ПЕРЕВОДЫ: Яна Джин. Поцелуй воды (перевод Ефима Бершина)

Истина в винограде

(предисловие переводчика)


Яна Джин умрет оттого, что «немытый поест виноград». Эта фраза, вырванная из контекста пьесы «Трамвай Желание» («Я умру оттого, что немытый поем виноград...»), — ее диагноз, потому что, если следовать контексту созданной ею поэтической философии, умирать больше не от чего. Ибо время власти не имеет. По крайней мере, не должно иметь. И это правильно. Впрочем, о времени, которое, совершенно очевидно, является одной из главных тем поэзии Яны, чуть позже.
В России книги Яны Джин выходят в переводе с родного языка на родной. С английского на русский. Могло быть и наоборот. Она родилась в Тбилиси, потом жила в Москве, успев в детстве впитать в себя два языка и две культуры — грузинскую и русскую. В двенадцать лет попала в Нью-Йорк, где английский тоже стал родным. На нем и пишет. Уникальность судьбы не замедлила сказаться и выставила счет в виде почти неразрешимых вопросов. Что есть родина? Что есть язык? И есть ли что-нибудь, способное заменить эти вроде бы незыблемые понятия? Пришлось согласиться с тем, что родины у нее нет. Языков у нее — пять. Но это проблемы не решает. Сама ведь написала: «Язык — по крайней мере, для меня — вещь второстепенная. Это не ахти какой совершенный инструмент, употребляемый в процессе перевода духа в купюру слов. Если этот процесс определяет именно инструмент, то я — поэт английский. По духу, однако, т.е. по самому материалу, подвергающемуся переводу, мне ближе русская поэтическая культура». Я когда-то писал уже, что русская поэзия — это перевод с Божьего на русский. Наверное, ту же формулу можно применить и к английской поэзии. Но Яна, в полном соответствии с уникальностью своей языковой ситуации, вообще учинила бунт против языка:

O, AnnoDomini!
      - Слова не имут срама.
      - Своим значеньям даже не верны.
                                    (Пер. Н.Джин)

То есть, не найдя ключа к адекватному переводу Духа на язык, Яна просто попыталась вышибить языковую стену вместе с дверью, заодно угодив на роль некоего Иова. Сказано ведь у Иоанна, что «вначале было Слово» и «Слово было Бог». Бунт? Да, но не бунт ради бунта, а — из безысходности, из понимания того, что слова не верны даже собственным значениям, самим себе не адекватны, а потому — где уж им тягаться с Духом! Отсюда — поразительное для поэта заключение о том, что слова — неуместны!

Там устрицы молчат из бессловесности,
       из слова всякого извечной неуместности...
                                                    (Пер. Н.Джин)

Яна замкнула метаморфозу века. Он начался с футуристического, хлебниковского «самовитого» слова, слова без Бога, слова самодостаточного, слова ради слова, а заканчивается Духом без слова. Парадокс? Нет, просто интуитивная попытка найти иные, может быть, еще не известные средства выражения. И — трагедия, конечно. Потому что, пока эти средства не найдены, поэт все равно заперт в клетке языка, вынужден работать в нем, обреченно понимая, что

Попытка слов придать какой-то смысл
                           существованию — убога...
                                                 (Пер. Вл.Гандельсман)

Теперь о том главном, что было заявлено с самого начала — о времени. Иосиф Бродский написал о поэзии Яны: «Стихи Яны Джин поражают меня тем, что время в них не присутствует. Эту победу над временем она обеспечивает его невпущением в свои стихи. Так, очевидно, побеждает и пророк свое время. Тем, что смотрит сквозь него, — в будущее». При всем желании не могу согласиться с этим высказыванием. Потому что время в стихах Яны не просто присутствует, время — ее основная тема. Но не время в общепринятом понимании сиюминутности, а время, как символ. И с этим-то символом и протекают ее боренья. Яна Джин сама считает, что всякая поэзия сводится « к поединку поэта со Временем». Это понять можно. Это поиск еще одного ключа — к спасению. Потому что, по ее же словам, «убивает время, а не место». Но тут-то и начинается некое барахтанье в проруби бытия. Сравнение с прорубью очень уместно: с одной стороны, река вроде бы неподвижна во льду, а с другой — течение-то есть. Голова неподвижна, а ноги уносит. И холодно до жути. Можно, конечно, по-пастернаковски («Скажите, милые, какое тысячелетье на дворе?») попытаться времени не заметить. И не пускать его в стихи, таким образом «пророчески» его побеждая. Но, во-первых, Яна сама пишет, что «пророку в наше время не родиться», а во-вторых, она же констатирует:

