ПРОЗА: Марк Альбатроскин. ИЗ ЦИКЛА РАССКАЗОВ "ЛЮДИ, БОГИ, ТЕНИ"


1
Сначала я даже не понял, что вещи начали исчезать.
Исчезла зажигалка, но кто не терял зажигалок?
Потом исчезла любимая ручка, но я решил, что её я тоже потерял.
Затем исчезло несколько книг с полки, на следующее утро исчезли и все оставшиеся книги, и сама полка.
Исчезли стол и шкаф, пыль с этих предметов исчезла позже.
Сначала исчез пол, а потом и ковёр.
Исчезла ванная, а потом — и вода, налитая в неё.
Исчез холодильник, а потом — еда в нём.
Люди на улицах исчезали прямо на моих глазах. Сначала пропадали сами люди, а их одежда некоторое время ещё продолжала идти по намеченной траектории, видимо, по инерции. Тени от исчезнувших людей обретали свободу, начинали метаться, забираться в зеркала, обниматься друг с другом и танцевать, но спустя полчаса исчезали вслед за хозяевами.
Монетки, сигаретные пачки, мобильные телефоны, плееры выпадали из карманов и исчезали, не достигнув земли.
Неровными кусками пропадал асфальт, а трава, проросшая сквозь него, исчезала через несколько секунд.
Исчезали облака, затем — небо, а потом — птицы, так и не закончив свой полёт.
Исчезали здания, сначала несущие стены, а перегородки и перекрытия ещё некоторое время висели в пустоте.
Исчезали поезда, а семафоры ещё несколько минут продолжали мигать двухцветным глазом, прежде чем тоже исчезнуть.
Исчезали трамваи, а трамвайный звон ещё продолжал жить.
Исчезали моря, а уже потом — корабли.
Исчезали парки, а сладкий запах прелых листьев, шорохи и скрипы деревьев ещё некоторое время жили самостоятельной жизнью, прежде чем тоже раствориться в пустоте.
Исчезло всё то, что я любил, и исчезло также всё, что я ненавидел.
Оказавшись в пустоте, я закрыл глаза и сосредоточился.
И я сказал:
— Да будет свет.
И начал выдумывать мир заново. Я выдумал по памяти небо, водные пространства, землю, все растения, что только смог вспомнить, я выдумал по памяти солнце, луну и звёзды, я выдумал по памяти водных животных, и птиц, и земных животных, всех, кого смог вспомнить, и я выдумал людей, всех, кого смог вспомнить, и всё остальное я тоже выдумал по памяти.
Но получившийся мир был ужасен, потому что был искажён моей плохой памятью. Он был уродлив, ошибочен, в нём не было гармонии, ничего похожего на тот мир, который, как мне казалось, я так хорошо помнил.
Поэтому я и не стал в нём жить.

2

Я ненавидел время.
Где бы я ни был, мне казалось, что я слышу, как падают секунды сверху, разбиваются о крыши домов, о головы людей, о землю, и превращаются в пыль, что висит вечным облаком над городом.
Я ложился спать только тогда, когда у меня уже не было сил сопротивляться, я старался растянуть день как можно дольше, чего бы мне это ни стоило.
С каждым закатом солнца у меня оставалось всё меньше времени, смерть была всё ближе. «Совсем скоро я умру», — думал я, когда ехал в трамвае на работу, и паника захлёстывала меня, темнело в глазах, и холодел от страха позвоночник.
А рядом со мной сидели люди, спокойно дремавшие, и их ничто не волновало, ни постепенно, незаметно разрушающиеся здания за окном, ни невидимое облако времени над городом, ни собственное старое тело, ничего. Они спали и видели сны с примитивным сюжетом, где всё всегда заканчивается хорошо.
А рядом стоял я и думал, что старость — уже совсем близко, буквально дышит мне в спину, скаля клыки, желая забрать моё тело и дать вместо него чужое, разваливающееся и усталое.

Однажды я прочитал в газете, которую нашёл на скамейке в парке возле пруда, что есть город, где нет времени. Каждый вторник пригородный поезд останавливается в двух километрах от города, где нет времени. Каждый вторник у каждого человека есть шанс убежать от судьбы.

