/



Новости  •  Книги  •  Об издательстве  •  Премия  •  Арт-группа  •  ТЕКСТ.EXPRESS  •  Гвидеон
» Амирам Григоров / ДОЖДЬ НАД МОРЕМ
Амирам Григоров / ДОЖДЬ НАД МОРЕМ
Об авторе: АМИРАМ ГРИГОРОВ
Родился в г. Баку, в Москве проживает с 1993-го года. По образованию врач-биофизик (окончил РГМУ им. Пирогова). Учился в Литературном институте им. Горького на отделении поэзии (семинар С.С. Арутюнова). Преподавал биофизику и физиологию в разных ВУЗах Москвы, колумнист журнала «Однако», блогер. Автор поэтических и прозаических текстов, а также критики.



ДОЖДЬ НАД МОРЕМ

Столько лет прошло, страшно даже подумать, слушай. Уже поседели дети твои, мой Баку, и старики твои все умерли, засохла даже финиковая пальма, что росла на Парапете, та самая, что укрывалась на зиму полиэтиленовой сенью. Теперь там пустое место, и вообще, от городских пальм осталась едва ли половина, зато на бульваре теперь растут баобабы, а на месте одноэтажного ремесленного училища, что между Пассажем и Армянской церковью, теперь Макдональдс, а напротив – новый фонтан. Чего о нём говорить, сделан в стиле восточный шик, он бы тебе не понравился.
Красавицы моего детства, те, что плыли, качая бёдрами, по Видади и Корганова, провожаемые восторженными взглядами мужчин, стали старухами, и никто ныне не смотрит им вслед, да что они – девочки из моего класса, когда-то волнующие и полные очарования, частью обратились в усатых азиатских страшилищ, частью – иссохли и потускнели, а приятели мои куда-то подевались – может, превратились в мужиков с отвисшими животами, лузгающих семечки возле базара.
Знаешь, я любил гулять по бульвару, когда норд дул и шёл дождь над морем, это случалось бакинской зимой, теми вечерами, когда теплолюбивые мои земляки прятались по домам, а в воздухе носились сорванные алые листья девичьего винограда. В такие вечера я был на набережной один – а вокруг только ветер и шум волн. Слушай, а ты помнишь этот дождь над морем? В этой воде, падающей на воды, есть что-то неправильное, разве нет? Влага, способная оплодотворить тысячу полей, идёт туда, где никакой земли нет, чем не грех Онана? Вспомни для меня о дожде над морем, там, где никакой тверди нет, где слышен только шум вод и рев ветра слышен, и чайки кричат протяжно, с тем отголоском, что люди принимают за выражение печали!
- Ай балам*, когда ты поймёшь, что ты постарел уже? Не повзрослел, а постарел! Водку пьёшь, сразу много, и тянучки жрёшь! Как они влезают в тебя? Это чтобы жир завязывался, делаешь, да? Тямбяль**!
- Слушай, ладно да!
- Когда ты женишься? Ничего не говори, я всё знаю сама! Никогда! Всё, что ты скажешь, я знаю сама. Ах, тебя обижали, женщины тебя не любили! А за что им тебя любить, слушай? Ты хоть раз деньги заработал? Ты хоть раз встал с тахты и принёс деньги? Было такое? А женщины любят мужчину с деньгами! А такое, что есть ты, они любить не станут. Лежит и читает! Что он читает? Книжку он читает! Тьфу на тебя.
- Ээээ.

Это было много лет назад, сколько именно, сказать уже невозможно, поскольку года, начиная с определённой давности, спрессовались в один неразделимый комок, как тянучки, забытые на солнцепёке.
Дядя принёс корзину, накрытую влажной газетой, поставил в угол на кухне - под раковину, а потом подозвал меня и снял газету, и я увидел шевелящуюся гору странных созданий, усатых, со множеством шевелящихся ножек, это были раки, которых я никогда прежде не видел. Я сел перед ними на корточки, осторожно тыкал карандашом, а потом, расхрабрившись, стал брать за спинки и рассматривать вблизи. Среди них был один самый крупный, самый длинноусый. У других были усики отломаны, или ножек не хватало, а этот был целый.
- Вы что, ели раков?
