Александр Феденко / СВЕТ СЕМЕЙНОЙ ЖИЗНИ
Об авторе: АЛЕКСАНДР ФЕДЕНКО
Прозаик, сценарист, член Союза писателей Москвы.
СВЕТ СЕМЕЙНОЙ ЖИЗНИ
Когда Анна Михайловна впервые разглядела Васю Крошкина в тусклом свете своего жизненного пути, она сразу поняла, что это ее крест, и попросила у него руку и сердце.
Руку и сердце у Васи до Анны Михайловны просили дважды. Первый раз он по неопытности согласился, но просительница не расслышала его положительной резолюции, в отчаянии выбежала вон и, не выходя из отчаяния, прожила с первым встречным короткую, но счастливую жизнь.
Во второй раз, памятуя опыт первой, несостоявшейся, женитьбы, Вася склонился к самому уху взалкавшей его женщины, и, многообещающе тронув его языком, громко сказал «нет!» в возбужденный слуховой нерв. Невеста сбежала от мира в келью, где и прожила долгую и, как ей казалось, счастливую жизнь.
Осчастливив таким образом двух женщин, Вася решил больше не жениться, сочтя дело хлопотным и бестолковым.
Поэтому никаких свадебных перспектив у Анны Михайловны с Васей не было; по совести сказать, не только с ним. Но нежное прикосновение крепкой ее десницы к хрупкой Васиной шее пробудило в нем любовный трепет, придало смелости, он обмяк и ухнул в семейное счастье.
Супружеская жизнь не заладилась сразу, и это скрепило союз неимоверно.
Брачную ночь молодые провели на кухне – Анна Михайловна, накушавшись заливного, перекатисто храпела, возложившись на обеденный стол, как главное блюдо. Вася пытался перетащить матримониальное тело любимой в более подходящее случаю место, но не осилил ношу, упал и всю ночь лежал придавленный. До самого утра он с любовью рассматривал внушительные очертания Анны Михайловны, все более и более влюбляясь и не веря в свалившееся на него счастье.
Под утро он уснул, утомленный любовными переживаниями.
И тут же был разбужен стонами Анны Михайловны – у нее от заливного болела голова и другие части, ушибленные об пол. Особенную же муку необъятной душе ее доставляла Васина нищета чувств, о которой Анна Михайловна принялась высказывать Васе. Так с тех пор и повелось – рассвет каждого дня семейной жизни начинался со стонов и ламентаций.
Анна Михайловна требовала лилий и стихов. Вася пробовал декламировать что-то по памяти, но память издевалась, подсовывая бесперспективную детскую поэзию. Вдруг он вспомнил, что в школе учил Есенина, и подумал, что Есенин будет и к месту, и к случаю. Взяв постанывавшую Анну Михайловну за руку, он начал читать:
- Есенин! Утром в ржаном закутке, где златятся рогожи в ряд… Как там дальше…А! Семерых ощенила сука, рыжих семерых щенят…
Анна Михайловна взвыла, как щенившаяся есенинская сука, но Вася уже и сам понял, что выбор стихов для школьной программы не вполне отвечает вызовам реальной жизни.
Вечером, возвращаясь домой, Вася Крошкин добыл букет лилий, и Анна Михайловна, встретив его взглядом полным горечи и боли, готова была уже смилостивиться над ним, но вместо этого чихнула, потом чихнула еще раз, и еще. Аллергия на лилии свалила Анну Михайловну, и она чихала до утра, каждым чихом на разные лады выражая презрение к своему непутевому мужу.
Вася старался, но успехов в этих стараниях не достигал. Всякая попытка выразить любовь к Анне Михайловне оборачивалась маленькой трагедией, копя ненависть у одной, и ощущение супружеской несостоятельности у другого. И все-таки Вася Крошкин был почти счастлив, в минуты затишья он с восхищением смотрел на спящую жену, досадуя на себя и удивляясь несправедливости судьбы, подарившей ему такую женщину вопреки всем его недостаткам. Васю даже подташнивало от восторга чувств и любовного головокружения.
