понимая соседа во сне — все-таки английский — старался не переспрашивать его и не перебивать, и даже забыл уточнить, какую ему предлагают зарплату и страховку. А работа была какого-то легально-исторического характера, и косвенно связана с культом Осириса, и Кирилл уже почти был готов согласиться, но так и не понял, в чем работа состоит. Так ни с чем и проснулся.
У соседа — это уже наяву — была очень нездоровая собака неопределенной породы, вся в буграх и язвах, которая часто мочилась на пол в коридоре, непристойно расставив перед дверью лифта подрагивающие задние лапы. И это служило поводом для непродолжительных бесед Кирилла с соседом. «Чем вы занимаетесь?» — спрашивал сосед, пока его монстр мочился на ковер. «Я работаю в ювелирном, в мидтауне, и работой в общем и целом доволен, хотя тут тоже имеются свои нюансы. Дело в том, что по образованию я...» — начинал Кирилл. Но тут подходил лифт и сосед с ним прощался. Кем работал сосед — Кирилл не знал, хотя несколько раз пытался выяснить: он верил в вещие сны. А вдруг сосед и вправду был каким-то хитрым образом связан с египтологией?

За полгода жизни в Америке Кирилл несколько раз сменил фамилию. С Рыбачего на Фишмана, с Фишмана на Фиша, и наконец, с Фиша на Фокса. «Мистер Сайрус Лисорыб, верховный жрец Союза ССР» — подкалывал его «чемодан чемоданом» дядя Рома, хотя мой папочка несколько раз просил его оставить дурацкие шутки и не приставать к парню.
Как-то вечером жена соседа, Марша Баловатски, спросила Кирилла Фокса в лифте:
— Где же ваша подруга? Давно не видать ее что-то.
— Жена, — поправил Кирилл, — переехала на другую квартиру. Мы с ней пришли к решению пожить отдельно. К нелегкому для нас обоих решению. Временно или на более продолжительный срок — будет видно из дальнейшего. Понимаете, как это нередко бывает, оказалось...
Оказалось, что Марша преподавала славистику в Колумбийском университете и подыскивала ассистентку для какого-то проекта.
— А проект ваш не имеет отношения к Древнему Египту? — на всякий случай спросил Кирилл.
— К России, а не к Египту. Точнее, к русской Америке. Или, более строго, к степени цитируемости ключевых фраз и текстов теми или иными социальными группами, короче, ваша подруга...
— Жена...
— ... могла бы оказаться нам весьма полезной. Она, насколько я знаю, гуманитарий? И фотографирует?

*
— Диана? — звонил Кирилл жене на следующий день. — Мне плохо, Диана.
— Но у меня новый бойфренд, Кирюша. И сколько раз я могу повторять:
эмоционально я далека от тебя. Меж нами дистанция большого размера.
— При чем тут новый бойфренд или старый? Говорю же: мне плохо. Помоги мне.
— Чем?
— Не знаю, но иногда мне кажется, что я потерял, а точнее утратил...
— До свидания, Кирюша. И не звони мне больше, пожалуйста. Мой бойфренд
нервничает, когда мне звонят.
— Погоди же, Диана. Вечно ты торопишься! Куда ты вечно торопишься? Мой сосед по этажу, точнее его жена, ты должна их помнить, их пес тебя еще раздражал, помесь мочевого пузыря со шлангом. Бугры на заднице размером с кулак дитя разрушения. Я странствовал, Диана, и я прибыл к тем, кто суть предводители своих пещер и кто суть стражи-охранники Дома Осириса, да? Но к делу. Соседке нужна ассистентка.

