Дмитрий Горчев / ДЕКАБРЬ
Об авторе: ДМИТРИЙ ГОРЧЕВ (1963-2010)
Родился в Целинограде, Казахская ССР. Окончил Алма-Атинский педагогический институт иностранных языков. Работал токарем, учителем иностранного языка, системным администратором, техническим переводчиком. В 1999 году переехал в Санкт-Петербург. До 2005 года работал главным художником издательства «Геликон Плюс» и журнала Бориса Стругацкого «Полдень. XXI век».
С 2007 года жил в Невельском районе Псковской области. Член Союза писателей Санкт-Петербурга. Приобрёл большую популярность в Интернете, стал одним из первых «тысячников» в «Живом Журнале». Творчество Горчева представлено в библиотеке Максима Мошкова. Участвовал в телепередаче «Школа злословия».
Рассказы Горчева — остроумные и разносторонние миниатюры со смелыми языковыми экспериментами. Горчев пародировал «народную» описательную риторику, городские легенды; работал со стилистикой сказа и очерка, сюжетным абсурдом и алогизмом, наследуя традиции Михаила Зощенко и Даниила Хармса.
ДОРОГА. ВИТЕБСКИЙ ПОЕЗД
«Ты уж как доберёшься, позвони сразу», — наставлял неразумного своего брата провожавший его петербуржский житель. Брат кивал и был на всё согласный, лишь бы его отправили наконец в путь до вожделенного города Витебск.
Брат облобызал брата и убежал торопливо по неотложным своим петербуржским делам, а оставшийся брат сел на нижнее боковое место и некоторое время смотрел в окно. В окне было всё то же, что он видел в предыдущий месяц. Купил у проезжавшего по вагону тележечника небольшую, очень маленькую, бутылку горилки (во львовском поезде водки не продают). Потом тележечник поехал обратно и опять продавал горилку.
На станции Дно в вагон вошли линейные милиционеры. «Где тут?» — спросили они. «Вон», — указали пассажиры.
Обули, завязали шнурки на ботинках, увели куда-то. А он так и не промолвил ни слова.
Это только по карте кажется, что от Петербурга до Витебска всего-то ничего. А если посмотреть даже на самую большую карту мира, то и до Антарктиды максимум полметра. А потом оказывается, что и в самом быстром пароходе плыть до неё полгода. И до Витебска тоже не всегда за один раз доедешь.
ДЕРЕВНЯ. НОЯБРЬ. ЭНТРОПИЯ
Тут всё очень близко и очень вещественно. Грязно, тускло и везде, абсолютно везде крысиное говно. На обеденном столе, в твоей кружке, в постели — везде. Месяц назад ты думал, что отвоевал у энтропии ну хотя бы вот этот небольшой плацдарм: а вот хуй тебе — именно на этом плацдарме будет насрано в два раза гуще, ибо энтропия тоже себе там чего-то думает.
Да ну и что — выметаешь опять, хотя знаешь, что это не кончится никогда, потому что она не убывает, да и хуй с ней.
ДРУГАЯ ЖИЗНЬ. ПЕТЕРБУРГ
Всякий раз, когда я возвращаюсь в этот город и спускаюсь в подземную трубу возле Витебского вокзала, я напоминаю сам себе радиста Володю из кинофильма «Вертикаль», который я в последний раз смотрел в далёком детстве — лет в пять, что ли, или, может быть, шесть. Там этот радист после совершённых в горах подвигов тоже выходил из поезда на площадь трёх вокзалов и шёл в толпе скучных утренних жителей, в точности такой же, как они, и куда-то среди них исчезал.
Кажется, это было в фильме именно так, хотя я могу ошибаться, потому что с тех пор его ни разу не видел.
Вот и я, ещё вчера повелитель насекомых и огня, от чьих шагов дрожали в своих норах крысы и прижимали к груди розовых, как креветки, младенцев, директор и разнорабочий, истопник и поджигатель, уже на следующий день шмыгаю носом среди пенсионеров в очереди в почтовом отделении и трепещу от опасения, что денег мне возьмут да и не выдадут. Дрянь, в общем, а не человечишко.
И очень большая для меня загадка — это существование города Петербург с ноября по февраль.
По какой-то причине в это время он по-прежнему указан на картах, в него отправляют почтовые бандероли и уходят в него с ленинградского вокзала поезда с пассажирами. Ни один поезд ещё не вернулся, но энергичные москвичи всё снаряжают их и снаряжают — вагонов у них дохуя, и если все их отправить в Петербург, то глядишь — вот и освободилось место под новую многоэтажную застройку.
Если в это время выйти в городе Петербург на улицу, то ровно ничего там не увидишь, можно было и не выходить. Если проснулся, то очень скоро поймёшь, что зря. Если с кем-то заговорил, то не ответят. Если тебя самого про что-то спросят — пожмёшь плечами и пойдёшь дальше. Всё происходит как во сне или после смерти: заходит мёртвый человек в круглосуточный магазин, покупает у спящей продавщицы бутылку мёртвой водки или пиво степан-разин и тут же исчезает. Вот только что стоял — и нет его уже.
В это время и жить тут невозможно, и умереть толком не получится.
Прекрасный город, прекрасный. Ни одну женщину я не любил столько долгих лет.
ДЕРЕВНЯ. НОЯБРЬ. НОЧЬ
Каждый вечер, когда стемнеет, я думаю: «Нужно немедленно отсюда уёбывать!»
Каждое утро, когда светает, я думаю: «Как же тут заебись!»
Вспоминается по этому поводу один шведский кулик с острова Готланд, где я как-то на закате сидел на берегу моря и курил трубку.
Когда солнце совсем исчезло, кулик этот закричал так горестно и тоскливо, что солнце на одну секунду снова высунулось из-за моря. Ну а потом исчезло навсегда, конечно.
ДВАДЦАТЬ ГРАММ. МОСКВИЧ ВИТЯ
Витя был москвич.