Не в силах терпеть светящуюся Васину морду, Анна Михайловна решила его убить. Из всех опрошенных знакомых и соседей пойти на убийство согласился электрик Гермидонт и назвал цену. Анна Михайловна пыталась сэкономить:
- Гермидонт Аполлинарьевич, откуда, откуда такие деньжищи у бедной женщины? – лямочка платья дернулась и сползла вниз. - У меня вообще нет денег! Живу в черном теле…
- …и все-таки без денег никак, - Гермидонт подтянул брюки и отвернулся, чтобы не смущать Анну Михайловну.
- Что?! Еще и денег? А как же это?
- Убить вашего мужа после этого – пошлое дело. Мне совесть и воспитание не позволяют. За деньги – другое дело.
- Вы подлец!
Гермидонт расхохотался и вышел.
Деньги на убийство Анна Михайловна попросила у Васи. Выходило дороговато, Вася залез в долги, но нашел. Зачем жене столько денег он не спрашивал и был счастлив уже тем, что смог доставить ей радость.
В условленное время Гермидонт рубанул свет и, выждав пару минут, постучал в квартиру Крошкина, пряча топор за пазухой. Вася открыл.
- Электрика вызывали?
- Нет. Но как хорошо, что вы так кстати.
Гермидонт вошел. Дверь закрылась.
Анне Михайловне сделалось нехорошо – Гермидонт рубил от души, на совесть, и электричества не осталось во всем доме – лифт не работал, вдове пришлось волочь себя на седьмой этаж, звучно спотыкаясь в потемках. Трясясь от одышки и близости долгожданного неотвратимого несчастья, она повернула ключ. Семейный очаг встретил ее кромешной темнотой. Анна Михайловна ступила в этот мрак и пошла по нему. Мрак принял ее, расступился тусклым светом, и Анна Михайловна захрипела от увиденного.
Вася и Гермидонт Аполлинарьевич сидели при свечке и закусывали. А закусывали они, потому что выпивали. А выпивали они, потому что Гермидонт оказался слабый духом подлец и алкоголик. Увидев лицо Васи, выхваченное из сумрака светом свечи, он принял его за ангела небесного и предложил выпить за встречу.
Так они и сидели.
Анна Михайловна, увидав их, налилась болью невыразимой ненависти и лопнула бы, но ненависть отыскала выход и пошла трещиной по лицу – Анна Михайловна окривела. И упала на пол кухни – аккурат на брачное ложе. Ни рукой, ни ногой не шевелит. И не может говорить. И стонать тоже не может. Лежит с кривым лицом и шипит неразборчиво – шипеть получалось.
Надо сказать, что кривизна пошла по лицу ее несколько странно, с подковыркой – со стороны теперь выходило, что Анна Михайловна все время улыбается. А поменять лицо назад она уже не могла. Организм лишил ее власти над собой и зажил без нее.
Гермидонт электричество так и не починил. Но часто заходил в гости. Бывает придет, сядет и пьет. Смотрит, как над неразборчиво шипящей и улыбающейся Анной Михайловной сидит счастливый Вася. По голове ее гладит. А то стихи вдруг читать начнет. И порывается Гермидонт сказать что-то очень важное Васе, но рука хватает рюмку и затыкает ею свой уже открывшийся рот. Расплачется, достанет из-за пазухи топор и ну лучины строгать. А кругом все темно. Лишь там, где Вася пройдет со своей свечой, тьма гнется в сторону, давая место свету его счастливой жизни.
МОНАШКА
Дождь закончился. Ночной воздух сделался прозрачен. Монашка сняла с себя мокрую одежду и принялась выжимать из нее воду. Белые груди причудливо засияли в блеклом свете луны.