- Нет, ты чего, мы их никогда раньше не видели. Должны были приехать командированные из Москвы, в гости к дяде, русские начальники какие-то. А они едят этих раков и пиво пьют. Пиво дядя тоже привёз, два ящика, "Золотой колос", дефицитное было тогда. А тот большой рак сбежал из корзины. Он ко мне пришёл, сам меня выбрал. Я его взял себе - налил ему таз воды. Дом ему сделал из коробки. Травы натаскал, камней мелких - всё для него сделал. А дядя сказал, что этих раков он потом выпустит в море. Я удивился, но поверил.
- И что потом?
- А потом они стали ждать гостей, суетиться, и отвели меня к бабушке, которая через улицу жила. Бабушка сидела на полу и топориком мелко рубила мясо для долмы, а я стоял рядом и рассказывал ей про рака, который будет жить у меня. Что это не просто рак, а правитель всех раков, главный у своего маленького народа, и что он пришёл ко мне, а все остальные раки уйдут в море, а этот навсегда останется. Бабушка время от времени выпрямлялась, утирая рукавом пот со лба, улыбалась мне, как принято улыбаться детям, она не слушала меня, потом снова наклонялась над мясом, а я всё говорил и говорил, маша руками, обращаясь к золотым нитям, посверкивающим в её азиатской косынке.
У бабушки я уснул, а на следующий день я помчался домой, потому что не терпелось увидеть рака моего.
- Его ведь не было, так?
- Не было. Они сначала делали удивлённые лица и говорили, что не помнят никакого рака. Потом сказали, что он ушёл. Просил не разлучать с его народом, что он не может без своих, и просил прощения, что не может задержаться. Обещал, что вернётся, говорил, что я ему понравился, и он будет вспоминать меня в своём море.
- А потом?
- Потом я увидел странный предмет на полу. Какой-то необычный красный колышек, маленький. Я его поднял, и стал разглядывать. Он сразу мне не понравился, этот колышек. Он был каким-то жутким, нечеловеческим. Мне показалось, что эта часть тела мухи, только огромных размеров, с кулак. Он лежал около мусорного ведра, а в ведре, засыпанный картофельными очистками и пивными пробками, лежал объёмистый газетный свёрток, я его развернул, а там были части раков, их головы, хвосты и клешни, только красного цвета. Я понял, что и моего рака они тоже съели.
- Ты плакал?
- Нет. Не помню. Я заболел. Они обманули меня - они всегда обманывали меня.
- Бабушка, я есть хочу. Почему ты лежишь всё время? Почему ты мне тянучек не сделаешь? Или хотя бы котлет не пожаришь?
Бабушка повернула голову и посмотрела на меня - глаза её были мутны.
- Ты мне испортила всю жизнь, ты мне всё запрещала, у меня детства не было, такого как у всех. Всё мне было нельзя - футбол нельзя, вечером гулять нельзя, карманных денег не давала. Сидел на лавочке на Корганова, смотрел, как семечки продаёшь, а все мои знакомые мимо проходили, они с девушками были, а потом - с жёнами, с колясками были, а я сидел рядом с тобой. Смотрел, как ты семечки в стакан набираешь, как ты кульки из газеты делаешь. Почему так?
Бабушка всё смотрела на меня - молча.
- Жизнь моя прошла, бабушка, жизнь прошла! Ничего не было, ничего, и всё из-за тебя. Встань и приготовь мне что-нибудь, сейчас же встань и приготовь. Тянучек хочу, слышишь, тянучек. Встань сейчас же, ненавижу тебя!
А бабушка смотрела и молчала, и я знал, что она никогда больше не скажет ни единого слова.


КОГДА ДУЕТ НОРД

Когда дует норд, все ищут укрытия, живой души не найдёшь. В детстве покажется, что худшей погоды не бывает на свете, в середине жизни – подумаешь, что есть погоды и похуже, а в конце поймёшь, что нет ничего прекраснее того норда, подёрнутого плёнкой забвения. 
Хорошо во время норда сидеть дома, при зажжённых печах, и слушать гудение газового пламени, завывания ветра и прерывистый треск капель по крыше, словно в руках пьяного пожарного ходит туда-сюда брандспойт, и струи воды ложатся как попало. Ещё хорошо в это время пить чай с коньяком или кофе, хорошо грызть орехи, миндаль или абрикосовые косточки, и чтобы лампа керосинная горела на подоконнике. И ещё засыпать под эти шумы, думая о том, как неуютно тем, кто на улице. 