Когда поезд доехал до нужной остановки, я остался один во всём вагоне. Поезд выплюнул меня, и, выйдя на перрон, я понял, что я был один во всём поезде. Вокруг перрона колыхалось маковое поле. Я пошёл на север, притворяясь кораблём, который заплыл в незнакомое море красного цвета и теперь стремится к маяку.
В сумерках я дошёл до города, где нет времени. Навстречу мне вышёл мэр. Он пожал мне руку и сказал, глядя прямо в глаза:
— Я сразу понял, что вы к нам. Вы выглядите таким уставшим от времени. Вы так боитесь стареть и так боитесь умирать, что этот страх виден в каждом вашем движении, в каждом жесте, в каждом жадном взгляде, который вы бросаете на мир. Оставайтесь у нас навсегда.
В городе, в котором нет времени, никто никуда не спешил, дети не росли, взрослые не старились, а старики и старухи никогда не готовились к смерти. Каждый выбирал себе сам время, на котором останавливалась его жизнь, и оставался на данном этапе взросления навсегда. Не было осени, зимы и весны — только жаркое лето, и всегда красные маки цвели вокруг города, где не было времени. Там всегда был солнечный приторный душный полдень, не менялись лица у людей и не разрушались здания, цены не менялись. Все в городе знали друг друга по именам, и все были друзьями друг другу. Новых детей не рождалось, никто никуда не уезжал. Никогда ничего не менялось.
Я не помню, сколько я прожил в том городе. Я не помню, чем я занимался и что я чувствовал. Я помню лишь неизменный вид из моего окна: площадь, памятник неизвестному мне всаднику на коне, тополя, которые не знали осени, дома, которые никогда не требовали реставрации и клумбы с цветами, никогда не увядающими.
Я не помню, скучал ли я по своей прежней жизни. Да и было ли что-то, кроме жизни в городе, в котором нет времени?
Но однажды мэр сказал мне: осторожно, из нашего города стали исчезать люди. Кто-то говорит о страшном звере, который пришёл из лесов, кто-то говорит об убийце, которого нельзя поймать, кто-то утверждает, что это неизвестная эпидемия, пришедшая из обычных городов.
И той же ночью я услышал голос, прекрасный голос, который звал меня по имени. А никто в городе, где нет времени, не звал друг друга по имени, потому что все звали друг друга просто «ты».
И я вышел из дома и увидел женскую фигуру, которая манила меня за собой, и пошёл за ней всё дальше и дальше от города, всё глубже и глубже в маковое поле, всё безнадёжнее, всё влюбленнее.
И когда я догнал её, она засмеялась.
И я понял, что её смех — это быстрое-быстрое тиканье часов, которых я не слышал уже многие десятки лет.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Время, — ответила она, смеясь, и погладила меня по голове, словно маленького ребёнка.
И я превратился в прах, в секунды, что оседают пылью на крышах домов, на головах людей и на земле, потому что моё время умирать настало давным-давно.
А Время стояла в маковом поле, смотрела на цветы и смеялась, смеялась быстрым-быстрым тиканьем моих часов.

3

Стыдно признаться, но я уже точно и не помню, где утратил её: то ли в погоне за призраками золотых приисков, то ли в горах на охоте за великанами, то ли в лесах на краю света, когда скрывался от могущественных врагов.
Помню лишь то, как однажды очнулся со странным холодом во всём теле и ощущением невосполнимой потери.
И тогда я понял, что у меня украли душу.
С того времени я неприкаянно мыкался по всему земному шару, я был всем чужой, был пуст и бесполезен.
И вот когда я уже отчаялся найти её, когда промотал всё своё огромное баснословное состояние на лучших сыщиков, на лучших полицейских и многочисленные путешествия, я сошёл с поезда с потёртым чемоданом, в котором были только моя шляпа да вырванные из библиотечной книжки страницы с описанием моря. У меня не было ни гроша, и лишь та одежда, что была на мне. Я был бездомным нищим, и мне было некуда идти. И я пошёл на музыку. В городе гостил бродячий цирк: разноцветные шатры, весёлые дети, клочья сахарной ваты, запах попкорна, рычанье зверей, восхищённые возгласы, воздушные шары и шпагоглотатели на каждом шагу.
Но больше всего народу собрало зрелище какого-то неслыханного, судя по разговорам и крикам, уродца. Возле его клетки толпились люди, кривлялись, передразнивали мимику его безобразного, некрасивого лица, хромую походку и жалобный голос, который я чётко слышал сквозь все шорохи разворачиваемых плиток шоколада, сквозь все насмешки и улюлюканья, сквозь злой смех и издевки. Я пробирался через толпу, медленно, но верно. И, чем ближе я подходил, тем больше мне казалось, что миниатюрный уродец тянет свои обрубки ручонок ко мне, плачет именно для меня и умоляет меня забрать его отсюда.
Когда я подошёл вплотную к прутьям клетки и взглянул на несчастное существо, заточённое в ней, я ужаснулся. Выступил пот, задрожали руки. Уродец сквозь решётку прильнул к моей груди, всхлипывая и трясясь от громадного страха, продиравшего его при тени той мысли, что мы вновь разделимся.
Я узнал свою душу, настолько уродливую и непутёвую, настолько непохожую на души остальных людей, что её показывали в цирке за деньги, на потеху другим людям.
Я забрал её оттуда сразу же, она доверчиво прижалась ко мне, не переставая плакать и тихонько подвывать. Больше мы не расставались.
И всё как-то наладилось само собой с того момента, как я вновь соединился со своей душой и перестал ощущать жуткий мировой холод в себе.