Они напоминали пару покачивающихся полумесяцев – одновременно похожих и разных; то ли смотревших друг на друга, то ли отвернувшихся; усыпанных капельками упавшей с неба влаги.
Монашка не замечала, что та, большая, луна, и миллионы вернувшихся после дождя звезд, и вся бездна мироздания отражаются в каждой из этих капелек, и что целая россыпь вселенных покрыла ее тело.
Совершенно голая монашка стояла перед небом и дрожала от холода.
На нее смотрели сотни глаз – поляну, где она остановилась, заполонило стадо совокупляющихся кроликов. Они разглядывали монашку и в порыве любовного экстаза мелко дрожали.
Так они и дрожали: замерзающая монашка и сто совокупляющихся пар кроликов.
Но монашка их не видела – все кролики были черными.
И в каждом из рассматривавших ее глаз покачивалось два полумесяца, покрытых тысячами капелек, и в каждой капельке плыла бездна с миллионами звезд. И все вместе они дрожали от любовного экстаза и от холода ночи.
Монашка обтерла свои груди руками, и тысячи вселенных в глазах кроликов погасли.
ПРОБКА ОТ МАСЛА
Харитон Похлебкин проголодался и решил пожарить яичницу. Поставил на огонь сковородку, достал бутылку масла. Пробка соскочила, упала на пол и покатилась. Он хотел догнать ее и поймать, но тут на кухню зашла жена его, Серафима, и сказала, что уходит от Харитона Похлебкина, поскольку никакого душевного и физического усердия жить с ним более не имеет. И ушла.
Харитон хотел догнать ее – вернуть, но тут пробка, катившаяся по полу, сделала полный круг и остановилась, уткнувшись в босые харитоновы ноги. Он поднял ее и вспомнил про масло, но увидел, что масло кончилось. Харитон Похлебкин выбросил пустую бутылку вместе с пробкой и принялся разбивать яйца на раскаленную сухую сковородку.
СТЕНА
Снежный склон во многих местах ободран до штукатурки – серый цемент, потеряв цепкость к существованию, сыпется на пол.
Студеный поток, вытекающий из под засиженного мухами громадного ледника, проваливается водопадом в альпийскую долину, наливается глубиной августовского неба и вдруг обрывается, уткнувшись в угол, в другую стену комнаты. Липкие бурые пятна – старый новый год, рябиновая на коньяке, вдребезги – обильно покрывают и воду, и ледник, и долину.
Человек в трусах сидит на старом драпированном стуле перед стеной и пытается размышлять о своей жизни. Жизнь его поводов для размышлений не дает, поэтому попытка ничем не заканчивается. Он смотрит на стремительную, бурную воду, но упирается взглядом в неподвижность шести листов фотообоев.
Композиция «Водопад в Альпах» и покрываемая композицией стена сопровождали Сущова с рождения. Он был торопливо зачат под этим ледником. Горный воздух вырывался из его младенческой груди беспомощными криками. Всю жизнь он прожил у этого ручья, так и не испив его прозрачной воды. Вместе с шестью листами бумаги он приходил в негодность, истирался, выцветал желтизной, исчезал.
Сущов вздрогнул – женщина в сером халате, расписанном линялыми, когда-то красными, но теперь отчетливо черными маками, шла по ту сторону водопада. Она грузно села в осунувшееся кресло и стала смотреть на Сущова. Ему сделалось неуютно от ее взгляда – Сущов не сразу понял почему – женщина в маках смотрела не на него, а сквозь него – куда-то вдаль, самого Сущова не замечая. Глаза ее наполнялись тоской, такой же серой, как ее халат, и эта серость не имела просвета, наоборот - заплывала черными пятнами маков.
Но между маками таилось что-то еще, неуловимое, за что Сущову хотелось ухватиться, но оно ускользало. У него мелькнуло чувство, что когда-то, очень давно, он уже встречал эту женщину. И делалось нехорошо от мысли, что встретив ее, видимо, прошел мимо, если теперь и саму встречу он отчетливо вспомнить не может. И сквозило подвальной сыростью от слов «очень давно», делавших это «когда-то» и саму женщину недосягаемыми.