*

Дед Марши Баловатски в молодые годы был футуристом. Не таким известным, как Бурлюк или Маяковский, но тоже не без имени. Авербах Соломон Осипович, так его звали, а для Марши он всегда оставался русским дедушкой Солом. До Первой мировой дедушка Сол писал манифесты об интуитивном начале, о вечном беге «я» от «не-я», о кляче истории, плетущейся позади каких-то аэропланов жадных душ; к ужасу толстовца дяди Наума, обзывал яснополянского старца светской сплетницей и грозился сбросить с паровоза истории на железнодорожное полотно; расклеивал по Москве листовки перед визитом крикливого Маринетти; разгуливал по городу со сморщенным пучком редиски в петлице засаленного сюртука — словом, раздавал оплеухи общественному вкусу налево и направо. Доставалось и своим. Отбил (ненадолго) невесту у Бенедикта Лифшица, о чем впоследствии сожалел. Выиграл в железку монокль у Бурлюка, вернул его владельцу через десять лет, уже в Нью-Йорке, и так далее. Когда Лифшиц ушел на русско-германский фронт, Бурлюк двинул в Японию, оттуда в Америку, а Маяковского с потрохами проглотила революция, дед Сол стал рассуждать примерно так: воевать я уже воевал на русско-японской, больше не тянет, к большевикам тоже не тянет — в рай на земле я что-то не особо верю, посмотрите, что сделалось с этим мишугой (так в семье прозвали старшего брата, марксиста-каторжанина Савелия). Махну-ка я тоже в Америку. Не устроюсь футуристом выучусь на портного. Сейчас у них там настоящий бум на женскую одежду — суфражистки из корсетов повылазили, а на работу носить нечего. Вот и Малка (так звали его молодую жену) пристает: бежать отсюдова необходимо срочно, пока не взяли за одно место, здесь нам жизни не будет, ты что, забыл Кишинев? А младший брат его, Моисей, что играл до войны у Корша героев-любовников — ни в какую. И после войны, с которой вернулся седым и перекособоченным, — тоже ни в какую. «Ничего, — хорохорился Моисей на перроне. — Не все ж Ромео играть. Пришло время себя в Ричарде Третьем попробовать. Кому зима тревоги нашей, а кому в Америку за кашей, я прав?» Он любил экспромты. «Ты главное смотри, чтоб не бедного Йорика. Там роль с гулькин нос. И без слов совсем».И Соломон потрепал брата по небритой щеке.
— Так вот откуда у вас интерес к русской культуре, — предположила Дианка. — От первопроходца дедушки Сола?
— Не только, — ответила худощавая выпускница Гарварда, недавно защитившая диссертацию «Русский футуризм и американский бит: совпадения и апроприации», и не без усилия открыв единственное окно тесного офиса в Гамильтон-холле, выходящее на кампус Колумбийского университета, предложила собеседнице розовую сигарету Sobranye с золотым фильтром, от которой та отказалась.
— А ассистент мне не положен? — спросила прямолинейная Дианка.
— Ассистент ассистенту? Зачем?
— Сами сказали: придется разъезжать. А у меня даже водительских прав нет.
— Сдадите.
— Пробовала. Сомневаюсь. Два раза пробовала.
— Подумаем, — отвечала Марша. — А ваша часть проекта будет заключаться вот в чем. Нас интересует степень цитируемости тех или иных текстов носителями языка. Мы разработали специальные анкеты, коды. Цитируется ли поэзия Маяковского? Что именно? Как часто? Насколько это зависит от уровня образования и/или экономического положения респондентов. То же самое применительно к романам Ильфа и Петрова, стихам Есенина. И не случайно мы интересуемся авторами, в разное время посетившими Америку.
— Вы Эйзенштейна забыли, — сказала Дианка. — Он тоже посетил. Кино пытался снимать.
— Верно, — Марша внимательно взглянула на собеседницу. — Возможно, включим режиссеров. Так вот, ваша работа будет состоять в опросе русскоязычного населения США и обработке полученной информации. В СССР соотвествующие инстанции опрашивать население нам запретили. Значит, будем работать с носителями языка здесь. Кроме того, вы, как представители интересующей нас референтной группы, будете нам особенно полезны. Ваши впечатления о респондентах, по нашему замыслу, также должны стать частью проекта.
— Мои впечатления?
— Ваши и вашего потенциального ассистента, – улыбнулась Марша.
— Почему потенциального? — сказала Дианка. — Вполне конкретного.

