ОТ РУКОВОДИТЕЛЯ ПРОЕКТА: Потлач в "Белой лошади"

Ощущение, которое, мне кажется, определяет суть отношений с этим городом, родилось лет пять назад. Люди обычно говорят о Нью-Йорке как об эпицентре отчуждения, о чем-то равнодушном и жестоком, меня же в тот раз посетило удивительное спокойствие, колыбельное спокойствие, петельное спокойствие. А если сказать еще категоричнее, Нью-Йорка я не заметил. Рильке в «Записках о Мальте Лауридсе Бригге» говорит о враждебности окружающего мира к поэту, Альбер Камю иронически его опровергает, напоминая, что мы никому не нужны и рассчитывать на любое внимание к своей персоне слишком эгоцентрично. Гарсиа Лорка рисует апокалиптические картины города «Желтого дьявола», и с подачи Джека Спайсера в американской городской поэзии возникает поэтический жанр «после Лорки», который по мере сил разрабатывали мои авангардистские друзья. Но мне, как минимум последнее время, с сильными чувствами в области географии не везло. По крайней мере, в местах массового скопления народа.

От руководителя.jpg

Мы прилетели с женой в JFK, переночевали в гостинице у аэропорта. Утром супруга улетела в Чикаго, я поехал на родной Лонг Айленд, чтобы встретиться с другом. Выходить на открытый воздух для этого не пришлось: станция железной дороги примыкала к рукавам аэропорта и метро, образуя один транспортный узел. Развязка появилось недавно, раньше мы ехали до станции метро Ямайка и потом брали такси. Встреча с Джоном в Ронкомкоме прошла душевно и быстро. Вскоре я возвращался на двухэтажной электричке назад, занимаясь легкомысленным обменом смс-ками с Москвой. На PenStation вышел и, немного поплутав среди подземных магазинов, оказался в городе. Тридцатые улицы, центр, толкучка. Мэдисон Сквер Гарден, близость театрального района. Самый что ни на есть «туризмус».

Так вот. Я продолжал играться с мобильником, практически не замечая столь кардинальной смены обстановки. Я сторонился автомобилей и пешеходов, но за пределы своих мыслей не выходил. И что я «вернулся в свой город, знакомый до слез», понял, когда мобильное общение закончилось. Будто вышел на другой станции метро.

Я поплелся в гостиницу в районе Таймс Сквер, где собирался сегодня переночевать и наутро воссоединиться со своей «половиной» перед поездкой в Пенсильванию. Впрочем, это детали. Важен момент возвращения, возможности не оглядываться по сторонам, обретения покоя, близкого к пофигизму. Фраза «слона-то я и не приметил» обретала новый смысл. Может быть, это означает, что мне было хорошо и уютно. Может, житейский глобализм настолько въелся в подкорку, что я потерял свежесть восприятия. Я был бесконечно далек от нервного молодого человека, недавно получившего работу и потерявшего кошелек в стриптиз-клубе на Шестой авеню почти двадцать лет назад. Остались ли там подобные заведения? Сомневаюсь.

Поначалу я стремился сюда, как чеховская барышня. Переехал из Москвы в столицу Южной Каролины, город Колумбию, остановился у подруги, крестился в лютеранской церкви, встретил новый 1993 год под пальмами. Но воспоминания об огромном городе, полном соблазнов и огней, не давали покоя. Осенью 93-го я оказался в Хобокене, штат Нью-Джерси, сняв полуподвальное помещение на Джефферсон стрит в нескольких зданиях от дома, где родился Фрэнк Синатра. Контора, где я устроился на работу, располагалась на самом берегу Гудзона, открывая из окон панорамный вид Манхеттена с еще не ушедшими в лету Близнецами. До Вилледжа — одна остановка метро. Антураж подходящий. Мечта поэта. В «Мечтах Аризоны» Кустурицы Аксель Блэкмар лежит в начале фильма на палубе какого-то суденышка, (как я думаю, в бывшем порту Хобокена), размышляя: Нью-Йорк хорош тем, что ты видишь всех, а тебя не видит никто. Сравнивает людей с рыбами, окольцовкой которых занимается в научных, что ли, целях, и решает, что рыбы лучше. По крайней мере, не хуже. На пирсе, у которого я жил, чудаки также ловили рыбу (правда, тут же ее отпускали), но людьми в те времена я, очевидно, интересовался больше. Да и сейчас человеческое общение для меня имеет смысл.