Сущов встал и подошел ближе, вглядываясь в мягкие, округлые флисовые очертания, туго стянутые таким же посеревшим поясом, в онемелость рук, вцепившихся в запахнутый ворот халата. Женщина словно хотела всунуться в этот халат целиком, исчезнуть в нем. И чем больше она закрывалась, тем явственнее выделялась изменчивая полоска тела, сбегавшая от каменно-неподвижной шеи вниз. Этот незапахнутый луч, единственно живой во всем ее существе, вздымался дыханием груди и ударами сердца. Пульсирующая жилка, пробежав по лучу, била изнутри камень шеи, устремлялась вверх и выскакивала на онемевшем лице неуловимым движением изношенных серых глаз.
Сущов вдруг заметил, что глаза эти смотрят теперь на него и видят его. Ему стало неловко от этого, захотелось спрятаться. Но он продолжал стоять, врасплох застигнутый за тем, что сам рассматривал ее.
Он вспомнил, что на нем нет почти ничего, и сделалось вовсе нехорошо. Но тут же осознал, что неприкрытость его никакого значения не имеет – сколько одежды он бы не надел, женщина видит в нем нечто иное, что сам он искусно научился скрывать от себя. И в этом взаимном созерцании было что-то притягательное, то, что поначалу казалось неловкостью, вдруг обернулось ощущением необъяснимой нежности. Словно каждый из них рассматривал детскую фотокарточку другого и при этом исподволь наблюдал за этим другим, тоже рассматривающим.
Он подошел к женщине и взял ее руки, вросшие в ворот халата. Руки вздрогнули от прикосновения, но остались безжизненными. Сущов притронулся к ним губами, женщина отдернула их, как от каленого железа. Тогда он поднес ее ладони к собственному лицу, к небритым щекам, к впадинам глаз. Руки обмякли, не сразу, медленно освобождаясь от окаменелости. Луч живого стал пробиваться из под флиса, продираясь сквозь серость и черные пятна маков наружу.
Сущов обнял женщину, она прижалась к нему слабым трепетом своей жизни. От волос ее пахло страхом и дегтярным мылом. Сущов гладил этот страх, осторожно перебирал пальцами, и страх вдруг заколыхался, забился на ветру, и пахучее альпийское разнотравье ворвалось, вмиг истрепало его в клочья, содрало и унесло прочь. Тягучая серость, покрытая мазутистыми пятнами черных маков, перестала сопротивляться, поползла, бесшумно опала и осталась лежать недвижима…
Ноги околели от ледяной воды, но Сущов и Анна продолжали брести по ручью, не выходя на берег, самое ощущение этой невыносимой студености было необходимо, чтобы не сорваться в крик, не убежать, не спрятаться обратно в серый халат с черными маками. Холод воды позволял верить в реальность происходящего.
За молодым сосновником, выше по склону, они увидели маленький охотничий домик. И хотя казалось, что до него рукой подать, лишь через полдня пути Сущов толкнул дверь, та мягко отворилась, и они вошли в хижину.
Сущов набрал хворосту и разжег огонь в открытом очаге, старые деревянные стены задышали, оттаивая, со скрипом потягиваясь, просыпаясь от долгого сна. Анна вытянула к огню замерзшие ноги, и Сущов принялся растирать белую холодную кожу руками, чувствуя, как она откликается на его прикосновения и наполняется теплотой жизни. Обернувшись, Сущов увидел, что по лицу женщины текут слезы, она смутилась, придвинулась к нему, обняла, и они замерли и долго так сидели, пропитываясь теплом, вслушиваясь в треск огня.
В кладовой нашлись запасы, теплая одежда, дрова, все необходимое для затерявшихся, измерзшихся людей. Анна приготовила ужин, накрыла стол, разложила дымящееся и вкусное по мейсенскому фарфору. Сущов открыл бутылку лагрейна.