*

Нависшее над восьмидесятым интерстейт хайвеем бесштанное облако, перистое, но стремительно мутирующее в кучевое, застыло, наконец, за стеклом «форда-мустанга» в форме не верблюда и не ласточки, но на сей раз кита. Кита, если быть точным, Ричардса времен альбома Some Girls, почти без морщин, но совершенно по-облачному седого, он тоже там тусовался ночью, когда Илюша и Дианка собрались глянуть своими глазами на диско дивное, на притчу во языцех Studio 54. На Дианке была цыганская шаль, взятая на однодневный прокат у жены брата-художника, серьги из ляпис-лазури и колечко со скарабеем — подарок еще немного и официально бывшего мужа-египтолога. Илюша был как-то по-пролетарски одет, после работы. И если бы не ее экзотический наряд, их вряд ли пустили бы в самую-пресамую дискотеку в городе. Неужели все самое-пресамое, что могло произойти, уже произошло, причем давно, в конце семидесятых? Лето, но вечер прохладный и ветрено. Поездка по Централ-парку в карете. И между поцелуями, под конский цокот, она стала рассказывать, как наблюдала из окна за перебрасывающимися шутками соседями в Астории, то ли греками, то ли итальянцами, выгружавшими из «бьюика» несколько видов огнестрельного оружия. Включая чуть ли не пулеметы. В Studio 54 их впустили, выдернули из толпы и ввели за толстые бархатные канаты, а внутри все светилось, и вращалось, и пульсировало, и кожаные мешки, по виду боксерские, но с разноцветными огнями, будто раздобревшие на стероидах уличные светофоры облачились в гейскую униформу и вдобавок приняли кислоту, перемещались вдоль оси Y. Вдоль оси Х сновали знаменитости. Смешила невозможность определить, кто звезда, а кто нет, а кто полицейский в штатском, взявший след дилера, а что там брать: «на первый-второй рассчитайсь!» рявкнуть в туалете и зачитывать «миранду» каждому второму просперо с припудренным кончиком носа. Селебрити не знали в лицо, разве что Лайзу или Бианку по журналам People и Creem, да еще вездесущую Маргарет, модную молодую жену канадского премьера Трюдо, тусующуюся в Studio 54, как правило, без трусов, и всячески подчеркивающую этот факт задорными позами на подушках амфитеатра облизывающимся папарацци на радость. Где-то среди беснующихся в огнях проплывал каменнолицый Энди Уорхол, но не было в том твердой уверенности, как не было понимания степени его знаменитости. Celebrity culture не так давит на мозг, если не знаешь ни лиц их, ни гонораров. Такие же избитые оспой лоснящиеся щеки, как у водителей автобусов в час пик, даром что звезды, и так же обильно потеющие в танце под Stain’ Alive, как мускулистые, с курчавыми подмышками стюардессы из Стамбула, желающие познакомиться между рейсами. И кокаин наименьшим знаменателем тоже сближал верхи с низами: не нюхал в те годы только ленивый. Или совсем малоимущий. Наплясавшись, взмокшие, возвращались сабвеем домой, и за Дианкой, раскрашенной и загорелой, с угрюмым вниманием следили ночные путники афро-американских кровей. А макияж она смыла уже под утро. На нищенскую зарплату Дианка умудрилась купить ему гитару на день рождения — свою он оставил в каком-то баре перед отъездом, хотел — символически — у памятника на бульваре, но к ней, как к временно ничейному чемодану с миллионом в «Золотом теленке», тут же стал тянуть лапы какой-то тип. И отогнав типа, причем тоже восклицанием из «Теленка», жест пришлось реализовать в питейном заведении на Гаванной. Воспоминания лепятся к предметам, как душной ночью мошкара к лампе. За каждым предметом в Новом Свете стоит его прототип из Старого. Значит платоновская пещера, набитая сущностями, как сельдями в бочке, там осталась, а здесь только образы, только подобия?..