Витя прибился к моей художке таким образом: он принёс мне на хранение посылку с родины. Посылка была богатая: шоколадные конфеты, сгущёнка, кофе, банка красной икры.
Одним из важнейших преимуществ наличия собственного помещения в армии было именно хранение посылок. В роту приносить посылки нельзя: это человек понимает с первого раза. Я этот первый раз однажды наблюдал. Так, наверное, выглядит первое и последнее купание европейца в латиноамериканском ручье: пара секунд — и вот уже в воздухе летают два-три конфетных фантика, а по полу разбросаны щепки от посылочного ящика. Мама там чего-то собирала, укладывала, заворачивала в красивые бумажки, забивала сапожными гвоздями крышку, бережно несла на почту… Эх, блядь!
Поэтому молодые воины, пережившие этот опыт, предпочитали получать свои посылки во внеурочное время и отдавать их на хранение кому-нибудь не очень сильно зверскому, вроде меня. Я не злоупотреблял, то есть не жрал из посылок в отсутствие получателей, но если уж они пришли чего-нибудь оттуда изъять, то почему бы и не пожрать за компанию. У меня и кипятильник был, и заварка. Нет, можно было, конечно, со мной не делиться, это запросто, я бы даже не обиделся. Но в следующий раз посылку, к сожалению, уже не взял бы: военнослужащим вообще то запрещено хранить пищевые продукты. Антисанитария и всё такое.
Да, что-то я отвлёкся от Вити. Я его планировал оставить вместо себя в качестве преемника. Художественным талантом, сравнимым с моим, Витя не обладал, но изобразить три параллельных палочки буквы «ща» он умел, и этого, в сущности, было достаточно.
А потом случилось печальное событие. В третьей роте были вскрыты случаи мужеложства. Активных участников (троих грузинов и инструментальщика Петрова) увезли на гауптическую вахту, а затем посадили на пять лет в дисбат. Пострадавшие от мужеложства военные строители некоторое время питались за отдельным столом в столовой — по армейским, то есть тюремным, законам они стали нечистыми. Запрещено было прикасаться не только к ним, но и к тем предметам, которых они касались. Даже посудомойщики мыли их посуду отдельно от остальной. К сожалению, среди них был и Витя.
Ну а потом их увезли в другую какую-то часть.
Месяца через два мы выпивали коньяк со штабным работником Марком Цинманом (единственным из евреев, когда-либо служившим в стройбате), и он мне рассказал некоторые неприятные подробности из протокола, составленного городскими дознавателями. Помимо мерзостей бытия типа «я хотел выплюнуть, но мне сказали глотай», Витя зачем-то посчитал нужным упомянуть в протоколе то, что «в художественном помещении распивают чифирь».
Почему? Зачем? Никто никогда в моём помещении Витю не ёб. Неужели он это написал потому, что я съел из его посылки штук восемь конфет?
Никаких репрессий в отношении меня, впрочем, не последовало: чифирь — он всё же не водка. Чифирь — это просто очень крепкий чай и ничего более. Ненаказуемо.
ДЕРЕВНЯ. НОЯБРЬ. БЕДА
«Ох, ох, — соседка прибежала, баба Рая. — Бяда! Конь упамши и не встамши! Бяжим!»
А сын её, хозяин мерина, как два дня тому назад ушёл пешком в соседнюю деревню, да так и не возвращался.
Ну бяжим, да. Соседи, они для чего соседи — они, если что-то горит, или ограбили, или там рожает кто, они вопросов не задают, а хватают ведро, ружьё или чайник кипятку и бегут спасать.
Бежим, значит, бежим, а я таки по скверной своей городской привычке думаю. Ну вот прибежим. А в этом коню пол тонны весу. И любое его нервное копыто разбивает любую гуманоидную кость, да хоть бы и самый череп с наидрагоценнейшими внутри него мыслями, в очень мелкие и неприятные дребезги. А я не лошадник, совсем не лошадник, я не умею с этими животными разговаривать. Это дед мой умудрился в тридцать седьмом году сесть на двадцать лет из-за лошадей, а я уже нет, не сумею.
Но в общем всё как всегда кончилось благополучно. Конь встал сам, долго рылся у меня в кармане в поисках сухаря, которого там не было, и я наконец осуществил свою детскую мечту, то есть сказал коню: «Ну-ну, ты тут не очень-то выёбывайся!»
ДРУГАЯ ЖИЗНЬ. КВАРТИРА
А между прочим, я в компании (даже скорее в плеяде) с Абрамовичем и прочими олигархами получил от развала СССР ощутимую материальную выгоду.
Когда я в восемьдесят девятом году закончил педагогический институт, я честно поехал по распределению работать учителем в ту школу, в которой работала моя матушка. То есть в захолустный город Целиноград. За каковой подвиг, учитывая то, что я был в придачу обременён женой и однолетней дочкой, меня по просьбе районо включили в жилищно-строительный кооператив. Квартира в этом кооперативе стоила безумных совершенно денег, не помню уж — не то десять, не то двенадцать тысяч рублей. Что, учитывая мою зарплату в сто двадцать рублей, было не очень сильно лучше нынешней ипотеки.
Вступительный взнос, который собирали все мои родственники, кто сколько может, я, помнится, принёс в сберегательную кассу в полиэтиленовом пакете: там была пачка по одному рублю, пачка трёшек, солидная пачка пятёрок, остальное россыпью.
Потом дом стали строить. Я безотказно посещал заседания кооператива в точности похожие на кинофильм гараж. Дом тем временем потихоньку вылезал из котлована.
И тут грянул гайдарочубайс. На очередном заседании была озвучена остаточная стоимость квартиры: шестьсот пятьдесят тысяч. Я даже не вздрогнул, и правильно: через год Казахстан завёл себе личную валюту, про которую тогдашнему министру финансов Григорию Марченко мечталось, что она равна одному доллару (я его потом про это спрашивал — он только руками развёл), то есть пятьсот рублей меняли на один тенге. Таким образом, мой долг составил тысячу триста тенге.