Сущову казалось, что нужно сказать что-то важное, но он никак не мог понять что. Пока они взбирались по склону и когда занимались приготовлениями, было легко, сейчас же, оставшись без необходимого движения и без спасительной суеты, наступило молчание – наливающееся тяжестью, напоминающее шорох сыплющегося цемента, вовсе не похожее на то молчание, с которого началось их знакомство. Все, что он сутолочно перебирал в памяти, выходило неуместным, глупым. И он начал рассказывать про детство. Анна со скрываемой признательностью улыбалась и слушала его. Сущову стало легко. Он заново бежал по своей жизни, с самого начала, прошлое наполнялось смыслом, а настоящее переставало быть стеной. Солнце, поглаживая очертания двух людей, вырисовывало в глубине дома медленно ползущую тень. Оно бросило на них прощальный красно-карминовый взгляд и скрылось, оставив их ночи. Лишь всполохи тлеющих коряг в очаге взметались по старым стенам, выгрызая мужчину и женщину из надвинувшейся тьмы.
Сущов проснулся. Стояла глухая ночь. Анна лежала рядом, сон ее был спокоен. Стало холодно – просушенное дерево давало сильный жар, но сгорало слишком быстро, огонь погас, остались раскаленные угли. Сущов встал и набросал дров в очаг, выбирая посырее и потолще, - так точно хватит до утра, Анна проснется – в доме тепло. Коряги тлели, обнявшись, кора обугливалась, но не загоралась. Сущов сидел перед очагом и ждал, когда промерзшая древесина прогреется. Красные головешки вечернего огня гасли одна за другой, становясь черными. Когда они исчезли совсем, Сущов опустил голову и тихо подул. Ждавшее его дыхания, согревшееся дерево вспыхнуло, и пламя жадно и уверенно побежало по истомившимся волокнам. Сущов обернулся и посмотрел на спящую женщину. Пол под ним вдруг начал дрожать, снаружи донесся шум. Сущов быстро поднялся, подошел к окну. Ночная темнота вздыбилась над ним огромной несущейся вниз белой стеной и раздавила его.
…Анна открыла глаза – было невыносимо холодно. Она поднялась, прошлась по своей пустой, крохотной квартирке. От стены с фотообоями несло мертвенным ознобом. В осунувшемся кресле она увидела серый, с черными пятнами линялых маков халат. Анна потянула его к себе, замерла в нерешительности, медленно надела. Халат не грел, он казался промерзшим. Анна плотно запахнула холодный флис, руки впились в ворот и стянули его у шеи . Она опустилась в кресло, вжалась в него и начала превращаться в камень.
Комната задрожала. Снежный склон треснул и посыпался на пол цементной крошкой. Яростный, крушащий удар ворвался и прошел волной. Послышался звон упавшего с полки фарфора. Стальная тяжесть кувалды впивалась в стену снова и снова. Один из шести листов фотообоев с видом на несостоявшуюся жизнь лопнул и обвалился.
НАСЛЕДСТВО ("ЭТО ВСЁ ТВОЁ, СЫНОК...")
Человек родился, огляделся – холмы, накрытые лугами, змеившаяся меж холмов река, сонные заросли цветущей жимолости на склоне, тихое перешептывание камыша на другом берегу.
- Чье это? – спросил он.
- Твое, Отто, - ответил ему отец.
Человек обрадовался, встал и пошел. Он шел весь день, а луга, и рощи, и река все тянулись и тянулись. С вершины холма он огляделся - мир бескрайний и широкий, без начала и конца, предстал перед ним.
- Обманул меня отец – мне за всю жизнь не обойти и не объехать все это – стало быть, моим оно быть не может, да и проку с него никакого. Выходит, ничего своего, кроме пары ног, пары рук и одной разумной головы у меня нет.