Противнее всего что есть — есть времени движенье.
      Не потому, что время, как положено, тебя меняет,
      но потому, что не меняется вокруг ничто.
                                                                   (Пер. Н.Джин)

То есть, «времени движенье», по ее мнению, все же есть. Она его замечает. Но здесь — несколько противоречий сразу. Первое: символ времени выдается за его реальность. Ведь очевидно же, что так называемый ход времени — условность, облегчающая восприятие собственного движения. Время никуда не ходит. Оно стоит на месте. Но Яна, словно не замечая этого, пытается даже поменяться со временем местами: «Пусть время шествует сквозь плоть твою недвижную». Второе противоречие — в предположении, что «время, как положено, тебя меняет». А третье, - в том, что при этом «не меняется вокруг ничто». Так не бывает. Либо время меняет все, либо — ничего.
Но, конечно же, не время неумолимо, а — плоть. Здесь извечная попытка примирить Дух и плоть. А они непримиримы. Да и надо ли? Понятно, чем вызваны страхи поэта: ведь Яна, работая над своими стихами, переводит Дух — в плоть. Вечное — в тленное. И ужасно этого не хочет. Именно здесь ключ к трагедии.


Поэзия Яны Джин ценна тем, что она, как истинный поэт, ходит по краю, по грани, и ставит свои вопросы настолько беспощадно, настолько обнаженно, что, кажется, вот-вот сорвется. Но именно там, на краю бытия, возможны открытия. И не только поэтические. Но открыть рецепт единства времени, плоти и Духа все равно не удастся. Эти категории живут автономно, иногда только на мгновение пересекаясь. На этих перекрестках и рождаются стихи. Но остановить мгновение — невозможно. Яна Джин наверняка это чувствует. Она ведь нашла пример абсолютного воплощения Духа в плоти. Это — тот самый виноград. Возможно, виноград ее грузинского детства, когда мама учила не есть его немытым, потому что можно заболеть и умереть. Но именно немытый виноград — наиболее полное воплощение Духа. От него можно, наверно, умереть. Как и от всякого другого явления истины.
Переводить стихи Яны, для меня, по крайней мере, не то чтобы сложно — страшновато. Своей экспрессией, необузданной образностью, горячностью, бесшабашной открытостью бездне она вначале даже отпугивает. А потом — затягивает, как в воронку. Начав переводить, остановиться уже не можешь. Назад пути нет. Ее стихи — дом, где двери работают только на вход. По мере работы даже не замечаешь сразу, как сливаешься с ней и с ее поэзией в единое целое. И постепенно начинаешь ощущать себя не переводчиком, а соавтором или даже автором. Именно поэтому я и решился включить в эту книгу свои переводы из ее поэмы.
Добавлю, что единство это — не из легких. Это с одной стороны. А с другой — поражаешься этому единству. Удивляешься: мы с ней жители разных миров, разных континентов, разных возрастов — откуда такая общность духовного пути, такое взаимопроникновение? Наверное, Бог все-таки есть.

Ефим Бершин

ПОЦЕЛУЙ ВОДЫ


Памяти Нодара Джина



1.

      Каждый раз вечность
      начинается сначала.
                                Н. Джин


Ты уже просочился сквозь бездну.
Я уже просочилась сквозь боль.
Твоя смерть для меня безвозмездна —
я уже расплатилась с тобой.

Пусть расплатятся море и небо,
растворенные в синих глазах,
как краюху сиротского хлеба,
проглотившие утренний прах.