Через два месяца оказалось, что на самом деле тенге равен двум центам. Каковую сумму (что-то около двадцати пяти долларов) я с удовольствием и заплатил в ту же самую сберкассу.
И дом при этом построили, вот что самое удивительное.
* * *
Да, и ещё один раз.
Я в СССР жил дохуя — почти тридцать лет. Из хорошего там были детство, отрочество, юность. Я там в первый раз в жизни поебался.
Хорошая была страна.
Я не очень о ней жалею. Но впрочем, впрочем. Это была-таки попытка, дурацкая и идиотская, сделать Общество Непотребления. Но как только людей перестали пиздить, они тут же выстроились в очередь за автомобилем жигули и югославской стенкой.
И вот тут-то всё и кончилось.
ДЕРЕВНЯ. ДЕКАБРЬ. БАНЯ
Очень это сложное занятие — топить баню при наличии гостей и безбанных соседей.
Архетипически баня топилась с утра, потом к обеду в неё шли мужики и упаривались до пяти минут до смерти. Затем они выпивали по стакану и валились храпеть. После них бабы, потом дети, наутро — самые маленькие дети.
Нынче же всё перепуталось: мужики большей частью испуганно сидят на нижних лавках, а иная барышня поддаст на камни так, что все мужики повыскакивают с горящими жопами.
И вот начинается — кому похолоднее, кому погорячее, кому просто ополоснуться. И самое главное: кто с кем? Примерно половина барышень вовсе не возражает против парения с малознакомыми мужчинами. Что совершенно правильно: нет более антисексуального места, чем русская баня, чего бы там ни рассказывал кто-то из классиков письменной порнографии.
Вторая же половина ни за что не желает никому показывать свой целлюлит или что там у неё есть.
Тут и мужики начинают ныть, мол, да ну, с бабами, да ещё с чужими…
Так что я с некоторого времени совершенно на всё это забил. Пусть моется кто хочет, с кем хочет и когда хочет. А я пошёл в баню. Заходите все: бабы, дети, а я буду всё так же сидеть на полке и размышлять о главном. Мне неинтересно, барышня, слишком ли толста у вас жопа и насколько хороши ваши сиськи.
Хотя, впрочем, был случай. Рассмотрел я зачем-то сквозь слегка приоткрытый левый глаз одну знакомую случайного гостя и был вынужден немедленно выйти вон, дабы не случился конфуз. Ибо мужчина с восставшей плотью может казаться прекрасным и величественным только самому себе.
В целом же баня, при всём гигантском количестве сложенных вокруг неё легенд о её целебности и благотворности, штука довольно опасная.
Вот позвал меня как-то в свою баню сосед. Я вообще-то свою топить собирался, но если зовут, то чисто помыться — дело иногда полезное. И дров, опять же, экономия.
Ну, сам сосед быстренько помылся-побрился и убежал. А я сначала весёлый был, хоть и трезвый уже два месяца, а потом чувствую: пиздец мне. Надо бы с лавки встать, а хуй там — не встаётся.
Но, как говаривал писатель Д. Лондон, пока не выпрыгнул из иллюминатора собственной яхты, главное — это воля к жизни.
Так что выполз я весь в шампуне в предбанник, вроде там полегче.
Открыл дверь на улицу. О, как я одевался! Одни кальсоны я натягивал полчаса, наверное, не говоря уже про всё остальное. А может, и три секунды — хуй там что разберёшь с этим временем. Добрёл до дому, хорошо хоть там со вчера не топлено, влез в спальник, накрылся махровым халатом.
«Проснусь или не проснусь?» — подумал я с интересом. Проснулся. Через шесть часов, правый глаз не открывается. Выпил таблетку от головы. Понял, что жить буду. Очень недолгое время, как и все, а потом всё равно умру. Но в баню буду ходить только в свою.
ДРУГАЯ ЖИЗНЬ. ВОСПИТАНИЕ
У меня было самое лучшее детство, которое можно придумать. Мной совершенно никто не занимался в плохом смысле этого слова. То есть меня не заставляли делать то, чего я не хочу. Мать (которую я очень люблю и уважаю) притом что я, разумеется, был всегда накормлен, умыт и постиран, решительно никак не участвовала в моём нравственном, интеллектуальном и прочем развитии, и потому этими делами я занимался сам. Я вообще доставлял очень мало хлопот — я даже практически никогда не болел. Организм мой, выпущенный ещё до наступления общества потребления, был удивительно прочен. Я вот его в последние тридцать лет тщательно уничтожаю, а он всё живёт и живёт.
Я сам ходил записываться на секции гимнастики, потом баскетбола, хоккея с шайбой и бокса. Последняя, после того как мой лучший друг ударил меня по морде, мне очень не понравилась, и я в неё больше не ходил.
Мы с моим другом Мишей занимались совершенно нелепыми с сегодняшней точки зрения занятиями. Например, начитавшись Тура Хейердала, мы строили плот Кон-Тики и бороздили на нём бескрайнюю лужу прямо за нашим домом. Или же совершенно бескорыстно таскали для строителей кирпичи на соседней стройке. Потом увлеклись фотографией и развешивали на аптекарских весах фенидон, гидрохинон, буру и поташ. Клеили гэдээровские модели самолёта Ту-144. В мае перекапывали шесть соток на даче, а осенью выкапывали картошку обратно. Подросши, слушали ансамбль битлз и будто бы случайно хватали одноклассниц за жопу.
Я вот сейчас думаю, подводя уже некоторые итоги, что из того скудного потенциала, который был мне выдан (это не кокетство, я просто очень хорошо с собой знаком), я, благодаря вышеизложенному, надавил из себя в последующей жизни раза в два больше того, что там было.
ДЕРЕВНЯ. ДЕКАБРЬ. ОПЯТЬ КОНЬ
Учусь потихоньку управлять кобылой, то есть мерином.
