ПРОЗА: Надежда Дёмкина. РАССКАЗЫ

Crazy Piter

Притягивает ли Петербург сумасшедших или же сам постепенно сводит с ума — этот вопрос схож с загадкой про курицу и яйцо. Конечно, сумасшедшие были и до появления нашего заболоченного города, но именно в нем сумасшествие обрело свои классические монументальные черты и специальные петербургские ужимки. Погрозить кулаком Медному истукану, доверить карьеру собственному носу и сойти с ума из-за шинели — все это писательское безумие просто идет в ногу с обычным городским сумасшествием, не обгоняя, разве что немного опережая действительность.

В районе Сенной часто можно увидеть высокую, худую, изможденную женщину, чей возраст сложно определить. Одета она в любое время года примерно одинаково: лосины, пережившие пик карьеры в 80-е и сегодня к собственному удивлению возвратившиеся на вершину модного Олимпа, сверху кокетливо полурасстегнутый взлохмаченный полушубок, ни следа юбки между первым и вторым, и на голове нечто, завернутое как тюрбан. Иногда она везет за собой сумку-тележку. Общая изысканная недоступность ее образа – небрежно нанесенная косметика, замысловатый головной убор, аристократическая худоба, с годами превратившаяся в истощенность, легкость походки – заставляет предположить в ней особу, принадлежавшую к артистическим кругам. Бывшая модель, раньше снимавшаяся для обложек «Мода в СССР» и «Крестьянки», подсевшая на наркотики, вылечившаяся и оставшаяся одинокой, теперь дефилирует по Садовой улице от рынка к своей комнате в коммуналке и обратно? Балерина, свои двадцать лет стажа отстоявшая в кордебалете «Лебединого озера» и только краем глаза следившая за взлетами Одетты/Одилии, а теперь обходящая Мариинку за версту, но по старой памяти соблюдающая строгую диету? Актриса театра Комедии, долгие годы исполнявшая роли инженю и по совместительству являвшаяся любовницей режиссера, со сменой последнего потеряла место и стала заливать горе белым вином?

На Невском несколько лет подряд можно было встретить человека, который называл себя Волшебником. Поседевший дядечка заводил разговоры со всеми встречными, и если вы не шарахались от него в первую же секунду — условный рефлекс любого жителя мегаполиса — то с удивлением обнаруживали, что улыбаясь болтаете, как со старым знакомым. Он таскал в карманах карамельки и раздавал их с напутствием съесть, когда будет плохо. Он развлекал окружающих детской игрушкой — бабочкой, порхающей на палочке. Заговаривал с хмурыми девушками, едущими на первую пару в университет, с плачущими детьми, с их целеустремленными мамочками, со склочными бабушками, с компаниями молодых людей. Вроде бы ничего особенного. Но когда я его долго не встречаю — пусть даже в метро, едущим на противоположном эскалаторе, начинаю беспокоиться. Что-то не то. Где волшебство?

В одной подворотне на Невском всегда гремит музыка: рядом музыкальный магазин, который себя таким образом рекламирует. Арка дает такую акустику, что этому звукоизвержению позавидовал бы иной клуб. Там часто танцует бабушка. Она приходит туда, видимо, когда есть время – никакого особого расписания: будни или праздники, день или вечер – не имеет значения. Она не ставит перед собой шапку, коробку или иную емкость для сбора денег, хотя неизменно собирает толпу зевак. Ее фотографируют, снимают видео на мобильные телефоны и прочие гаджеты. Ей хлопают. Свистят. Показывают пальцем. Смеются. А она танцует под техно. Не то чтобы очень умело, но с энтузиазмом и воодушевлением. Улыбается народу, поправляет съезжающие от прыжков очки. Седые волосы растрепались. Видно, что она готовится к выступлениям — надевает яркие кофты и нарядные платья из старых запасов. А потом останавливается, поднимает с асфальта свое пальто, сброшенное в порыве танца, и уходит.