Однажды нашему Довиду приснилось, что он ест помидор, огромный, ярчайший бакинский помидор, некрасивый, с множеством чёрных макушек, но вкусный на редкость, будто надкусывает, и сок с косточками брызжет ему на рубашку. Додик проснулся со вкусом помидора на языке, сглотнул слюну, перевернулся на другой бок. Слышно было - стонет ветер и ревёт пламя в печи, постукивает где-то рама и барабанят капли по шиферу. "Как хорошо, - подумал Додик. - Норд пошёл", и начал уже засыпать, как вспомнил – не может это быть норд, ведь норд бывает в Баку, а сам Додик уже лет двадцать как живёт в ином месте, где и погоды другие, и помидоры, и вообще – всё другое. Тут Додик окончательно проснулся, сел на кровати, протёр глаза, нащупал сигареты и зажигалку и закурил. Было тихо, никакого норда, на полу стояла пустая водочная бутылка и початая пачка томатного сока, а в окне был виден угол неба, ничем не напоминающего бакинское. Выкурив сигарету, Додик снова улёгся, укрылся с головой и почему-то стал думать о змеях. Он не боялся змей, просто никогда о них не думал, а тут вдруг вспомнил ранее прочитанное - будто предки змей жили в земле, прорывая себе ходы, как кроты, питались червями и друг другом. Там, в земле, они утратили конечности, приобрели ядовитые зубы и свои неповторимые глаза, снабжённые прозрачными веками, закрытые и открытые одновременно. А потом они вышли на поверхность и оказались в мире, где никто их не ждал и где они уязвляют в пяту детей Евиных. Но дом их родной остался в земле, и туда они отправляются спать, когда приходит пора их сна… 
Звонит телефон, и я просыпаюсь. 
- А-Доид! Доид, ай, Доид! Трубка возьми, да! 
- Сейчас, бабушка! – кричу и бегу на кухню, где у нас телефон стоит. Вернее, висит на стене. Рядом, на обоях, записаны карандашом нужные номера: участкового, детского врача, портного и так далее. Писала бабушка, оттого участковый превратился в «учаскови», портной – в «партная», аварийная же служба обозначалась «илетрицества» . Странно как-то телефон звонит – короткими сериями. 
- А, не бери, я возьму, это междугородний, Данил из Пятигорска звОнит! – кричит бабушка и бежит на кухню, хватает трубку, но буквально за секунду до этого звонки закончились, бабушка прокричала несколько раз своё «алё, э, алё», а потом бросила трубку со злостью. 
- Что застыл, как баран? Бери трубку, да! 
Я, ничего не говоря, поворачиваюсь и иду глядеть в окно, ведущее во двор. Бабкина несправедливость искупается только одним – её же феноменальной забывчивостью. Гляжу во двор, а там стоит шарманщик, он же гадальщик – дядька, который ходит по дворам. Все дети уже там, столпились вокруг, а дядька ругается с Рахилью, соседкой с первого этажа, которая отгоняет его от своих окон. 
- Да чтоб ты сдох, говно! – кричит Рахиль. - Чтоб ты заживо сгнил! 
- Сама сгниёшь, - отвечает шарманщик. - Двор весь купила, да? Чтоб тебя парализовало, свинья! 
Дети спокойно ждали начала, Рахиль, показывая в окне чайник, обещала обдать кипятком и грозила милицией, в конце концов, шарманщик всё же отошёл к противоположной стене двора, встал на самом солнцепёке и принялся, с недовольным лицом, крутить ручку своего инструмента. Извлекаемые звуки оставляли желать лучшего, но дело было не в них. Главное было связано с двумя облезлыми волнистыми попугайчиками, которые за пять копеек вытягивали из портсигара свёрнутые бумажки с предсказаниями. 
- Бабушка, бабушка, а можно мне во двор? 
- Какой двор, э? Ты уличный, что ли? 
Шарманщик вскоре ушёл, дети разбежались, и во дворе стало пусто. Солнце вошло в полную силу, и даже кошки ушли туда, где тень. 
Тут дед возвратился с базара, неся кульки с продуктами, на лбу его испарина, на спине чёрного пиджака – влажная полоса. Дед достал из холодильника бутылку «Бадамлы», нашего нарзана, открыл одним движением (перстнем, не снимая его с пальца, так может только он) и стал пить с жадностью. Потом улыбнулся мне. 