Конь — это весьма интеллектуальное транспортное средство, оснащённое довольно нехуёвым естественным разумом. Он сам, если хозяин напился пьян и заснул, доставит его домой, при том условии, что хозяин не свалился с телеги. Он сам объедет пешехода и разминется со встречным автомобилем.
Но, как правильно предполагали писатели-фантасты, когда некоторое устройство делается слишком умное, у него заводятся собственные Мнения.
В частности, когда конём управляю я, он в целом слушается, но даже по ушам его можно прочесть это самое Мнение: «А ЧТО ЭТО ЗА ХУЙЛО ТАМ НОКАЕТ? ОН ВООБЩЕ БЛЯ ХТО ТАКОЙ?»
ДВАДЦАТЬ ГРАММ. ИОФАНАЗА
Серёга был из Новгорода, который Великий. А сам Серёга был наоборот мелкий, с редкими лошадиными зубами. Отсидел года три на малолетке. В первый же день службы уже зарекомендовал себя положительно: в ответ на какое-то замечание сержанта Файзиева Серёга взял за ножку табуретку и разбил её об голову этого самого сержанта. Отсидел десять суток на гауптвахте и после этого более никто ему никаких замечаний уже не делал: настоящих сумасшедших в армии уважают, тем более что народу, который постирает тебе портянки безо всякой табуретки по голове, там пруд-пруди.
Служил Серёга шофёром.
Шофера были средней кастой: не то быдло, которое таскает бетон или моет посуду, но и не те аристократы, которые могут выдать тебе с вещевого склада новое хэбэ или портянки с начёсом.
На автомобилях, конечно, но в основном под ними. Мне как-то довелось заглянуть одному такому автомобилю (Зил, кажется, его звали) под капот: там всё на бинтиках, проволочках, верёвочках. Как ездит? Почему? А потому что водитель хороший.
В водителях служили почему-то сплошь западные украинцы, справедливо называвшиеся бандеровцами. Самым знаменитым из них был ефрейтор Яцюк, который однажды во время просмотра кинофильма решил тайком покурить и случайно уронил уголёк себе за пазуху. «А що це гарыть? — вопросил на весь полный спящими строителями кинозал (фильм был очень патриотический) ефрейтор Яцюк. — Мамо! Та це ж я гарю!»
А Серёга обладал редким талантом: он умел петь под бас-гитару. Из знакомых мне людей тем же талантом обладает разве что Поль Маккартни. Я вот в музыке ничего не понимаю, и нету у меня ни слуха, ни голоса, но бас-гитара, она же играет совсем другую музыку, не ту что поют — какое-нибудь бум-бум, бу-бум-бум, а поют при этом что-то совсем другое. А вот Серёга умел.
Как-то раз, к дню советской армии, ансамбль «Стремление» решил порадовать слушателей новой концертной программой. Ученик почтальона Андрюха сочинил новые стихи, а сам почтальон Вова — новую музыку. Долго и тщательно репетировали, правда, чифиря выпили ещё больше.
Двадцать третьего всех военных строителей, которые не укрылись в медсанчасти и не стояли на посту, загнали в клуб. Замполит произнёс пламенную речь, после чего командный состав отправился в штаб выпить по маленькой рюмке за военную славу.
Начался концерт. Оставшиеся почти без присмотра военные строители в основном из тех республик, которые сейчас независимые государства, подозрительно тихо прослушали две первые заунывные песни.
Когда же Вова испустил из своей гитары тоскливый вой, намереваясь приступить к третьей, откуда-то с заднего ряда раздался резонный вопрос с грузинским акцентом: «Эээ, бля, зачем хуйню играешь? Весёлый песня давай!»
После чего вечно затурканные жители среднеазиатских республик подняли такой вопль и топот ногами, что сборно-щитовой клуб едва не развалился.
Ансамбль некоторое время пытался продолжать игру, но не слышно было даже барабанщика.
Вова аккуратно положил свою гитару на усилитель и, как всегда с достоинством, удалился. Остальные некоторое время ещё потоптались и тоже ушли. На сцене остался один Серёга со своей бас-гитарой.
Рассказывают такую историю, что мэр Москвы Юрий Михайлович Лужков однажды присутствовал на торжественном концерте по случаю открытия какого-то культурного объекта. Ну и во время выступления какой-то не в меру корпулентной балерины в сцене вдруг образовался провал (балерина, впрочем, не пострадала).
Среди зрителей поднялся неприличный смех, который ещё больше усилился, когда вдруг уже сам по себе над сценой просел потолок.
И тут Юрий Михайлович, великий и ужасный, твёрдым шагом вышел из своей начальственной ложи на сцену, встал у края разверстого провала и запел без всякого музыкального сопровождения. Вроде бы «не жалею, не зову, не плачу» на стихи поэта Есенина.
И пел он с таким чувством и так яростно, что насмешники замолкли. Некоторые рассказывали потом, что их во время этого исполнения практически парализовало.
Допев свою песнь, Юрий Михайлович тем же твёрдым шагом удалился вновь в свою ложу. И только после этого грянули бурные аплодисменты.
Так вот, на сцене остался один Серёга.
Он некоторое время стоял неподвижно и вдруг очень тихо запел: «Иофаназа… Иофаназа…» (сам Серёга утверждал, что это песня английского ансамбля назарет, но и сам ансамбль вряд ли бы опознал эту песню).
И вот он стоял на сцене, метр шестьдесят ростом, с лошадиными своими зубами и всё громче и громче повторял и повторял по кругу или, может быть, как принято у гитаристов, по квадрату: «Иофаназа… Иофаназа-а… Иофаназаааа…» Было в этом что-то от болеро и от шаманов, и ещё неизвестно от каких древних песнопений. И орал он всё громче, без всякого микрофона, но глотка у него была ого-го.
И дети степей, песков, тундр, дубрав и холмов стали потихоньку стихать и стояли, разинув рты и не понимали, что это такое происходит.
Когда в зале стало совершенно уже тихо, Серёга вдруг оборвал песню, снял гитару с шеи, зашвырнул её в угол, засунул руки в карманы и, не торопясь, ушёл в подсобку. Он победил.