Бабушка, которая несколько лет подряд что-то пела, монотонно раскачиваясь, в переходе около Гостинки. Женщина в растаманской шапочке, которая стучит на барабанах то на одном конце Невского, то на другом. Мужчина, одетый ковбоем, который в 80-е годы удивлял своим нарядом горожан. Каждый может добавить к этому списку новых персонажей, но, как правило, места их появления — это центр Петербурга. Невский — вот подиум для всех, кто хочет продемонстрировать себя петербуржцам и гостям города, а значит, и для чудаков всех мастей в том числе. Здесь дефилируют, устраивают перформансы и концерты, прохаживаются, пристают к прохожим, заводят знакомства, просят милостыню и требуют внимания. От золотого шпиля Адмиралтейства до гранитной стелы Восстания город глазеет: толкучий партер тротуаров, шикарные ложи ресторанов, привилегированные места на балконах и галерка с крыш. Уличные музыканты, попрошайки, мошенники, зеваки, туристы, девушки, ищущие легких знакомств, бабульки, вышедшие за буханкой хлеба — каждый из этой аудитории может обернуться сумасшедшим для окружающих, иногда неожиданно для самого себя.

Где заканчивается норма и начинается сумасшествие? Творцы, постоянно нарушающие границы привычного, чем они отличаются от обычных чудиков — большей удачливостью? Нормальна ли соседка по коммуналке, закатывающая истерику из-за того, что ваша табуретка стоит на ее территории? Мы считаем немного не в себе и бабку, устраивающую отчаянный и бессмысленный скандал у прилавка дорогого супермаркета, и суперуспешного британского художника, которому за миллионы фунтов стерлингов удается продать замаринованную в формалине овечку. На денди, подготовившегося к вечеринке в модном клубе — узкие желтые джинсы, фрак с атласными лацканами, кеды и классический цилиндр — серо одетые прохожие смотрят с явным желанием покрутить пальцем у виска. Многие стороной обходят прилавочки около Гостиного двора, где вот уже который год ведется торговля анархистско-коммунистической литературой, сопровождающаяся продолжительными диспутами и агитацией — кто не считал тамошних завсегдатаев немного не от мира сего? Сумасшедшими для большинства окружающих были и юродивые, предсказывавшие будущее, ходившие босиком и в лохмотьях круглый год — некоторые из них потом были канонизированы православной церковью. Раньше при дворе существовала целая артель придворных шутов, карликов, балагуров, уродцев — достаточно вспомнить хотя бы масштабную свадьбу карлов при дворе Елизаветы, описанную в романе «Ледяной дом» Лажечникова. С тем мероприятием по размаху могут сравниться только сегодняшние масштабные телешоу! Однако не думайте, что данный обычай исчез — достаточно включить телевизор и послушать выступления некоторых политиков, чтобы убедиться, что свято место шута пустым не бывает.

Вы пытаетесь укрыться от заунывного балтийского ветра здравым смыслом? Мечтаете сохранить свою нормальность в городе всех оттенков серого? Надеетесь, что в этом году избежите сезонной осенне-зимней депрессии, не выходя на улицу? Бросьте! Куда более здравомысляще махнуть на рациональность рукой и выплыть в море сумасшествия, выбросив белый флаг: одеться ярко, вести себя вызывающе, напевать в транспорте, улыбаться прохожим — и тогда эта маскировка поможет продержаться до первых солнечных дней.


Жуковский и компания

Василий Андреевич лежал головой к Литейному проспекту, ногами к Лиговскому. К БКЗ. Произнося это сочетание букв, он попытался передернуть плечами от распиравшего его неудовольствия, но ему помешали подпирающие с двух сторон здания. Эта приземистая трехбуквенная конструкция все время маячила где-то впереди, на горизонте зрения. Даже когда он прикрывал утомленные глаза, чуткий слух улавливал доносящийся со стороны Лиговского топот и взвизги. Ведь что ни вечер, в концертном зале во имя 50-летия святой Октябрьской революции, что на месте греческой церкви в честь товарища Дмитрия Солунского, пляшут и юморят, поют и пляшут. Тьфу! Перекреститься-то не на что. Прямо в левый висок уперся магазин старой технической книги — с утра головная боль.