4

За последний год я сменил семь мест работы. Я работал графическим дизайнером, работал крановщиком на приморских стройках, работал дворником и копирайтером, работал официантом, работал барменом и работал менеджером.
Я боялся того момента, когда ты приходишь домой, включаешь свет и тебя встречает тишина.
Тишина была везде: она была спрятана в каждом предмете, в каждом звуке, в любом явлении. Тишина была в шуме машин за окном, в ярких картинках в телевизоре, в звуке капающей из крана воды, в белом цвете холодильника и в блеске паркета. Тишина была в отблесках фонарей на стенах, в шорохе листьев, в дешёвой готовой еде, жирной и вредной, тишина была на страницах всех социальных сетей, где я был зарегистрирован. С упорством безнадёжно больного человека я обновлял страницы по нескольку часов каждый вечер, переключая вкладки, но число сообщений оставалось неизменным: ноль. Я радовался спаму, который приходил на почту и читал его, как читают письма от важных людей: вчитываясь в каждое слово, наслаждаясь конструкцией типовых фраз, изучая цвета зафотошопленных часов, зонтиков, шарфиков, телефонов, одежды, всей той дребедени, до которой мне не было никакого дела. По пятницам я ходил в ближайший бар, где отчётливо пахло жареной рыбой и призывно блестели бутылки на полках позади бармена с неизменной почти искренней улыбкой. Когда я уже не мог вспомнить, сколько стаканов я выпил сегодня, я уходил обратно, и улицы кружились вокруг меня в безумном танце, а лица прохожих становились лицами несуществующих людей из моих снов.
Я точно не знаю, когда это началось. Я точно не знаю, из-за чего.
Просто смысл постепенно выветривался из моей жизни, пока его не стало совсем, и всё, что осталось у меня — пустота.
Пустота. Я лелеял это слово на языке: оно было безвкусным. И точность, с которой оно описывало мою жизнь, пугало и восхищало одновременно.
Я начал путешествовать в попытке то ли сбежать от времени, которое по ночам подкрашивало мои волосы в серебряный цвет, то ли нагнать его, чтобы вырвать у времени нечто важное, непередаваемое словами и оттого так необходимое мне.
Легче всего становилось в поездах, как будто время не успевало за грохочущими колёсами, полирующими рельсы по всему земному шару почти до зеркального блеска. Огни за окном, чай в подстаканниках, смазанные фигуры людей и перманентный стук колёс, всё смазывалось в одно неразборчивое пятно, и я тонул в этом пятне, как тонут в кошмарах, в омутах, в незнакомых водоёмах, где запрещено купание.
После семи городов, по официальным данным в корне отличных друг от друга, я понял, что есть всего один город, все остальные коварно повторяют его отдельные части, лишь немного меняя декорации и освещение, комбинируя одни и те же буквы названия, копируя и изгибая немножко по-другому одни и те же дороги. Даже дети были одинаковыми, не говоря уже о кафе, смотровых площадках, пляжах, крепостях на вершинах холмов. Не говоря уже о промышленных свалках, жилых зданиях и мостах, перекинутых через одну большую реку. Река опоясывала весь земной шар, замыкаясь в круг, а в центре круга был я, который твердил непонятные для большинства слова: пустота, тяжесть времени, скука, отсутствие смысла, серость, пустота, тяжесть времени и так по кругу, пока слова не потеряют своё значение, став лишь набором букв, никак не скрепленных между собой.
По ночам мне снилось, будто цифры моей зарплаты, номера пыльных автобусов, номера поездов, напечатанные на жёлтой бумаге билетов, стремительно набирают объём, массу, раздуваются до невероятных размеров в пространстве и падают на меня с огромной высоты, стремясь превратить меня в то, чем я по сути являлся: в бессмысленную аморфную кучу мяса вперемешку с костями. Всё, что я мог делать в таких снах, это молча стоять на бесконечной пластине из тонкого стекла, подвешенной в космосе, и смотреть, задрав голову вверх, как приближаются страшные цифры, медленно, но неотвратимо, краем сознания замечая далёкие прекрасные белые звёзды, мерцающие вокруг, в темноте космоса, краем сознания отмечая неустойчивость собственного положения: пластина очень тонкая, ноги подламываются, очень хочется лечь, но нельзя, тогда цифры будут падать меня ещё быстрее, а позвоночник сдаёт позиции, и я уже слышу хруст невидимых позвонков внутри меня. И когда цифры тяжелой массой зависали в одной десятой миллиметра от моей головы, я просыпался и больше уже не мог уснуть.