Родился в Целинограде, Казахская ССР. Окончил Алма-Атинский педагогический институт иностранных языков. Работал токарем, учителем иностранного языка, системным администратором, техническим переводчиком. В 1999 году переехал в Санкт-Петербург. До 2005 года работал главным художником издательства «Геликон Плюс» и журнала Бориса Стругацкого «Полдень. XXI век».
С 2007 года жил в Невельском районе Псковской области. Член Союза писателей Санкт-Петербурга. Приобрёл большую популярность в Интернете, стал одним из первых «тысячников» в «Живом Журнале». Творчество Горчева представлено в библиотеке Максима Мошкова. Участвовал в телепередаче «Школа злословия».
Рассказы Горчева — остроумные и разносторонние миниатюры со смелыми языковыми экспериментами. Горчев пародировал «народную» описательную риторику, городские легенды; работал со стилистикой сказа и очерка, сюжетным абсурдом и алогизмом, наследуя традиции Михаила Зощенко и Даниила Хармса.
ДОРОГА. ВИТЕБСКИЙ ПОЕЗД
«Ты уж как доберёшься, позвони сразу», — наставлял неразумного своего брата провожавший его петербуржский житель. Брат кивал и был на всё согласный, лишь бы его отправили наконец в путь до вожделенного города Витебск.
Брат облобызал брата и убежал торопливо по неотложным своим петербуржским делам, а оставшийся брат сел на нижнее боковое место и некоторое время смотрел в окно. В окне было всё то же, что он видел в предыдущий месяц. Купил у проезжавшего по вагону тележечника небольшую, очень маленькую, бутылку горилки (во львовском поезде водки не продают). Потом тележечник поехал обратно и опять продавал горилку.
На станции Дно в вагон вошли линейные милиционеры. «Где тут?» — спросили они. «Вон», — указали пассажиры.
Обули, завязали шнурки на ботинках, увели куда-то. А он так и не промолвил ни слова.
Это только по карте кажется, что от Петербурга до Витебска всего-то ничего. А если посмотреть даже на самую большую карту мира, то и до Антарктиды максимум полметра. А потом оказывается, что и в самом быстром пароходе плыть до неё полгода. И до Витебска тоже не всегда за один раз доедешь.
ДЕРЕВНЯ. НОЯБРЬ. ЭНТРОПИЯ
Тут всё очень близко и очень вещественно. Грязно, тускло и везде, абсолютно везде крысиное говно. На обеденном столе, в твоей кружке, в постели — везде. Месяц назад ты думал, что отвоевал у энтропии ну хотя бы вот этот небольшой плацдарм: а вот хуй тебе — именно на этом плацдарме будет насрано в два раза гуще, ибо энтропия тоже себе там чего-то думает.
Да ну и что — выметаешь опять, хотя знаешь, что это не кончится никогда, потому что она не убывает, да и хуй с ней.
ДРУГАЯ ЖИЗНЬ. ПЕТЕРБУРГ
Всякий раз, когда я возвращаюсь в этот город и спускаюсь в подземную трубу возле Витебского вокзала, я напоминаю сам себе радиста Володю из кинофильма «Вертикаль», который я в последний раз смотрел в далёком детстве — лет в пять, что ли, или, может быть, шесть. Там этот радист после совершённых в горах подвигов тоже выходил из поезда на площадь трёх вокзалов и шёл в толпе скучных утренних жителей, в точности такой же, как они, и куда-то среди них исчезал.
Кажется, это было в фильме именно так, хотя я могу ошибаться, потому что с тех пор его ни разу не видел.
Вот и я, ещё вчера повелитель насекомых и огня, от чьих шагов дрожали в своих норах крысы и прижимали к груди розовых, как креветки, младенцев, директор и разнорабочий, истопник и поджигатель, уже на следующий день шмыгаю носом среди пенсионеров в очереди в почтовом отделении и трепещу от опасения, что денег мне возьмут да и не выдадут. Дрянь, в общем, а не человечишко.
И очень большая для меня загадка — это существование города Петербург с ноября по февраль.
По какой-то причине в это время он по-прежнему указан на картах, в него отправляют почтовые бандероли и уходят в него с ленинградского вокзала поезда с пассажирами. Ни один поезд ещё не вернулся, но энергичные москвичи всё снаряжают их и снаряжают — вагонов у них дохуя, и если все их отправить в Петербург, то глядишь — вот и освободилось место под новую многоэтажную застройку.
Если в это время выйти в городе Петербург на улицу, то ровно ничего там не увидишь, можно было и не выходить. Если проснулся, то очень скоро поймёшь, что зря. Если с кем-то заговорил, то не ответят. Если тебя самого про что-то спросят — пожмёшь плечами и пойдёшь дальше. Всё происходит как во сне или после смерти: заходит мёртвый человек в круглосуточный магазин, покупает у спящей продавщицы бутылку мёртвой водки или пиво степан-разин и тут же исчезает. Вот только что стоял — и нет его уже.
В это время и жить тут невозможно, и умереть толком не получится.
Прекрасный город, прекрасный. Ни одну женщину я не любил столько долгих лет.
ДЕРЕВНЯ. НОЯБРЬ. НОЧЬ
Каждый вечер, когда стемнеет, я думаю: «Нужно немедленно отсюда уёбывать!»
Каждое утро, когда светает, я думаю: «Как же тут заебись!»
Вспоминается по этому поводу один шведский кулик с острова Готланд, где я как-то на закате сидел на берегу моря и курил трубку.
Когда солнце совсем исчезло, кулик этот закричал так горестно и тоскливо, что солнце на одну секунду снова высунулось из-за моря. Ну а потом исчезло навсегда, конечно.
ДВАДЦАТЬ ГРАММ. МОСКВИЧ ВИТЯ
Витя был москвич.
Витя прибился к моей художке таким образом: он принёс мне на хранение посылку с родины. Посылка была богатая: шоколадные конфеты, сгущёнка, кофе, банка красной икры.