- Это не погода, это Геенна огненная, - сказал. - Скорее бы начался норд! 
Как же я его понимаю. 
Через час дед начал готовить, а я стоял рядом и смотрел. Рассекая болгарские перцы, дед вырывает их рыхлые сердцевины, полные косточек. Раз он достал из перца спрятанный внутри маленький перчик и показал мне: «смотри, как у людей». Потом стал чистить лук и показал мне, как у одной луковицы корешок врос внутрь и разветвился в подгнившей чешуйке. «Такие и люди бывают, едят себя, и не замечают». Потом дед подвесил часть бараньей туши на крюк и начал орудовать ножом и топориком, отделяя куски для плова. 
Я постоянно гляжу в окно – на балкон дома напротив. Там должна появиться Лиля – соседская девочка, занимающая все мои мысли. Говорят, у неё какая-то сердечная болезнь, и оттого она худая, у неё тонкие пальцы с голубоватыми крохотными ноготками и большие глаза, круглые и прозрачные, как мёд. Как-то я закинул ей на балкон целую кучу конфет. У нас на столе всегда есть конфеты, в хрустальной ладье, которую бабушка называет «конфэтницэ», это такой мещанский шик, и мне их трогать нельзя. А я все их закинул на Лилин балкон, а дома наврал, что съел их - это всё же меньшее в глазах домашних преступление, чем безоглядный альтруизм. Дома нельзя говорить правду, дома можно только врать. 
Лиля на балконе не появлялась, а чуть позже пришли гости – три женщины. Все они пожилые, наверное, ровесницы бабушки, и так походили друг на друга, и одеты вдобавок были столь схоже, что различить их легче всего было по запаху. От тёти Зои пахло нафталином и духами «Красная Москва», от тёти Греты – ванилью и чесноком, а от тёти Аиды почти ничем, может, только потом и пылью. Разговор за нашим столом обычно идёт о деньгах или об инфарктах и инсультах, ещё пользуются спросом истории о несчастном замужестве и большом наследстве. Дед в беседе не участвует, он ест или пьёт чай, задумчиво глядя в окно. Всё это мне совершенно неинтересно. Как только спала жара, я отпрашиваюсь и иду гулять. 
Дохожу до Молоканского сада, сажусь на скамейку около фонтана и слышу нарастающий шёпот листвы, смотрю сквозь ветки акаций вверх, в небо, а там вместо застывших, казалось, навечно, перистых облаков пробегают небольшие тучи, пухлые, как ляжки младенца. Город как будто вымер, знакомых нет ни одного. Встаю и иду дальше, в сторону проходного двора, и вижу там Гришу, одного из четырёх официальных сумасшедших нашего квартала. 
О Грише, что называется, разговор особый. Это был мужчина лет сорока пяти, носатый, улыбчивый, с шевелюрой до плеч, довольно полный, щеголявший зимой и летом в полосатой пижаме. Говорили, что раньше он был нормальным – закончил два института, отлично играл в шахматы и считался завидным женихом. Он, правда, ловеласом не был, вернее, даже ни разу не был с женщиной лет до своих двадцати пяти, что, в общем, большая редкость. А с ума сошёл, когда родители решили его женить. Перед свадьбой Гриша, говорят, ходил хмурый и спрашивал у всех знакомых, что именно ему придётся делать, когда в брачную ночь он останется один на один с избранницей, а знакомые принимали это за шутку и смеялись. В общем, что там вышло на самом деле, никто не знает, но в первую брачную ночь Гриша свихнулся напрочь. С тех пор он стал ходить по улицам, шаркая тапочками, бормоча и бессмысленно улыбаясь. В конце лета и ранней весной, два раза в год, он начинал волноваться, и медленное хождение сменялось быстрым, почти бегом, причём круглосуточным, без перерывов на сон. Гриша тогда не улыбался и вместо бормотанья издавал вопли, исполненные тоски, вроде тех, что можно услышать в амазонской сельве после захода солнца. Впрочем, был он совершенно безобиден. Одни его побаивались, другие, наоборот – издевались над ним. 