Я не рассказывал, что возомнил себя перед отъездом крупным художником и рисовал всё подряд: пепельницы, вазы, друзей, рок-музыкантов? Надевал ночью наушники, слушал взятый у родственника на пару дней двойной Physical Grafitti и рисовал под музыку фломастером на грубой бумаге. А однажды купил несколько тюбиков масляной краски, смешивать не умел, чуть ли не из тюбиков выдавливал на бумагу, потом размазывал кисточкой. Лажа получалась. А может, наоборот, Леже. На одном рисунке вышел трехцветный, как тот же светофор, Гамлет с черепом Йорика, грубый, зримый. Если это, конечно, не был сам Шекспир с черепом Гамлета, тут возможны интерпретации: у поэта умер сын по имени Амлет. Вот и пиши созвучное имени сына имя по десять раз на страницу, избывай травму. Отсыпался днем. Нет чтобы в Оперный перед отъездом сходить. Дед рассказывал, как слушал «Лебединое» ровно семнадцать раз, знал его наизусть, мог по памяти насвистывать целиком — от увертюры вплоть до «а это не мои калоши, девушка» и ответного ворчаня семидесятилетней забывчивой гардеробщицы. Зато квартиру-музей Пушкина посетил на Пушкинской дважды, видел перо и трость черного солнца нашей поэзии. Квартиру Маяковского в Москве с ранней живописью лучшего и талантливейшего. И даже в Музей Революции заглянул краем глаза перед отъездом. Навсегда убывали, хватались вслепую и наобум за все, что могли, из культуры и истории, потому что в никуда путь держали, где ни Пушкина, ни Маяковского, а вместо них непонятно кто, и если была революция, то другая, и если отречемся от старого мира, то от английской короны, и если отряхнем его прах с наших ног, то о миллионах убиенных индейцев речь... Перед отъездом скупали полные собрания сочинений с рук книжников, мерзнущих у первопечатника Федорова в Москве, чуть ли не на вес. Ну хорошо, Достоевский, Толстой, Чехов с самым потертым 9-м томом, где пьесы, и Лермонтов голубой, послевоенный четырехтомник. Но Короленко, Драйзера, Гюго докупали зачем? Приехать в Америку, встать на ноги и плотно засесть за «Собор Парижской богоматери»? В дороге, на переправе, кому-то (таможенникам? грузчикам?) более других пришлись по вкусу зарубежные мастера приключений и фантастики. Так исчезли из багажа Конан Дойль, Майн Рид, почти весь Жюль Верн, Фенимор Купер, которого так и не прочитал. И толстенная «Книга о вкусной и здоровой пище» — тоже своего рода фантастика. Шекспира, Сервантеса, Гоголя никто пальцем не тронул. Маяковский шестью серыми, если не тринадцатью кирпичного цвета томами в каждой второй эмигрантсткой семье наново совершал свое открытие Америки. Которую так и не успели, идя навстречу его стихотворным пожеланиям, «закрыть, слегка почистить и вновь открыть — уже вторично»... «Я волком бы выгрыз бюрократизм» — оказалась самой цитируемой строчкой среди носителей языка по эту сторону Атлантики. Может быть потому, что выгрызать по части бюрократизма в Америке оказалось много чего, много больше, чем в стране победившего социализма? Но можно ли говорить о чистоте эксперимента, ограниченного только этой стороной Атлантики? — спрашивала Диана у славистки Марши. На второе место по цитируемости вышла строчка «Я достаю из широких штанин», может быть, из-за двойной ее интерпретации, одна из которых едва ли была приличной. На третьем: «Я знаю? город будет? я знаю? саду цвесть?», произнесенная с вопросительной, сомневающейся, меняющей смысл на противоположный интонацией. «Это книжечка моя, про моря и про маяк», из сборника «Маяковский — детям», почему-то вышла на четвертое место, причем, среди взрослых — респонденты к моменту опроса должны были достичь совершеннолетия. «Я — не медсестра», — часто повторяла Диана, и если цитату, то откуда? И что она имела в виду: неумение накладывать бинты? нежелание ждать похоронки? Когда мы будем жить вместе, давай всегда ходить по квартире голыми! Но нам это быстро надоест. Мне не надоест. Это ты сейчас говоришь. А кроме того, ты ужасный болтун. И это тоже может приесться. Однажды ее расстроило, что он не знал, что заказать в ресторане. Десять минут изучал китайское меню, ткнул пальцем наобум, принесли рис с мелкими кусочками свинины. Да ну, бездарно это, — сказала она и отвернулась. А откуда он мог знать, он всего на полгода раньше нее приехал. Не сердись. Да ну тебя. Встречайся с местным студентом-медиком тогда, если приспичило. Зачем же, если приспичило, есть уже готовые врачи. Готовые к чему? К употреблению. Так их же взбалтывать нужно перед употреблением, они с ног валятся после дежурства. А тебя после твоей страховой компании? А тебя после дискотеки? Кем были ее родители? Простыми советскими инженерами? Или Дианкина мама, домашняя хозяйка, рано умерла от рака, а