Мне везло на знакомства: не только с бродягами на улицах, но и со знаменитостями, хотя и те и другие были мне одинаково интересны. По жизни я летел. «Привлечь к себе любовь пространства», как сказал поэт? Я помню что-то из этой области. Не знаю, но почему-то взаимность я находил везде и повсюду. «Не хватило денег на такси? Ничего страшного. Ты хорошо отзывался о Пабло Эскобаре. Он жив, правда?» Один египтянин подвез меня до дома бесплатно, потому что русские построили им Асуанскую ГЭС. В электричке закрылся буфет и касса опломбирована: «Ничего страшного, кофе можете выпить бесплатно». Шел как-то по улице в родном Хобокене. Какой-то итальянец в третьем американском поколении подскакивает: «Вы французский певец?». «Нет, русский поэт».

Может быть, какое-то отчаяние, неприкаянность, граничащие с необыкновенной самоуверенностью были тому причиной. Самостоятельная жизнь в Столице мира: «только небо, только ветер, только радость впереди». Я быстро освоился, стал печататься, даже получил американскую литературную премию. Возможность переночевать в студии Эрнста Неизвестного или позвонить Иосифу Бродскому, посещение семинаров Евтушенко и выставок Шемякина, встречи в Итальянском клубе Колумбийского университета, вечеринки у Александра Гениса, ощущение соседства с Мэрил Стрип (через общего знакомого), ужин у приятеля в доме, где живет Джулия Робертс, посещение Дворянского собрания и беседы с князем Щербатовым о победах русского оружия и ценах на водку в России, помощь сербской диаспоры, знакомство с Чарлзом Симиком, задушевные разговоры в редакции «Нового журнала» с Юрием Кашкаровым, который когда-то привез мне в Москву подписку номеров этого легендарного издания, начиная с 50-ых годов. Мгновенная публикация в Максимовском «Континете», премия за короткий рассказ в американском журнале «New voice sin poetry and prose»…

Как-то раз сидели с гостем из Москвы в книголюбивом баре «Barnesand Noble», я порыскал по журнальным полкам, нашел эротический журнал «Yellowsilk», принес к столику: смотри, Мишка. Там был опубликован мой рассказ на английском, хотя эротическим его мог посчитать лишь очень озабоченный редактор.

Все думали, что я здесь останусь. Иначе и быть не может. В Москве в это время Ельцин обстреливал из танков наш Парламент, о чем я узнавал из коротковолнового приемника, купленного в «Radioshaсk» (кстати, такие приемники в Америке — дефицит). Я бродил по набережной со своей американской подругой, говорил о мирах, угощаясь вином из горлышка. Мы смотрели с ней «Однажды в Америке», сидя в джакузи на квартире известного художника, и она издевалась над постановкой, потому что видела в фильме не Америку, а Италию. Мы маршировали с ней под «Yankeedoodles» (песенку я только что разучил) по Бродвею, и Маргарет жаловалась на своего строго полковника-отца. Он не разрешал ей дружить с мальчиками, когда она училась в колледже. И вот — свобода! «Нью-Йорк! Нью-Йорк!» Похоже, я ненароком входил в доверие высшего командного состава армии США. Почему ни одна разведка мира не заинтересовалась моей персоной? Уверен, что у меня отличные данные, если не сказать навыки.