Я выбросил все часы в доме, потому как было невыносимо слушать их мерное тиканье, заключавшее в себе тишину.
Когда я перестал засыпать вообще, когда стало невозможно работать кем-либо, тело и сознание были разделены, и я с удивлением смотрел на свои ноги, на свои руки и слушал нервную мелодию загнанного алкоголем и сигаретами сердца, я решил пойти к врачу.
Я не помню его лица. Возможно, потому, что лица у него не было вовсе. Я лежал на кушетке в просторном кабинете со стеклянными стенами, и солнце безжалостно поджаривало мою кожу, натянутую на кости и тонкую прослойку мяса, мышц и в некоторых местах даже жира.
— Скажите, а можно закрыть жалюзи? — спросил я.
— Конечно можно, почему же нельзя, — ответил врач, и жалюзи прошелестели, закрывая окно, а на полу немедленно возникла геометрическая композиция из теней от жалюзи и обрывков солнечного света между ними.
— Вы вообще общаетесь с людьми? — спросил врач.
— Ну, так.
— Ну, как?
— Ну, так. Вяло симулирую общение.
— А почему?
— А зачем? Люди слушают тебя, вежливо качая головой и напрягая все свои актёрские способности, чтобы только получить возможность заговорить самим. Едва они начинают говорить сами — и меня клонит в сон. Да и мне не нравится общаться с людьми. Ты говоришь «море», а они слышат «город». Ты говоришь «город», а они слышат «жареное мясо». Ты говоришь «жареное мясо здесь совсем неплохо», а они понимают твои слова как «я люблю тебя». Механизмы общения очень несовершенны, если вы не заметили.
Врач озадаченно кивнул.
— Мы сделали рентген.
— И?
— А вы как думаете?
— Я думаю, я болен.
— А как вы думаете, чем?
Я задумался. И вправду, чем я могу быть болен? Жизнью? Временем? Смертью?
Я выбрал наиболее правдоподобный ответ.
— Не знаю, — сказал я.
— А я знаю, — обрадовался врач и достал из белой папки рентген моей головы. Он снова открыл жалюзи, и солнце ослепило меня.
— Смотрите, — показал он что-то на снимке. — Видите, это?
Сколько я не вглядывался в снимок, я не увидел там ничего, что можно было бы обозначить загадочным местоимением «это».
Но из вежливости я кивнул.
— Вы понимаете, что это?
Я помотал головой.
— Всё просто, — продолжал врач, — у вас в голове — ад.
Я нисколько не удивился.
Только спросил:
— Это странно?
— Да нет, — ответил он. — У каждого человека в голове — ад. Только у вас он слишком заметен. У вас большой ад. Знаете, на что похож ваш ад?
— На солнце, — не задумываясь ответил я. - Огромный шар солнца, который толкает время, каждое утро закатываясь из-за горизонта и каждый вечер прячась обратно, утащив с собой кусок моей жизни.
— Да вы шутник, — сказал он.
Я кивнул. Правда, где в моих словах юмор, я так и не понял. Но в любой ситуации нужно быть вежливым, разве не так?
— Ну, в принципе неважно, на что он похож. Но ад нужно вырезать.
Я снова кивнул.
— Операция через неделю. Оплатить вы можете в бухгалтерии на первом этаже.
Я поплёлся через кишкообразные коридоры, по запутанным выщербленным лестницам вниз на первый этаж. В тесной комнатке, заваленной бумагами и заставленной горшками с цветами, сидела девушка, похожая на ангела: белая кожа, светлые волосы, детские черты лица.
— Вот, оплатите, — она протянула мне бумажку, где значилось: Операция по удалению ада. И далее фамилия врача, дата, сумма цифрами и прописью и место для подписи.
Я оплатил, поставил подпись, выслушал благодарность за то, что без сдачи, снова кивнул и ушёл.