Однажды я в компании дворовых ребят сидел в Молоканской чайхане, и один из ребят, Угол, известный сорвиголова, увидел Гришу и позвал его к столу. Тот сел, испуганно озираясь и бормоча, Яша налил ему водки в стаканчик армуды, Гриша выпил и моментально окосел. 
- Гриша, ты бабу хочешь? – спросил Угол. 
Гриша захлопал глазами. 
- Бабу, бабу! Сиськи! Тёлку хочешь? Тёлку, э, тёлку! Смотри какую, такую, э! – с этими словами Угол показал ему игральную карту с голой бабой. 
Гриша встрепенулся. 
- Смотри э, хорошая, ты её пялить будешь, э, пялить, вот так! – с этими словами Угол похлопал ладонью по сложенному кулаку. 
- Баба! Баба! Баба! – Гриша начал заводиться. 
- Ещё налить надо пацану, Угол! – сказал кто-то за столом, и Угол налил. После второго армуды Гришу понесло, и под хохот нашего стола и соседнего, за которым сидела компания плотно укуренных азербайджанцев, Гриша принялся выкрикивать «баба, баба!», сопровождая это набором ругательств и непристойными телодвижениями. 
Я не смеялся, потому что было противно. Угол это заметил и спросил: 
- Додик, а чё, тебе не по кейфу? 
И я фальшиво засмеялся. Вскоре Гриша вскочил, опрокинув табуретку и помчался на улицу, пронзительно крича, и мы буквально легли на стол, хохоча. С того случая Гриша, казалось, стал меня узнавать. 
И в этот раз, мучимый одиночеством, я, увидев безумца, решил с ним поговорить и стал приближаться, но Гриша побежал прочь, оглядываясь и корча рожи. Постояв, побрёл я вверх по улице, обратно, в сторону дома. Ветер, бывший до того лёгким, почти незаметным, стал усиливаться, закачались платаны и понеслись над улицей захваченные потоком целлофановые пакеты, газеты и листья. Вот-вот будет норд. Иду по Джуут Махалля, где прошло всё мое детство, под надзором бесчисленных старух, среди выжженных солнцем дворов, заставленных мусорными баками, завешанных бельём и нестерпимо благоухающих дальняком, креозотом и пряными азиатскими обедами, иду через родные трущобы, мимо крашеных синькой частных домов с плоскими крышами. Господи, как вышло, что никак не выйти мне из этого мира, словно по краям его небо подворачивается под землю, мира, где непрерывно стучат нарды, где со свистом и причмокиванием пьётся в жару бесконечный "мяhмяри чай", где говорят по обыкновению лишь банальности и глупости, и для всякого случая здесь есть свой шаблон. Всякий здесь живущий не имеет никаких целей за пределами узкого круга - у него лишь деньги для вещей, вещи для денег, женитьба, размножение, хорошо ещё иметь тут машину, лучше всего – «Волгу», чтобы мыть её во дворе, стоя в тапочках, с сигаретой в зубах и со шлангом, чтобы соседи смотрели из окон, а в машине – чтоб музыка играла. Это мир, не принимающий меня, мир любимый и ненавистный, дни которого сочтены. 
В нашем дворе было безветренно. Только висели над флоксами жирные бражники, неуловимо для глаз махая крыльями, и в углу, в тени виноградника, глухонемые близнецы Мамед и Ахмед, из семьи, с недавних пор поселившейся в полуподвале, душили кошку проволокой. 
Поднимаюсь в дом. Гостей прибавилось, пришла ещё тётя Лия, массивная женщина средних лет, в цветастом платье, похожем на кулёк, в её лице была одна приковывающая внимание деталь – крупная смолянисто-чёрная бородавка над переносицей, снабжённая торчащими волосками, напоминавшая третий глаз с ресницами. Размахивая пальцами в перстнях, тётя Лия с жаром рассказывала историю про взрыв в магазине «Пионер», случившийся накануне. Это было интересно, я сел и стал слушать. 
- Человек бежал, короче, а ему ступню оторвало, одна кость торчит! Он бежит и на кость наступает, слушай! 
- Ц-ц-ц-ц! – сказала тётя Грета. 
- Ой-ой-ой! – сказала тётя Аида. 
А бабушка и Зоя просто закатили глаза, приложив ладони к щекам. 
- А за ним женщина бежала, короче, а у неё руки нет! 
- Как нет руки? 
- Оторвало! От руки кость торчит. Ей воду дают, а она костью хочет воду взять! 