Стемнело, он лег на траву. Ночью стало холодно, он увидел над собой черную пропасть неба, залитую звездами. Отто лежал и смотрел на небо до самого утра. А с первыми лучами солнца встал и пошел искать свое.
По пути ему встретилась пыльная, исхоженная тысячами ног, дорога.
- Идти по дороге легче, - рассудил человек, - и наверняка придешь туда, где найдется что-нибудь и для меня.
И пошел по дороге.
Дорога привела его к мельнице, а сама отправилась дальше.
- Чья это мельница? – спросил он.
- Моя, - ответил мельник, – хочешь есть?
- Хочу, - только теперь Отто заметил, что голоден.
- Тогда держи.
И мельник взгромоздил на спину человека огромный мешок зерна.
- Неси к жерновам.
Весь день Отто носил на себе мешки с зерном к жерновам, а обратно - мешки с мукой. За это жена мельника накормила его, и ему разрешили переночевать в доме мельника. В теплой постели, под крышей он сразу уснул.
Так Отто начал работать на мельнице.
- Откуда у тебя мельница?
- От отца.
- Мой отец не оставил мне ничего.
Мельник кормил человека и давал кров. Однажды Отто рассудил, что ничего своего у него не прибавилось, взял из кладовой мельника бурдюк вина, сырную голову и пару лепешек и, пока все спят, вышел на грязную после дождя, продавленную тысячами лошадиных копыт дорогу, и пошел по ней.
- Я должен найти свое, - думал он, отправляясь в путь.
К вечеру дорога привела его к кузнице, а сама побежала куда-то еще.
- Чья это кузница?
- Моя, - ответил кузнец, - ты голоден?
- Нет, - человек показал на мешок с провизией и бурдюк с вином, болтавшиеся за его плечами.
- Наверняка у тебя ни гроша за душой.
Отто вдруг понял, что у него совсем нет денег, и вздохнул.
- Тогда держи.
И кузнец показал человеку на кузнечные мехи и велел гнать ими воздух.
Отто остался работать в кузнице – носить уголь, качать мехи, бить тяжелым молотом, подчиняя себе самое твердое железо. Он уставал так, что падал мертвым сном, едва касался постели.
- Откуда у тебя кузница?
- От отца.
- А мой отец не оставил мне ничего.
Кузнец кормил его, давал кров и немного денег. Однажды человек рассудил, что у него мало, что своего прибавилось, и пара монет в неделю не стоят такого тяжелого труда. Он вытащил сбережения кузнеца, которые давно приметил в старом его сапоге, из конюшни вывел игреневого коня, затемно вышел на извилистую, изъеденную тысячами колес дорогу и снова отправился в путь.
- Я должен найти свое, - думал Отто.
К вечеру дорога привела его трактиру с постоялым двором, а сама запетляла неизвестно куда.
- Чей это трактир? – спросил он, привязав коня и переступив порог.
- Мой, - ответил трактирщик, разглядывая гостя, - прикажете подать жареного поросеночка?
- Дай мне воды, трактирщик. И прежде, чем ты мне что-то предложишь, вели насыпать овса моей лошади.
Он достал из увесистого кошеля монету и щелкнул ею перед трактирщиком о стойку.
- Я вижу, господин не голоден. А что я – бедный трактирщик - могу предложить человеку, путешествующему на коне и с деньгами? Кроме пищи, вина и ночлега - ничего. Но, позвольте мне дерзкий вопрос.
- Спрашивай, если уж разбудил мое любопытство.
- Господин, я вижу вы прибыли один… - трактирщик замолчал.
- Что с того?
- Простите мою неучтивость – но, почему господин путешествует без своей достопочтенной супруги?
Отто вдруг понял, что все это время был несчастен без доброй и любящей жены, и предался глубокой тоске.