Пусть расплатится берег далекий
за любовь и дыхание. Пусть
в рукаве твоей женщины легкой
твой тяжелый колотится пульс.

Все роздал. Твоя щедрость бездонна.
Но, как вор в непроглядную ночь,
ты успел из уснувшего дома
свое тело во тьму уволочь.

2.

И росы скрадывают листья,
и слово пожирает душу,
и снег следы скрывает лисьи,
и океан съедает сушу.

И — ничего.
Как будто в топке,
все сожжено назло врагу,
как будто вновь после потопа
живем на дальнем берегу.

И нужно начинать сначала.
И время, щуря синий глаз,
глядит водою от причала,
опять не замечая нас.

Мы для него - ошибка Бога,
пустующий рукав пальто,
с плеча свисающий убого.
Мы — отзвук слова.
Мы — никто.

Мы —сор разодранной банкноты.
Нам страх — не страх.
Нам боль — не боль.
Интеллигентные банкроты,
воюющие меж собой.

Но ты, по праву первородства,
на берегу, где стынет ил,
мое усталое банкротство
в мое богатство превратил.

* * *

Прости, отец, что я тебя в свидетели
моих нечеловеческих деяний
беру. Мы не за все еще ответили.
И завтра новопосвященной Яне

еще придется в черный список пялиться
и, голосу добавив медь и жесть,
движеньем указательного пальца
безумствовать, растаптывать и жечь.

* * *

Прости, я здесь останусь до поры,
где светят из-за пазух топоры,
гуляют дети, бабы, мужики —
чужие, как чужие башмаки.

И среди этих мужиков и баб
настойчиво выглядываешь ты
из облака, как будущий набат.
И мне одной близки твои черты.

Я время вместе с кожей отскребла.
Иду к тебе, забыв свои печали.
Как будто никогда и не была.
Я — дочь твоя. На мне твои печати.

* * *

Ты знал, что пойду за тобой
сквозь страхи и боль,
сквозь маску лица —
до конца.

Я слышу прерывистый зов
из той бесконечности,
где с душ отлетает засов,
и племя задумчивых псов
гуляет по вечности.

Оттуда, где, слившись в одну,
продрогшие души оттают,
и вечность навечно расставит
всех нас по лазурному дну

своих бесконечных небес,
где больше не властна разлука,
где звуки доносятся без
единого звука.

* * *

На радость ли, на беду —
все дальше иду:
бессмертие,
синева,
безмолвие пустоты,
фигуры, как в синема,
свобода,
дыханье,
ты.

3.

Я пытаюсь осколки себя
заключить в скорлупу, как в тюрьму.
Так улитка уходит, сопя,
от людей в непроглядную тьму.

Только взорвана ночь скорлупы,
как чужого триумфа салют.
Под жестоким конвоем луны
покидаю и этот приют.

Но по пояс, по горло в грязи
исполняю смертельную роль:
средь мирской суеты и грызни
воплощаю вселенскую боль.

* * *
И зачем мне бежать от навязанной миром роли
обозначить боль, целиком состоять из боли?
Если эта боль уже не имеет смысла,
ну какой в ней такой уж прок, в самом-то деле?
И холодный страх, как водой океанской, смыло,
потому что в грядущей вечности нет никакой идеи.

* * *

Что мне вечность, коль вечность пуста,
как бутылка портвейна под утро?
Пьяный месяц свисает с куста
догоревшим куском перламутра.

Вот и ладно. И страх побежден.
Моя жизнь — как волшебные звуки.
Все придумано: небо с дождем,
океан, онемевшие руки.

И по лунной дороге одна
я несусь к тебе ветром.
Только скоро растает луна.
И дорога исчезнет с рассветом.

* * *

Не нуждаюсь в подачках с чужого стола,
где обедают гордые, мрачные люди.
Я сама к ним на скатерть спокойно легла,
словно рыба на блюде.

Пусть подавятся.
Плоть не имеет цены.
Время глухо, безжизненно, бренно
провалилось, как карлик в чужие штаны.
Ты один — мое время.