Несмотря на ежеутреннее брюзжание, в сущности, жаловаться Василию Андреевичу было не на что. Местоположением своим он был весьма доволен, не считая вида на злополучный подарок последнего Романова городу-герою Ленинграду. Италия всегда была для Василия Андреевича «чудесным, лихорадочным сном», и смежив веки, было так приятно представлять себя где-то на грани здесь и там, тогда и сейчас, в Италии на Итальянской улице. И хотя на бывшей Малой Итальянской улице итальянской слободки нет давным-давно, да и одноименного сада тоже, но память места не умирает: сыны Италии продолжают вести здесь дела. Торгуют кожей и мехами, обувью и модным платьем. Почему бы и нет? Только вот откуда в Италии меха и зачем их везти в Россию?! Впрочем, пусть творят, что хотят. За последние сто лет, что он был сюда определен, Василий Андреевич столько всего повидал на своей улице, что уж к смене хозяев лавок и кабаков относился как к смене времен года. Были одни — придут другие, а потом вновь все повторится по кругу. Сейчас вот, к примеру, стоит сезон суши-баров. Всякие там Ки-До, Сумо, Мидзуки – один за другим открылись, и все на одной стороне улицы. «Да ты теперь у нас, брат Жуковский, настоящий японец. Только правосторонний!» — подшучивали над ним соседи. А когда он, обидевшись, начинал перечислять иные питейные и закусочные заведения, находящиеся в его пределах, только пуще смеялись.

Меж тем заведений было немало. И лишь с Антоном Павловичем Жуковский встречался в суши-баре — поскольку в Эртелевом переулке просто не было ничего более достойного. Поэтому когда Василию Андреевичу хотелось пожаловаться на свои болячки, он приглашал Чехова, как единственного медика в округе, отобедать колобками из риса с сырой рыбой. Тот ничего не имел против рыбы, но медицинские разговоры осточертели ему еще при жизни. На этот случай у Антона Павловича был особый трюк: сильный припадок кашля гарантированно обрывал любую нежелательную дискуссию. Так и боролись: Чехов кашлял, Жуковский отпаивал его то зеленым чаем, то сакэ и продолжал твердить про утренние мигрени и вечерние почечные колики. В конце концов, они расставались, обессиленные друг другом и рисовой водкой, до следующего раза. А следующий раз непременно наставал — особого выбора собеседников у обоих не было. Чехову вообще, кроме Жуковского и Некрасова, не с кем было и словом перемолвиться. Правда, наискосок от него жил Короленко, но они могли разве что помахать друг другу рукой — не кричать же через улицу? Жуковский пересекался еще с Маяковским и Радищевым, а через Литейный раскланивался с Белинским.

Радищев стал соседом Жуковского одновременно с Чеховым — он появился на Преображенской улице в октябре 1923-го. Ему же отдали заодно и одноименную площадь с придатком Церковного переулка, в честь особых заслуг перед новой властью. Много места получил и «неистовый Виссарион»: его именем назвали Симеоновскую улицу, мост и площадь. На Спасской улице поселили казненного Рылеева, а на Пантелеймоновской — Пестеля. Обоим повезло: хоть есть куда зайти свечку поставить. А дальше к Неве, на Воскресенском проспекте, с видом на ненавистную крепость, обосновался Чернышевский.

Уж если по порядку вспоминать, кто, когда и где оказался, то раньше прочих в этом районе поселился Николай Алексеевич. В 1918-м он занял Бассейную улицу (и было же большевикам в 18-м году дело до городской топонимики!). И почти сразу же устроился со всеми удобствами: в 1921-м в его доме сделали музей. Так что в его распоряжении та же квартира в доме Краевского, где Николай Алексеевич прожил последние двадцать лет жизни, да еще теперь ему не надобно платить за нее две тысячи рублей в год, как прежде. Правда, во всех комнатах постоянно галдят посетители, в основном гимназисты, которых больше всего интересует пыльное чучело медведя в прихожей. С другой стороны, у него всегда толклось много народу, и можно еще поспорить, кто шумнее — журналисты «Отечественных записок» или школьники!

Кстати сказать, Василию Андреевичу тоже памятен этот дом на углу Литейного и Бассейной — в 30-е там жила Сандрочка Воейкова, и он частенько навещал свою Сандрочку, свою Светлану. Одна беда: Жуковский с Некрасовым, хоть и живут совсем рядом, параллельны друг другу, и романтические баллады о шильонских узниках никак не могут пересечься с поэмами о том, кому на Руси жить плохо.