- Я понимаю вас, господин, - неловко бормотал трактирщик, - после смерти покойницы я тоже стал одинок и несчастен. И вот ведь усмешка всевышнего – дитя ее и лицом, и характером – точно она. До конца дней моих будет мне напоминанием. Одна лишь радость мне суждена, если будет милостив господь, - увидеть счастливой мою дочку – плоть от плоти моей – и знать, что будет с ней рядом честный человек, когда кончится мое время.
Трактирщик замолчал, расчувствовавшись. И чтобы гость не подумал чего, еще раз спросил:
- Так что, не прикажете ли подать поросеночка?
Человеку стала невыносима новая тоска его.
- Подай мне вина… И поросеночка пусть тоже несут.
Он сел за стол и опустил голову. Дочь трактирщика поставила перед Отто глиняный кувшин и блюдо с дымящимся, в золоченой корочке, поросенком со спекшимся плодом яблока в стиснутом рту. Молодой жирок игриво сочился по нему, заманивая, зовя человека впиться зубами в нежную, только что приготовленную, молодую плоть. Отто поднял глаза и залюбовался – так очаровательна была девушка, возникшая перед ним. Румянец смущения и юности играл на ее щеках. В их постоялом дворе обычно останавливались люди никчемные, грязные, грубые. Они были неинтересны своей простотой. В этом же человеке, в его черных глазах крылась тайна. А еще - он так смотрел на нее. Мужские взгляды пощупывали ее и раньше. Но странная тоска черных глаз была непохожа на привычную жирную похоть прочих постояльцев и щекотала девичье воображение…
- Я вижу – вы человек честный и благородный, - трактирщик замялся, - да и я для дочери ничего не пожалел бы, но – скажу прямо – мне о вас и ваших намерениях ничего не известно. Если Хильда согласна, я препятствовать не стану, но… - для смягчения слов он изобразил улыбку, - приданного за ней нисколько не дам. Мне покойница досталась без всякого имущества. Да и ваша душа – без корыстного искушения – целее будет.
Так Отто женился на Хильде.
Ночью, когда страсть Отто улеглась, он рассудил, что трактир и постоялый двор со временем перейдут к Хильде, а значит к нему. Но как им жить сейчас? Досада на недоверчивость и жадность тестя, лишившего их с молодой женой полагавшегося по праву, портила Отто торжественное настроение. Старик, конечно, одной ногой в могиле, но что, если он вздумает зацепиться за край ее и провисеть так еще долго. Отто дождался, когда Хильда уснет, спустился вниз и перерезал трактирщику горло.
Поутру убитого нашли, Отто сказал, что брачную ночь провел с женой. Хильда подтвердила. Ее пугала перспектива, потеряв отца, тут же потерять мужа. Подумать, что отца убил ее же муж, она не смела от ужаса.
В ту ночь Хильда понесла.
После похорон она попросила Отто уехать из этих мест. Отто и самому было в тягость жить в доме убитого им отца жены.
- Постоялый двор – скверное дело, - рассуждал Отто. – Любой проходимец может перерезать мне горло и завладеть всем, что теперь есть у меня.
На всякого постояльца он смотрел с подозрением. На ночь запирал все двери и ставни на окнах. Но новое утро не приносило облегчения. Жизнь его обрела цену.
Страх Отто нарастал с каждым днем.
Тогда Отто продал постоялый двор и трактир – вместе со сбережениями тестя вышла полная телега денег. Он запряг в нее двух волов и вывел их на дорогу. Усадив беременную жену поверх мешков с золотом и с опаской глядя по сторонам, Отто сел на игреневого коня, и они вместе тронулись в путь.
- Я взял у жизни свое, - думал он, - теперь я должен сохранить это для моего сына.
Они шли много дней и ночей. Дорога стала совсем разбитой, глубокие овраги тянулись по бокам ее, и склоны их были мертвы, даже на дне не было ни ручейка – лишь сухие деревья тянули к Отто из темноты свои серые, судорожные руки. Но вот и овраги остались позади, почва сделалась каменистой, и тропа стала почти не видна – разве что сбившийся с пути, заблудившийся скиталец мог забрести сюда.