Одним из важнейших преимуществ наличия собственного помещения в армии было именно хранение посылок. В роту приносить посылки нельзя: это человек понимает с первого раза. Я этот первый раз однажды наблюдал. Так, наверное, выглядит первое и последнее купание европейца в латиноамериканском ручье: пара секунд — и вот уже в воздухе летают два-три конфетных фантика, а по полу разбросаны щепки от посылочного ящика. Мама там чего-то собирала, укладывала, заворачивала в красивые бумажки, забивала сапожными гвоздями крышку, бережно несла на почту… Эх, блядь!
Поэтому молодые воины, пережившие этот опыт, предпочитали получать свои посылки во внеурочное время и отдавать их на хранение кому-нибудь не очень сильно зверскому, вроде меня. Я не злоупотреблял, то есть не жрал из посылок в отсутствие получателей, но если уж они пришли чего-нибудь оттуда изъять, то почему бы и не пожрать за компанию. У меня и кипятильник был, и заварка. Нет, можно было, конечно, со мной не делиться, это запросто, я бы даже не обиделся. Но в следующий раз посылку, к сожалению, уже не взял бы: военнослужащим вообще то запрещено хранить пищевые продукты. Антисанитария и всё такое.
Да, что-то я отвлёкся от Вити. Я его планировал оставить вместо себя в качестве преемника. Художественным талантом, сравнимым с моим, Витя не обладал, но изобразить три параллельных палочки буквы «ща» он умел, и этого, в сущности, было достаточно.
А потом случилось печальное событие. В третьей роте были вскрыты случаи мужеложства. Активных участников (троих грузинов и инструментальщика Петрова) увезли на гауптическую вахту, а затем посадили на пять лет в дисбат. Пострадавшие от мужеложства военные строители некоторое время питались за отдельным столом в столовой — по армейским, то есть тюремным, законам они стали нечистыми. Запрещено было прикасаться не только к ним, но и к тем предметам, которых они касались. Даже посудомойщики мыли их посуду отдельно от остальной. К сожалению, среди них был и Витя.
Ну а потом их увезли в другую какую-то часть.
Месяца через два мы выпивали коньяк со штабным работником Марком Цинманом (единственным из евреев, когда-либо служившим в стройбате), и он мне рассказал некоторые неприятные подробности из протокола, составленного городскими дознавателями. Помимо мерзостей бытия типа «я хотел выплюнуть, но мне сказали глотай», Витя зачем-то посчитал нужным упомянуть в протоколе то, что «в художественном помещении распивают чифирь».
Почему? Зачем? Никто никогда в моём помещении Витю не ёб. Неужели он это написал потому, что я съел из его посылки штук восемь конфет?
Никаких репрессий в отношении меня, впрочем, не последовало: чифирь — он всё же не водка. Чифирь — это просто очень крепкий чай и ничего более. Ненаказуемо.
ДЕРЕВНЯ. НОЯБРЬ. БЕДА
«Ох, ох, — соседка прибежала, баба Рая. — Бяда! Конь упамши и не встамши! Бяжим!»
А сын её, хозяин мерина, как два дня тому назад ушёл пешком в соседнюю деревню, да так и не возвращался.
Ну бяжим, да. Соседи, они для чего соседи — они, если что-то горит, или ограбили, или там рожает кто, они вопросов не задают, а хватают ведро, ружьё или чайник кипятку и бегут спасать.
Бежим, значит, бежим, а я таки по скверной своей городской привычке думаю. Ну вот прибежим. А в этом коню пол тонны весу. И любое его нервное копыто разбивает любую гуманоидную кость, да хоть бы и самый череп с наидрагоценнейшими внутри него мыслями, в очень мелкие и неприятные дребезги. А я не лошадник, совсем не лошадник, я не умею с этими животными разговаривать. Это дед мой умудрился в тридцать седьмом году сесть на двадцать лет из-за лошадей, а я уже нет, не сумею.
Но в общем всё как всегда кончилось благополучно. Конь встал сам, долго рылся у меня в кармане в поисках сухаря, которого там не было, и я наконец осуществил свою детскую мечту, то есть сказал коню: «Ну-ну, ты тут не очень-то выёбывайся!»
ДРУГАЯ ЖИЗНЬ. КВАРТИРА
А между прочим, я в компании (даже скорее в плеяде) с Абрамовичем и прочими олигархами получил от развала СССР ощутимую материальную выгоду.
Когда я в восемьдесят девятом году закончил педагогический институт, я честно поехал по распределению работать учителем в ту школу, в которой работала моя матушка. То есть в захолустный город Целиноград. За каковой подвиг, учитывая то, что я был в придачу обременён женой и однолетней дочкой, меня по просьбе районо включили в жилищно-строительный кооператив. Квартира в этом кооперативе стоила безумных совершенно денег, не помню уж — не то десять, не то двенадцать тысяч рублей. Что, учитывая мою зарплату в сто двадцать рублей, было не очень сильно лучше нынешней ипотеки.
Вступительный взнос, который собирали все мои родственники, кто сколько может, я, помнится, принёс в сберегательную кассу в полиэтиленовом пакете: там была пачка по одному рублю, пачка трёшек, солидная пачка пятёрок, остальное россыпью.
Потом дом стали строить. Я безотказно посещал заседания кооператива в точности похожие на кинофильм гараж. Дом тем временем потихоньку вылезал из котлована.
И тут грянул гайдарочубайс. На очередном заседании была озвучена остаточная стоимость квартиры: шестьсот пятьдесят тысяч. Я даже не вздрогнул, и правильно: через год Казахстан завёл себе личную валюту, про которую тогдашнему министру финансов Григорию Марченко мечталось, что она равна одному доллару (я его потом про это спрашивал — он только руками развёл), то есть пятьсот рублей меняли на один тенге. Таким образом, мой долг составил тысячу триста тенге.