Рядом с Некрасовым, в 1921 году, на Басковой улице прописали Короленко, аккурат сразу после его кончины. Владимир Галактионович проживал в доме № 9, там же находилась и редакция его журнала «Русское богатство». Бедный Короленко, оказавшись навеки привязанным к своей улице, не знал, куда себя приткнуть: там всегда было тихо и спокойно, никогда ничего не происходило — ни забастовок, ни арестов, ни скандалов, ни сбора подписей за или против чего-то — словом, тоска. Поэтому обычно Короленко торчит либо на углу с Бассейной, бесконечными монологами заставляя Некрасова держаться от него подальше, либо на Преображенской площади (ее у Радищева недавно отобрали, вернув прежнее название), знаками агитируя Рылеева, Пестеля и Радищева создать хоть какое-нибудь тайное общество.

Кирочную улицу подарили Михаилу Евграфовичу в 1932-м. Теперь без него тяжеловато стало, Чернышевский оказался совсем в изоляции, в одиночестве. Все кружит вокруг своей станции метро, около ларьков тусуется, общества ищет — для него задушевные разговоры под пиво, говорит, как луч света в темном царстве. А около ларьков понятно, какая публика. Скоро последнее здоровье с ними потеряет. Когда же, кричит по вечерам, придет настоящий день? Где устроить рандеву русскому человеку? Проснется ли, наконец, Вера Павловна?! Не начало ли перемены?

А Салтыков уж несколько лет обретается в Публичной библиотеке. Все выписывает на карточки, кто делает запросы на его сочинения. Неплохое, конечно, времяпрепровождение, но здесь, в писательской слободке, получше было. Все ж таки со своими. Но с такими перестановками не поспоришь, тут мы люди подневольные. Смена власти, дуновение политического ветра, и нас сносит по карте родного города с места на место, из центра на окраины, а кого и вовсе за пределы — во мрак забвения.

Маяковский, тот появился в этом районе последним. Он вернулся на Надеждинскую улицу в 1936-м и явился знакомиться с Жуковским, одетый в полосатую желто-черную кофту. Прибавьте к этому оглушительный бас, мощный лоб, слишком коротко остриженные волосы – и поймете, почему Василий Андреевич в первый момент опешил. Слава богу, он сдержал свой порыв отчитать наглеца — тот был слишком накоротке с новой властью, а порядки тогда были крутые, вмиг бы лишили старика центральной прописки, а заодно выкинули из школьной программы. Теперь же, когда поэты по-приятельски встречаются выпить по паре пива в баре клуба «Ливерпуль» (если место встречи выбирает Маяковский) или по чашке кофе в «Бальзаке» (если выбирает Жуковский), то любят, посмеиваясь, пересказывать друг другу ту встречу. Как Маяковский подошел, остановился на углу, и рыкнул во всю мощь своей глотки:

Фонари вот так же врезаны были

в середину улицы.

Дома похожи.

Вот так же,

из ниши,

Головы кобыльей

вылеп.

- Прохожий!

Это улица Жуковского?

И захохотал. И сразу, взахлеб, начал рассказывать Жуковскому, что стоял солнечный июль, когда он впервые встретил ее, Лилю, Лилечку. Брики тогда жили в доходном доме Брискорна, в верхнем этаже флигеля, квартира 42, в трех комнатах, соединенных узким рукавом коридора. В этой квартире он читал им свою поэму про тринадцатого апостола. Поэму потом на деньги лилиного мужа издали в оранжевой мягкой обложке. Продажи были не очень, но все друзья зачитывались и от руки вписывали в свои экземпляры вымаранные цензурою строки. Маяковский быстренько нашел комнату поближе к Лиле — в конце Надеждинской улицы. Квартира принадлежала какой-то стенографистке, фамилия выпала из головы — на доме сейчас мемориальная доска, но и там она не упомянута. Последний этаж, в комнате было два окна, остальное неважно. Важно было, как Надеждинской улицей он бегал к Брикам, стараясь не попадаться на глаза к военным патрулям (его все-таки призвали на службу). Сам вид этой улицы, ее ровное течение, ритм дорожного движения, выражение витрин, физиономии домов, чередование оконных проемов и балконных выступов, питали его надежды, разгоняли сомнения или, напротив, сгущали страхи.