мачеха очень была ей неприятна, чтобы не сказать — противна. «Как я завидую тебе, ты у нас тосенькая-тосенькая. Я в молодые годы тоже была тростиночка», — любила повторять упитанная Беба Григорьевна, вертясь перед зеркалом в прихожей. И это была заведомая ложь, потому что Беба Григорьевна всегда, даже в ранней молодости, была похожа на мамонта, вплоть до мохнатых ног и больших, подвижных ушей с мясистыми мочками. Папа инженер-строитель, обои, мебель, квартира в спальном районе Москвы. Воевал ли он? Вернулся ли с фронта без туловища? Лихо ли вальсировал у Дианки на выпускном, отставив локоть с пустым рукавом? Дианкин папа имел скверную привычку громко и прилюдно продувать нос, сначала одну ноздрю, а за ней, чуть прочистив горло, другую, чем однажды очень смутил малышку Дианку в автобусе. Отворачивалась и, мысленно открещиваясь от папы, смотрела в окно. За окном Москву умывали поливальные машины, драили асфальт специальными щетками, как в фильме «Подкидыш», а молодые женщины в легких платьях спешили по улице Горького мимо Центрального Телеграфа и кафе-мороженого «Космос» по молодым своим делам. Женщина в доме напротив выходила курить на балкон в полурасстегнутом халате на голое тело. Кто за нею наблюдает? Если мальчик — набухает. Девочка ей подражает. Мужа это раздражает. Женщина от счастья тает. Радость по ноге стекает в тапок. В кукольном спектакле по телевизору бородатый негодяй в черном камзоле (злой волшебник) почему-то говорил с еврейским акцентом. Потому что шестидневная война, и все евреи, включая тряпичных, — агрессоры? Я бедный Чарли Чаплин, — пела малышка Дианка, — не ел, не пил, не чай пил... Какая странная песня. И еще, речитативом: «Как ходили греки в 21-м веке и какие папиросы курил Фридрих Барбаросса?». Илюша полдетства провел в ресторанах, а Дианка всего один раз была. И это приводило к напряжению, через которое он готов был перешагнуть. А она нет. По стране ехали. С ветерком, с американским флагом на антенне, от которого пять полосок и десять звезд к концу путешествия осталось. Где-то в Небраске на механически тряскую кровать в мотеле могли и не тратить квотер: кровать и так лихорадило ночью. Он ей про музыку рассказывал, про кино. Брат-художник Гарик сказал ей, напутствуя: Ты из него, возможно, все же сделаешь мужчину. Но для себя ли — вопрос.
По дороге в Калифорнию заглянули в музей в каком штате? Где за дополнительную плату можно было облачиться в наряды времен Гражданской войны и сфотографироваться. Он с ружьем, опоясан патронными лентами и в фетровой шляпе пехотинца Конфедерации, она — в длинном платье, расшитом бусинами, и в шляпе с широкими полями, сепия. Музей средств передвижения. Безлошадные повозки, тарантасы. Поезда. Озеро Эри, в котором нашли мертвую рыбу и, отгоняя мух, предали земле, точнее, песку. Она рассказала, как однажды гостила у будущего бывшего Кирилла в Алуште и на пляже слепила песочную скульптуру в натуральную величину под рабочим названием «Девушка раком». Кириллу рабочее название не понравилось. Некрасивое слово, поморщился, хотя именно этой позе он Диану и научил, и регулярно отдавал ей предпочтение, надавливая на спину, чтобы не горбилась, а выгибалась. Где-то в пустыне, в Аризоне, из-под капота стал валить пар, еле дошипели до автомастерской в Сакраменто. Дорога шла вдоль леса, огромные сосны дышали ядовитым фреоном. Весь цикл Кребса вечнозеленым дылдам временно запороли. В Лас-Вегасе, но скорее, в Рино, штат Невада — первый большой скандал вышел. Он всю ночь не вылезал из казино при отеле, дорвался впервые в жизни, проигрывал родительские деньги, и это ее расстроило. Что проигрывал или что есть что проигрывать расстроило? Сидела темном в номере на кровати и плакала. Наутро пыталась выброситься из машины на скорости 55 миль в час. Стало стыдно, что позавидовала? Что они чувствовали, когда ехали по стране, двадцатилетние, беззаботные? Что они познают ее? Что еще один город, еще один один штат, два от силы — и страна станет их? Что он Ильф, а она — Петров, и на Америку 36-го года они накладывают свою, 80-го, неангажированную, без оглядки на речь тов. Сталина и речь тов. Микояна? Америку, чей уровень комфорта по-прежнему превосходит советский, а кофе все еще оставляет желать? Они даже свой белый «форд-мустанг», покидая Нью-Йорк, заправили на углу Второй авеню и Первой стрит, там, где Ильф и Петров купили подержанный «форд», на котором совершили двухмесячное путешествие по стране. Хотя повторить его милю за милей не входило в их планы. В Чикаго опросить респондентов — вот зачем отправились в путь. Но по дороге передумали и решили добраться до Калифорнии.
А потом она исчезла.

__
Портрет автора - Рита Бальмина

№9