В те времена я определял свободу как возможность встать на колени перед шикарной дамой на Пятой авеню и не быть забранным в ментовскую или избитым ее охранниками. В России, говорил я, меня наверняка бы повязали. Свобода как решение спрыгнуть с набирающей ход электрички на станции Вавилон, в надежде на счастливый случай. Войти в стаю гусей в Либерти парке, не понимая, почему они меня не боятся и, видимо, принимают за своего. Подтягиваться на поручнях метро, соревнуясь с пьяной молодежью, возвращающейся с манхеттенской дискотеки в нью-джерсийский пригород. Детская болезнь левизны, рисковые игры, эксперименты с незрелым духом и телом. Почему город располагал меня к глупостям? Как ни странно, таких отвязанных и подобных мне в те времена было много. Может, я принимал собственную инфантильность за проявления поэтического поведения? Слишком много читал взаимоисключающих Кастанеду и Керуака, но понимал их превратно?

Я дружил с американскими поэтами, сконцентрированными в Гринвич Вилледже вокруг Сейнт Маркс Черч, куда ввел меня Эд Фостер. Лесли Скалапино, Саймон Петитт, Пират, Энн Уолдман. Как мне казалось, где-то рядом витали тени Аллена Гинзберга и Тэда Берригана. Помню, у них была программа (там было много программ), названная Insane Podium (безумный подиум). Хорошее, подходящее для общей атмосферы, название. На знаменах интеллектуальной жизни побрякивали мультикультурность и постструктурализм, еще не получившие после событий в Югославии и Всемирном Торговом центре подозрительного звучания. Вилледж позвякивал бокалами и пирсингом, скрипел мотоциклетными сапогами и косухами, из подворотен доносились молекулы сладкого дыма, мимо дефилировали в никуда девушки с розовыми волосами, умело музицировали уличные гитаристы…

Русскоязычная поэтическая тусовка в начале 90-х была представлена в Нью-Йорке даже шире, чем в Москве. Гена Кацов и Леша Панин открыли артистическое кафе «Anyway» на Истсайде, бывшая актриса Ленкома Марина Трошина пускала для выступлений в своего «Дядю Ваню» «бродячих музыкантов и поэтов», иногда мы собирались в «Orangebear» (по-моему, там я познакомился с Псоем Короленко), регулярные чтения происходили в студии Виталия Комара в Даунтауне, вечера устраивались в бруклинских кафе и библиотеке, но главным местом, конечно, был и оставался до недавнего времени «Русский Самовар», возглавляемый любимейшим Романом Капланом (наше вам с кисточкой, Роман Аркадьевич!). Глаза разбегались, ноги подкашивались. В конце 90-х Борис Райскин и Давид Гройс начали проводить в Нью-Йорке Курехинские фестивали, также способствовавшие смешению творческой молодежи. Единый мир. Диаспоры и метрополии более как бы не существовало. Разве что пугали немного малиновые пиджаки визитеров и сбитые над Черным морем украинскими ракетами пассажирские самолеты. Многим казалось, что вот-вот и: «все люди будут жить в одной большой стране, над которой будет вечный солнца свет», как пел Макаревич в моей молодости.

Русских поэтов в городе было много, их нужно было как-то обозначить для методологии. С подачи критика Лили Панн возник термин «Гудзонская нота», обозначающий скорее причастность поэтов к местности, нежели к определенному стилю.