Через неделю после операции врач склонился над моим трупом с развороченным черепом и сказал ассистентке, чем-то тоже похожей на ангела, хотя у неё были тёмные волосы, смуглая кожа и резкие черты лица:
— Пожалуйста, запишите. Нормальное функционирование человека... Успеваете? Ага... Да, нормальное функционирование человека невозможно... Невозможно через "о", вам бы грамматику повторить... Невозможно после хирургического удаления ада из его головы. Ага, отлично. Всё, можем идти обедать.
И они ушли, оставив меня одного.
Я закрыл глаза: очень хотелось спать, и я уснул.
Мне больше никогда не снились сны про цифры, а слова «пустота» и «тишина» потеряли всякий смысл.

5

Я умер.
Передо мной было огромное серое старое здание, настолько высокое, что я не мог разглядеть его последний этаж: он терялся в облаках.
Перед зданием стоял обшарпанный стол, за ним сидел человек, кожа которого вся была исписана цифрами.
— Ну, чего встал? — сказал он мне. — Проходи, не задерживай очередь.
«Проходи, не задерживай очередь! Проходи, не задерживай очередь! Проходи, не задерживай очередь!», — эхом донеслось сзади.
Я обернулся и увидел за собой Очередь. Людей в ней было так много, что я не видел конца очереди: он пропадал за горизонтом, и каждый человек повторял всё тише и тише: «проходи, не задерживай очередь».
Я подошёл к столу, и мне велели раздеться. На моей коже человек начал что-то писать.
— Что вы пишете на мне? — спросил я.
— Как это что? — ответил он. — Порядковый номер.
— Порядковый номер?
— Ну да, — ответил он. — А иначе как ты узнаешь, какой ты в очереди?
И вскоре вся поверхность моей кожи была исписана цифрами, которые все вместе составляли число кошмарной величины, настолько большой, что когда я попытался его представить, то закружилась голова: цифр было так много, что я не мог понять число.
— А я попаду в рай или в ад? — спросил я, потому что это казалось мне важным.
Человек засмеялся.
— А это неизвестно. Ты тупой, что ли? Как ты думаешь, зачем тебе цифра?
— Очередь в рай?
— Нет.
— Очередь в ад?
— Нет, солнышко-лунышко. Это твой номер в очереди на проверку, которая и покажет, попадёшь ты в рай или в ад.
— Так значит, я в Чистилище?
Человек снова засмеялся.
— Ты в Очереди, тупица.
Я вошёл в здание, и увидел длинный серый коридор, в мифическом конце которого якобы была дверь, которая вела в другой коридор, поближе к комнатам, который в свою очередь вёл в другой коридор, ещё поближе к комнатам, который вёл в другой коридор, который вёл в другой коридор, и коридоров было так много, что когда мне сказали их приблизительное число, то я не смог его осмыслить. И в конце коридоров была дверь, которая вела в комнаты, в которых люди, ждущие очереди на проверку, могли поспать. Мне сказали, что комнаты совсем маленькие, словно коробочки или гробы. Ты залезаешь в свою комнату, вытягиваешься вдоль её стен и наконец-то можешь поспать, но не крепко: если пропустишь свою очередь, тебя отправят в конец очереди и перепишут номер на твоей коже более тёмным маркером, и будешь ты снова ждать, ждать, ждать.
Я спросил:
— А кто же этот человек на входе, который пишет на нашей коже порядковые номера? Чего он ждёт?
И мне ответили из очереди люди, которые стояли впереди меня (как известно, отвечают лишь те, кто стоит в очереди впереди тебя, те, кто стоит позади, слишком злы на твоё существование, чтобы разговаривать с тобой):
— Так это не человек. Это ангел. И ждёт он своей очереди, чтобы стать богом, а пока, чтобы не скучать, нумерует простых людей.
И тогда мне захотелось умереть. Но потом я вспомнил. Я вспомнил.
Я уже умер.
И тогда я заплакал.
№8