Через два месяца оказалось, что на самом деле тенге равен двум центам. Каковую сумму (что-то около двадцати пяти долларов) я с удовольствием и заплатил в ту же самую сберкассу.
И дом при этом построили, вот что самое удивительное.
* * *
Да, и ещё один раз.
Я в СССР жил дохуя — почти тридцать лет. Из хорошего там были детство, отрочество, юность. Я там в первый раз в жизни поебался.
Хорошая была страна.
Я не очень о ней жалею. Но впрочем, впрочем. Это была-таки попытка, дурацкая и идиотская, сделать Общество Непотребления. Но как только людей перестали пиздить, они тут же выстроились в очередь за автомобилем жигули и югославской стенкой.
И вот тут-то всё и кончилось.
ДЕРЕВНЯ. ДЕКАБРЬ. БАНЯ
Очень это сложное занятие — топить баню при наличии гостей и безбанных соседей.
Архетипически баня топилась с утра, потом к обеду в неё шли мужики и упаривались до пяти минут до смерти. Затем они выпивали по стакану и валились храпеть. После них бабы, потом дети, наутро — самые маленькие дети.
Нынче же всё перепуталось: мужики большей частью испуганно сидят на нижних лавках, а иная барышня поддаст на камни так, что все мужики повыскакивают с горящими жопами.
И вот начинается — кому похолоднее, кому погорячее, кому просто ополоснуться. И самое главное: кто с кем? Примерно половина барышень вовсе не возражает против парения с малознакомыми мужчинами. Что совершенно правильно: нет более антисексуального места, чем русская баня, чего бы там ни рассказывал кто-то из классиков письменной порнографии.
Вторая же половина ни за что не желает никому показывать свой целлюлит или что там у неё есть.
Тут и мужики начинают ныть, мол, да ну, с бабами, да ещё с чужими…
Так что я с некоторого времени совершенно на всё это забил. Пусть моется кто хочет, с кем хочет и когда хочет. А я пошёл в баню. Заходите все: бабы, дети, а я буду всё так же сидеть на полке и размышлять о главном. Мне неинтересно, барышня, слишком ли толста у вас жопа и насколько хороши ваши сиськи.
Хотя, впрочем, был случай. Рассмотрел я зачем-то сквозь слегка приоткрытый левый глаз одну знакомую случайного гостя и был вынужден немедленно выйти вон, дабы не случился конфуз. Ибо мужчина с восставшей плотью может казаться прекрасным и величественным только самому себе.
В целом же баня, при всём гигантском количестве сложенных вокруг неё легенд о её целебности и благотворности, штука довольно опасная.
Вот позвал меня как-то в свою баню сосед. Я вообще-то свою топить собирался, но если зовут, то чисто помыться — дело иногда полезное. И дров, опять же, экономия.
Ну, сам сосед быстренько помылся-побрился и убежал. А я сначала весёлый был, хоть и трезвый уже два месяца, а потом чувствую: пиздец мне. Надо бы с лавки встать, а хуй там — не встаётся.
Но, как говаривал писатель Д. Лондон, пока не выпрыгнул из иллюминатора собственной яхты, главное — это воля к жизни.
Так что выполз я весь в шампуне в предбанник, вроде там полегче.
Открыл дверь на улицу. О, как я одевался! Одни кальсоны я натягивал полчаса, наверное, не говоря уже про всё остальное. А может, и три секунды — хуй там что разберёшь с этим временем. Добрёл до дому, хорошо хоть там со вчера не топлено, влез в спальник, накрылся махровым халатом.
«Проснусь или не проснусь?» — подумал я с интересом. Проснулся. Через шесть часов, правый глаз не открывается. Выпил таблетку от головы. Понял, что жить буду. Очень недолгое время, как и все, а потом всё равно умру. Но в баню буду ходить только в свою.
ДРУГАЯ ЖИЗНЬ. ВОСПИТАНИЕ
У меня было самое лучшее детство, которое можно придумать. Мной совершенно никто не занимался в плохом смысле этого слова. То есть меня не заставляли делать то, чего я не хочу. Мать (которую я очень люблю и уважаю) притом что я, разумеется, был всегда накормлен, умыт и постиран, решительно никак не участвовала в моём нравственном, интеллектуальном и прочем развитии, и потому этими делами я занимался сам. Я вообще доставлял очень мало хлопот — я даже практически никогда не болел. Организм мой, выпущенный ещё до наступления общества потребления, был удивительно прочен. Я вот его в последние тридцать лет тщательно уничтожаю, а он всё живёт и живёт.
Я сам ходил записываться на секции гимнастики, потом баскетбола, хоккея с шайбой и бокса. Последняя, после того как мой лучший друг ударил меня по морде, мне очень не понравилась, и я в неё больше не ходил.
Мы с моим другом Мишей занимались совершенно нелепыми с сегодняшней точки зрения занятиями. Например, начитавшись Тура Хейердала, мы строили плот Кон-Тики и бороздили на нём бескрайнюю лужу прямо за нашим домом. Или же совершенно бескорыстно таскали для строителей кирпичи на соседней стройке. Потом увлеклись фотографией и развешивали на аптекарских весах фенидон, гидрохинон, буру и поташ. Клеили гэдээровские модели самолёта Ту-144. В мае перекапывали шесть соток на даче, а осенью выкапывали картошку обратно. Подросши, слушали ансамбль битлз и будто бы случайно хватали одноклассниц за жопу.
Я вот сейчас думаю, подводя уже некоторые итоги, что из того скудного потенциала, который был мне выдан (это не кокетство, я просто очень хорошо с собой знаком), я, благодаря вышеизложенному, надавил из себя в последующей жизни раза в два больше того, что там было.
ДЕРЕВНЯ. ДЕКАБРЬ. ОПЯТЬ КОНЬ
Учусь потихоньку управлять кобылой, то есть мерином.
Конь — это весьма интеллектуальное транспортное средство, оснащённое довольно нехуёвым естественным разумом. Он сам, если хозяин напился пьян и заснул, доставит его домой, при том условии, что хозяин не свалился с телеги. Он сам объедет пешехода и разминется со встречным автомобилем.