Владимир Гандельсман, Андрей Грицман, Григорий Стариковский, Александр Стесин, Ирина Машинская, Марина Темкина, Юлия Кунина, Владимир Друк, Марина Георгадзе, Ян Пробштейн, Инна Близнецова, Юля Беломлинская. Возможно, я перечисляю не совсем те имена, которые предпочитает Лиля, но список, как ни верти, ограничен. Сейчас туда обязательно нужно бы включить и Алексея Цветкова, и Бахыта Кенжеева, и Елену Сунцову. Конечно же, подобное обобщение условность. А как быть с Давидом Паташинским, живущим в Индиане, Дмитрием Бобышевым из Иллинойса, Катей Капович из Бостона, Полиной Барсковой, которая, как мне кажется, перебралась из Калифорнии куда-то поближе к Восточному побережью? Когда я спросил Лилю, что, на ее взгляд, всех этих поэтов объединяет, она, на секунду задумавшись, сказала: наверное, то, что все мы воспитаны в условиях американской хм… демократии. Мне льстило, что произнося слово «демократия», обращенное ко мне, Лиля на секунду замедлила речь. В беседе с Соломоном Волковым она говорит, что американские русские живут в точке зарождения массовой культуры, ставшей универсальной для всего мира, и те, кто противостоит этому явлению или, наоборот, его принимает, поневоле становятся носителями нового бытования культуры элитарной. Может быть, и так. Андрей Грицман, например, представил «Гудзонскую ноту» на фестивале в Киеве (2013) так: «Журнал «Интерпоэзия» представляет проект «Гудзонская нота в современной поэзии, или Песни безродных космополитов». Участники — поэты из Нью-Йорка: Бахыт Кенжеев, Васыль Махно, Андрей Грицман, Алексей Цветков».

А тогда в 90-х, кроме поэтических сборищ и дискотек на «сковородке» (была такая специальная русская баржа на Гудзоне), я посещал таверну «Белая лошадь» на Хадсон стрит. Здесь, по преданию, валлийский поэт Дилан Томас выпил рекордное количество порций виски (18 штук), еле добрел до отеля, где проживал, и через несколько дней отошел в мир иной. Я даже не знал, что здесь любили бывать Боб Дилан, Джим Моррисон, Джеймс Болдуин и т.д. Был не в курсе, что это культовое намоленное писательское место. Мне показал его Эд Фостер, когда мы случайно проходили мимо.

— Ты же переводил Томаса, — сказал он. — Он здесь пил и сочинял стихи. А потом умер от пьянства.

— Ты предлагаешь мне сделать то же самое? — спросил я, но в «Таверну» стал заходить, решив написать здесь несколько писем к возлюбленной.

Книжка Томаса попалась мне случайно в библиотеке Университета Южной Каролины. Эпиграф из этого поэта предварял рассказ Кортасара «Преследователь», посвященный безумной жизни джазового музыканта. Увидев знакомое имя, я взял сборник с собой, решив попробовать себя на переводческом поприще. Возвращаясь домой, разговорился с двумя бомжевого вида ирландцами, один из которых, увидев у меня в руках книгу знакомого ему автора, неожиданно продекламировал от точки до точки: «Do not go gentlein this good night». Добрый знак. Классика. Хотя в тот момент я подобной классики еще не знал.

Я не знал практически ничего о поэте, которого взялся перелагать на русский, не обладал достаточным знанием языка, взялся за дело с места в карьер, примерно с такой же опрометчивостью, с которой прыгал из электрички. В Нью-Йорке это занятие продолжил: случай подворачивался уникальный. Я приходил в кабачок, пил черное пиво, насколько это позволял мой ограниченный бюджет, но вместо писем девице стал писать письма самому Томасу, рассказывая о событиях своей жизни. Здесь же я перевел несколько его стихотворений, в том числе «На бедре белого великана», гимн уходящему патриархальному миру, который столь контрастно смотрелся и слушался на фоне небоскребов.

Письма потеряны (надеюсь, не навсегда), стихи и переводы остались. Праздник, избыточность, барочность, нечто «чрезмерно красивое, чтобы быть истинным»… не знаю, какое определение нашей цивилизации на примере Нью-Йорка подходит больше, но источник поэзии тоже берет свое начало в излишке. Замечаю, что все больше хороших поэтов склоняются последнее время к коротким строчкам: в мире иллюзорного изобилия, граничащего с расточительным и истощающим ритуалом потлача, хочется ограничиться малым, но чем-то дорогим, нужным. И точность этого духовного минимализма вполне могла бы стать определением поэзии, которой мы ждем, в том числе и из Нового Света.

Вадим Месяц


№9