В этом месте Жуковский старался перебить его и перевести разговор на другую тему, иначе вечер был испорчен — Маяковский мрачнел, замыкался в себе и замолкал. Василий Андреевич, называя Маяковского товарищем (он всегда старательно выговаривал это так и оставшееся новым для себя слово), рассказывал, что тоже жил на Надеждинской — тогда улица еще прозывалась Шестилавочною. Зимой 1809 года Жуковский останавливался в Итальянской слободке, в доме Петра Ивановича Путятина, что стоял как раз на углу Шестилавочной и Малой Итальянской улиц. Братья Тургеневы, поселившие его у своего родственника, помогали ему хлопотать о месте в столице — но из этого ничего не вышло. Так что окончательно в Петербург он перебрался много позже.

Появление Маяковского окончательно скрепило их тесный литераторский круг, стихийно сложившийся в бывшей итальянской слободке. Если быть точным, на плане города они представляют собой, конечно, не круг, а сложный многоугольник с двумя выходящими за его пределы лучами: Чернышевским, устремленным на север, и Белинским, указывающим на запад (как критик, он считал себя обязанным держаться чуть в стороне – на самом же деле ему нравились девушки из Мухи). Пестель не в счет. Хотя он и написал «Русскую правду», литераторы не считали его за своего. И только благодаря заступничеству Рылеева за старого товарища по партии, ему не был объявлен бойкот, когда он посмел примкнуть к их территории и тем самым посягнуть на писательские лавры.

Самым пожилым среди них был Александр Николаевич, он родился еще при Елизавете Петровне в 1749 году, а вот Владимир Владимирович — самым молодым, он почил в 1930 году, уже при Сталине. Всего получается сто восемьдесят лет жизней, почти два века писательского труда, два века исчерканных черновиков, сломанных перьев, два века стояния за конторкой или сидения за столом, приткнувшись, закрывшись рукой, забывшись. Но их занимала не эта арифметика литературы, не писательские счета и счеты, не междоусобные дрязги и журнальные склоки. Нет, все их посмертное существование в этом петербургском чистилище заключалось в нормальной, обыденной, повседневной жизни — том, чего они лишились после смерти, до чего им иногда не было дела при жизни и к чему теперь они отчаянно стремились. Фланируя по своим улицам из одного конца в другой. Разглядывая витрины магазинов. Присаживаясь за свободные столики в кафе.

Для каждого из них повседневность значила что-то свое. Некрасов любил заходить в магазин «Солдат удачи» оценить новые модели ружей и охотничьих ножей. После такого ностальгического начала дня у него был лишь один выход: напиться, чтобы тоска не загрызла. Значит, либо заведение под говорящей вывеской «Пьяный солдат», либо — ресторан-бар «Самогонщики». Когда на следующее утро Некрасов выползал из своей квартиры, чтобы выпить эспрессо в «Идеальной чашке», Короленко и Чехов уже махали ему — мол, расскажи, как все прошло. Им было негде выпить. Чехов вообще с ума сходил. В его переулке один за другим шли телефонный узел, паспортный стол и отделение милиции. Каково было такой нервической личности, как Антон Павлович, день за днем видеть и слышать то, что творилось во всех этих очередях? После кофе Некрасову становилось еще поганее — в последнее время персонал кафе при постоянном наплыве публики считал возможным экономить на всем: на кофе, сахаре, молоке, приветливости. К тому же, официантки постоянно выбрасывали его автографы, которые он в качестве чаевых щедро оставлял на салфетках. А с похмелья Некрасов предпочитал общество Маяковского всем другим. Обычно они сидели на скамейках у памятника Владимиру Владимировичу, который появился на углу их улиц в декабре 1976 года. Но поэт старался сесть так, чтобы не видеть себя — его обижало, что мощная, вырубленная из гранита голова памятника была стыдливо посажена на маленький, хилый столбик. Где все остальное? Камня не хватило, что ли? Но стоны страдающего похмельем Некрасова скоро отвлекали Маяковского от этой болезненной темы, и вскоре они, отоварившись в ближайшем гастрономе, заливали головную боль кефиром из картонной упаковки и заедали свежим городским батоном.