Но, как правильно предполагали писатели-фантасты, когда некоторое устройство делается слишком умное, у него заводятся собственные Мнения.
В частности, когда конём управляю я, он в целом слушается, но даже по ушам его можно прочесть это самое Мнение: «А ЧТО ЭТО ЗА ХУЙЛО ТАМ НОКАЕТ? ОН ВООБЩЕ БЛЯ ХТО ТАКОЙ?»
ДВАДЦАТЬ ГРАММ. ИОФАНАЗА
Серёга был из Новгорода, который Великий. А сам Серёга был наоборот мелкий, с редкими лошадиными зубами. Отсидел года три на малолетке. В первый же день службы уже зарекомендовал себя положительно: в ответ на какое-то замечание сержанта Файзиева Серёга взял за ножку табуретку и разбил её об голову этого самого сержанта. Отсидел десять суток на гауптвахте и после этого более никто ему никаких замечаний уже не делал: настоящих сумасшедших в армии уважают, тем более что народу, который постирает тебе портянки безо всякой табуретки по голове, там пруд-пруди.
Служил Серёга шофёром.
Шофера были средней кастой: не то быдло, которое таскает бетон или моет посуду, но и не те аристократы, которые могут выдать тебе с вещевого склада новое хэбэ или портянки с начёсом.
На автомобилях, конечно, но в основном под ними. Мне как-то довелось заглянуть одному такому автомобилю (Зил, кажется, его звали) под капот: там всё на бинтиках, проволочках, верёвочках. Как ездит? Почему? А потому что водитель хороший.
В водителях служили почему-то сплошь западные украинцы, справедливо называвшиеся бандеровцами. Самым знаменитым из них был ефрейтор Яцюк, который однажды во время просмотра кинофильма решил тайком покурить и случайно уронил уголёк себе за пазуху. «А що це гарыть? — вопросил на весь полный спящими строителями кинозал (фильм был очень патриотический) ефрейтор Яцюк. — Мамо! Та це ж я гарю!»
А Серёга обладал редким талантом: он умел петь под бас-гитару. Из знакомых мне людей тем же талантом обладает разве что Поль Маккартни. Я вот в музыке ничего не понимаю, и нету у меня ни слуха, ни голоса, но бас-гитара, она же играет совсем другую музыку, не ту что поют — какое-нибудь бум-бум, бу-бум-бум, а поют при этом что-то совсем другое. А вот Серёга умел.
Как-то раз, к дню советской армии, ансамбль «Стремление» решил порадовать слушателей новой концертной программой. Ученик почтальона Андрюха сочинил новые стихи, а сам почтальон Вова — новую музыку. Долго и тщательно репетировали, правда, чифиря выпили ещё больше.
Двадцать третьего всех военных строителей, которые не укрылись в медсанчасти и не стояли на посту, загнали в клуб. Замполит произнёс пламенную речь, после чего командный состав отправился в штаб выпить по маленькой рюмке за военную славу.
Начался концерт. Оставшиеся почти без присмотра военные строители в основном из тех республик, которые сейчас независимые государства, подозрительно тихо прослушали две первые заунывные песни.
Когда же Вова испустил из своей гитары тоскливый вой, намереваясь приступить к третьей, откуда-то с заднего ряда раздался резонный вопрос с грузинским акцентом: «Эээ, бля, зачем хуйню играешь? Весёлый песня давай!»
После чего вечно затурканные жители среднеазиатских республик подняли такой вопль и топот ногами, что сборно-щитовой клуб едва не развалился.
Ансамбль некоторое время пытался продолжать игру, но не слышно было даже барабанщика.
Вова аккуратно положил свою гитару на усилитель и, как всегда с достоинством, удалился. Остальные некоторое время ещё потоптались и тоже ушли. На сцене остался один Серёга со своей бас-гитарой.
Рассказывают такую историю, что мэр Москвы Юрий Михайлович Лужков однажды присутствовал на торжественном концерте по случаю открытия какого-то культурного объекта. Ну и во время выступления какой-то не в меру корпулентной балерины в сцене вдруг образовался провал (балерина, впрочем, не пострадала).
Среди зрителей поднялся неприличный смех, который ещё больше усилился, когда вдруг уже сам по себе над сценой просел потолок.
И тут Юрий Михайлович, великий и ужасный, твёрдым шагом вышел из своей начальственной ложи на сцену, встал у края разверстого провала и запел без всякого музыкального сопровождения. Вроде бы «не жалею, не зову, не плачу» на стихи поэта Есенина.
И пел он с таким чувством и так яростно, что насмешники замолкли. Некоторые рассказывали потом, что их во время этого исполнения практически парализовало.
Допев свою песнь, Юрий Михайлович тем же твёрдым шагом удалился вновь в свою ложу. И только после этого грянули бурные аплодисменты.
Так вот, на сцене остался один Серёга.
Он некоторое время стоял неподвижно и вдруг очень тихо запел: «Иофаназа… Иофаназа…» (сам Серёга утверждал, что это песня английского ансамбля назарет, но и сам ансамбль вряд ли бы опознал эту песню).
И вот он стоял на сцене, метр шестьдесят ростом, с лошадиными своими зубами и всё громче и громче повторял и повторял по кругу или, может быть, как принято у гитаристов, по квадрату: «Иофаназа… Иофаназа-а… Иофаназаааа…» Было в этом что-то от болеро и от шаманов, и ещё неизвестно от каких древних песнопений. И орал он всё громче, без всякого микрофона, но глотка у него была ого-го.
И дети степей, песков, тундр, дубрав и холмов стали потихоньку стихать и стояли, разинув рты и не понимали, что это такое происходит.
Когда в зале стало совершенно уже тихо, Серёга вдруг оборвал песню, снял гитару с шеи, зашвырнул её в угол, засунул руки в карманы и, не торопясь, ушёл в подсобку. Он победил.