- Костью хочет воду взять, ты подумай! – произнесла бабушка с чувством. 
- Ц-ц-ц-ц! - сказала тётя Грета. 
- Ой-ой-ой! - сказала тётя Аида. 
- А потом выходит человек, улицу переходит, а он, - тут тётя Лия сделала паузу, отпив вина и держа всех в напряжении. - А он – мёртвый. 
- Да ладно! 
- Как же мёртвый? 
- Мёртвый, как есть, полностью мёртвый! – тётя Лия обвела всех торжествующим взглядом и, перейдя на шепот, добавила: 
- Но он этого не знал! Из-за взрыва! На похоронах слышно было, как он гроб изнутри царапает! Но останавливать не стали! 
Тут я подумал о том, что мёртвые вряд ли могут ходить, разве только ползать, как змеи. Ведь все змеи когда-то умерли и оттого оказались в земле, но потом всё-таки вышли на поверхность. Ещё я представил Воскресение мёртвых, когда множество людей восстанет из земли, но это, наверное, будут холодные немигающие существа, полные яда. 
Между тем за окнами стало стремительно темнеть, где-то рядом пронеслись чайки, грустно крича, и стало слышно утробное пение ветра – это шёл норд. Застонали чердачные стропила, захлопала незакрытая рама у соседей, закачался балконный виноградник, запели провода, идущие к вкопанному во дворе телеграфному столбу. Полыхнули зарницы, и через минуту в окно ударила сорванная бельевая верёвка, увешанная соседскими штанами и рубашками, пронеслись оторванные ветки, что-то стукнуло по крыше, и тут же погас свет. Дед принёс горящую керосинку, а потом, свернув жгут из газеты, поджёг газ в печи, и в комнате сразу стало теплей. 
Я взял со стола огромный бакинский помидор, яркий, бугристый, некрасивый, с множеством чёрных макушек, но на редкость вкусный, и надкусил его, так, что сок с косточками брызнул мне на рубашку. 
Бабушка сказала мне: 
- Позвони, скажи, что у нас света не стало! 
Дед стал ей возражать: 
- Какой смысл? Во всём махалля света не стало, все звонят! 
Я стал набирать номер аварийной службы, подсвечивая керосинкой. 

- Додик, а давай играть в шпионов? – Лиля говорит. 
Я согласен. 
- Стреляй в меня, а я покажу, как умру! 
Я наставил на Лилю палец и сделал «тыщ». Лиля ойкнула, зажмурилась, схватилась за грудь и легла на балконные перила, так, что её косички свесились наружу, прошла, наверное, целая минута, а она не шевелилась. Я позвал – она не ответила, позвал громче - она открыла глаза. 
- Ты не даёшь показать! Я же сказала, как умру! 
- Всё, - говорю. - Ты уже умерла, воскресай. 
- Не хочу воскресать! 
- Мы играем, значит – воскресай. Постреляем ещё! 
- Додик, тебе лишь бы стрелять! – и смеётся. 
- Хочешь шоколадку? – спрашиваю. 
- Хочу! 
Я беру шоколадку в фольговой упаковке из Немецкой кондитерской и кидаю ей на балкон, но, вот досада, порыв ветра её относит, и, блеснув меж листьев винограда, совсем исчезает моя шоколадка, словно её и не было. 
- Эх ты, даже закинуть не можешь, – говорит Лиля. - А знаешь, что я уезжаю? 
- Уезжаешь? Куда? 
- Далеко. Я уеду, а ты останешься. 
Я чуть не плачу. 
- Скажи, Додик, а ты будешь меня вспоминать? 
- Да, - выдохнул я, чувствую огромную печаль и ещё – обиду. Ложусь животом на перила и тяну руку – между нашими балконами метра полтора, и дотянуться невозможно, но я протягиваю руку и, кажется, вот-вот достану, но неведомая сила принялась раздвигать улицу, и балконы стали расходиться, как два парохода. 
Телефон настойчиво звонил, но Додик всё не пробуждался – сон крепко держал его, когда же, наконец, он выплыл из сна и, стряхнув наваждение, всё-таки поднял трубку - звонок закончился, и Додик услышал лишь короткие гудки отбоя на фоне звуков, отдалённо напоминающего шум идущего норда. шаблоны для dle


ВХОД НА САЙТ