Я давно в этом мире живу напрокат.
Я взяла его в долг, словно горсточку пепла.
Я еще расплачусь.
Я уйду, как река,
испаряясь, уходит от летнего пекла.

Я бегу от погромов, любви, нищеты.
Я бегу, как преступник бежит от расстрела,
в то седое пространство, где властвуешь ты,
и уже не слышны соловьиные трели.

Если голод диктует закон бытия,
если счастье заложено в мусорном баке,
где пируют собаки, добычу деля, —
я не сторож сестре своей — грязной собаке.

Ну какая любовь, коль урчит в животе?
Ну какая гордыня — на мятой постели?
Ухожу в монастырь.
Отдаюсь пустоте.
Я сама для себя — монастырская келья.

Но любовь возвращается, как атавизм, —
рваной раной, обрубком, замедленной миной.
И тогда издаю не молитву, но — визг!
Но —проклятие! Боже, помилуй.

* * *

Но зачем мне осколки себя, свое мрачное эго
запирать в скорлупу, в монастырь, где безумствует эхо,
в свою жалкую келью, где вечно темно и глухо,
если светит ночная звезда и зовет устало,
если я превратилась в сплошное больное ухо,
в одинокий радар? И жду от тебя сигнала.

* * *

Мой тихий ад бессмертен, как Кощей.
И, как мясник разделывает мясо,
уже давно от собственных костей
отделена моя земная масса.

Но цел хребет. Я потому страшна
для всех убогих и прибитых смерчем,
что знаю дно, я достигала дна,
где эта жизнь сливается со смертью.

Уже слепит глаза морская гладь.
Уже душа, лишенная одежды,
исходит, как стареющая блядь,
последними остатками надежды.

Она готова искупить вину
и вознестись, как птица с ветхой крыши.
Но крик ее уносится ко дну,
поскольку море никого не слышит.


4.

Вот и плоть превращается в пепел
и срывается ветром с меня.
Так калитка срывается с петель
на исходе осеннего дня

неожиданным шквалом.
Так листья,
облетая, торопятся в путь.
Так спадают вечерние лица
перед тем, как устало заснуть.

Прерывается сон.
И под утро
я тобой становлюсь, не дыша.
И душа обреченно разута,
и смертельно раздета душа.

Ну так что ж?
Додышу и без смысла,
и без цели, как дышит вода,
что земные желания смыла,
но тебя не предам никогда.

Буду плыть, как по речке, по вере,
по твоей, по моей ли судьбе.
Приговор приведен...
К высшей мере...
Я готова вернуться к тебе.

В том краю, где любови бесплотны,
как роса на рассветной траве, —
как на врубелевских полотнах,
будем жить голова к голове.

Все исчезнет: ненужные споры
и земной суеты круговерть.
И душа, что искала опоры,
обретет свою вечную твердь.

* * *

Я увидела в треснувшем зеркале,
будто собственный профиль в анфас
я увидела, зыркая зенками,
леденея от собственных глаз.

Твой уход — как пощечина истины,
как мороз — по весенней траве.
Оттого в совершенном неистовстве
я иду по ненастной Москве.

Я иду, словно бурная оттепель,
и как пена морская — бела.
Постарела я, милый.
Ну что теперь?
А вчера еще юной была.

* * *

Я снова вижу этот сон,
бессонный сон,
цветами бедный,
где крик — не крик,
где стон — не стон,
где ты, как сон,
такой же бледный,

навстречу лунному лучу
кричал, распугивая падаль:
«Борись! Не бойся! И не падай!»
И я не падаю —
лечу.


7.

Я забываю,
что нам не столкнуться уже
в этих краях,
где пейзаж разбежался полями.
Память, как белый журавль на крутом вираже,
вырвалась вон
и беспомощно машет крылами.

И переносит, курлыча и мелко дрожа,
в мир без потерь,
где сплетаются юность и старость.
В мир,
где к реальности
стынущий холод ножа
только и может вернуть молодую отару.

Мир — это запах.
Реальность — взлетающий мост,
переносящийся через замерзшую сушу.
Мера жестокости —
вставший на цыпочки монстр,
в гипс заковавший живую, горячую душу.

№7