Маяковский всему предпочитал хозяйственные и продовольственные магазины. Там, мол, понятно, чем народ живет, как дышит. Очереди и давка были ему не в тягость. Еще он любил читать афиши и рекламу. Понравится что-нибудь — сорвет со стены и тащит приятелям показать: смотри, тут про колбасный цех — это вечеринка работников мясного производства, рабочий класс танцует под народные песни. И среди прочих благодаря этому увлечению Владимир Владимирович сумел прослыть специалистом по современным развлечениям, культмассовым сектором, так сказать.

Рылеев отвечал за связи с зарубежьем, как ближним, так и дальним. На его улице подряд были расположены аж три генеральных консульства — Литвы, Индии и Болгарии. И хотя завидующие писатели пеняли ему, что курица не птица, Болгария не заграница, Литва тоже как-то несерьезно звучит, но вот против Индии никаких аргументов не было. И Рылеев все равно выходил главным по путешествиям, несмотря на то, что и у каждого на улице было по паре турфирм и даже вопреки тому, что никакие поездки за пределы своих владений никому из них не грозили. Рылеева же считали спесивым, да и беседовал он теперь только о поправках к таможенному кодексу и тонкостях дипломатических отношений.

Радищев, как и Короленко, маялся бездельем. Лишь парочка недавно открытых ресторанов давали ему возможность развлечься. Одни только названия заведений служили многодневной пищей для размышлений — если Щукарь наводил на след раннехристианского культа (ловец рыб как ловец человеков), то слово Молоховец явно отдавало языческим идолопоклонничеством.

Но главным занятием в их компании были… неделикатный человек сказал бы — сплетни. Но ведь можно назвать это по-другому: просто непрекращающееся циркулирование информации по замкнутой цепи лиц. Поскольку все они жили максимум в двадцати минутах ходьбы друг от друга, но некоторые по объективным законам геометрии и городской застройки не могли встретиться, конструирование их облика, привычек, образа жизни со слов других становилось задачей для оттачивания ума. Так, Рылеев узнавал новости о Чехове от Маяковского, а тот ему пересказывал информацию от Некрасова и от Жуковского. Рылеев, в свою очередь перепроверял ее у Радищева, который встречался с Жуковским в китайской ресторанчике «Харбин», и у Короленко, который иногда болтал с Некрасовым о завышенных ценах на плетеную мебель. Из всех этих разговоров вырастал облик Антона Павловича, литератора, перпендикулярного переводной романтичности Жуковского и фольклорной надрывности Некрасова и параллельному решительности Маяковского и беспощадности Радищева, и облик Эртелева переулка, в квартале от шумного Литейного умудряющемся оставаться фальшиво сонным.

Так и жили своим кругом. Изредка, из-за Невского доносились какие-то слухи о жизни Пушкина и Достоевского: они параллельно друг другу шли от проспекта вниз, к северу. От остальных собратьев и вестей почти не было — слишком раскидала их жизнь по городу. Гоголя с Герценым недавно погнали с Морских, они оказались в пригороде. Жмутся друг к другу вокруг Александринского театра Островский, Крылов и Ломоносов. Грибоедову повезло: течет сквозь весь центр, от Мойки до Фонтанки, мосты, катера — романтика! Грязновато, правда, но это уж издержки профессии — где же вы видели чистые каналы? Писарев примкнул к декабристам. Лев Толстой на Петроградской стороне склоняет в свою веру Тараса Шевченко. А Державину в прошлом году вернули особняк на Фонтанке.

Размеренности этой новой жизни, в которой даже постоянное трансформирование городских декораций ничего не меняло по сути, могло угрожать только одно: очередная прихоть власти. От этих страшных слухов о новых переименованиях, которые время от времени с пугающей регулярностью возникали как бы ниоткуда, всех лихорадило. Чехову всю ночь приходилось консультировать то одного, то другого, сколько капель валерьянки необходимо принять на стакан воды. Исчезнуть с карты города, остаться только в темницах своих книг, на страницах ученых докладов, в обязательном для (не)прочтения школьном списке, в пыльном углу собственной квартиры-музея, куда, опять-таки, водят лишь покорных школьников — вот что страшно. И никто не скажет — я живу на Жуковского. И никто не вспомнит — а, так это кафе на углу Некрасова! И никто лишний раз не произнесет твое имя.

№7