- Хорошее место, - рассудил Отто, - сюда никто не придет.
Волы вдруг встали. А игреневый конь испуганно повел ноздрями. Впереди не было ничего. Дорога кончилась – под ногами лежала необъятная пропасть. Отто слез с лошади и пошел по краю обрыва, изучая местность. Кругом был один лишь голый камень.
- Здесь я и построю свой дом, - сказал он.
И начал копать в каменистой почве яму. И копал всю ночь, высекая киркой искры из тьмы. Яма получилась очень добротная, похожая на могилу.
В эту ночь Хильда родила сына – на три месяца раньше срока.
Отто спрятал мешки с деньгами в яму, оставив один при себе, завалил ее камнями, сел на лошадь и уехал. К вечеру потянулись груженые подводы, за ними шла длинная вереница каменотесов. Отто решил построить жилище, которого никогда не было у него, и которое он сможет оставить своему сыну.
Хильда плакала над ребенком – мальчик родился без ног.
- Бог наказал нас, - шептала она.
- Ты глупа, что, впрочем, неудивительно – ты всего лишь дочь мертвого трактирщика. Господь дает знак – моему мальчику незачем скитаться по миру, у него с рождения есть все, чего не было у меня. Господь благословил моего сына. Поэтому я назову его Готтфрид.
Отто строил не просто дом – снаружи это была неприступная, величественная крепость. Рабочие день и ночь вырезали из скал огромные камни, тащили их и возводили из них стены. Внутри стен – еще стены. И еще, еще. Если бы вор или убийца и задумал пробраться внутрь – он просто заблудился бы в каменном лабиринте.
Внутри всех стен – в самом центре – осталась лишь небольшая, но полная роскоши и изысканной отделки комната. Посреди нее, под грудой камней Отто хранил свои деньги.
Рядом лежал маленький Готтфрид и смотрел, как стремительно сужается прямоугольный клочок неба над ним. Но вот балки тяжелым крестом перечеркнули его, на них опустили крышу, и небо исчезло.
Готтфрид перевел взгляд на плачущую над ним мать и весело задрыгал ногами, которых у него не было. Но он об этом еще не знал, поэтому болтал ими свободно и легко.
Когда очередной мешок золота опустошался, Отто дожидался ночи, раздвигал камни над ямой, похожей на могилу, и доставал следующий. Он не был скуп и ничего не жалел для сына, помня, что собственный отец пустил его по этому миру ни с чем.
В одну из ночей Хильда повесилась – на крестовине балок, под самой крышей. Отто не заметил того. Он смотрел вниз, в открытую могилу своего тайника. Денег там больше не было. Золото трактирщика кончилось.
К счастью, крепость была готова. Отто навесил толстую дубовую дверь, обитую стальными пластинами. Не хватало лишь одного – прочного засова, чтобы намертво закрыть ее и отгородить Готтфрида от воров и убийц.
- Какая усмешка, - горько сказал Отто, - я построил неприступный замок. Но не могу запереть его. Однажды найдется тот, кто доберется сюда и завладеет всем, что принадлежит моему сыну.
Тогда Отто стал выдирать из себя жилы и кости. Кости он туго перевязывал жилами, пока не получился самый надежный засов.
- Я сам лягу на пути у любого, кто принесет зло моему единственному сыну.
Засов упал на скобы, плотно заперев дверь, и Отто не стало, от него остался лишь шепот, который долго бродил в огромном лабиринте, отражаясь от каменных стен:
- Это все твое, сынок.
Готтфрид огляделся. На руках он ловко передвигался, но каменный мешок роскошной залы казался ему мал для жизни. Он подтянулся и снял засов, дверь открылась, освобождая метавшийся шепот:
- Это все твое, сынок…
Мальчик развязал жилы, вытащил отцовские кости и соорудил себе из них ноги, примотав жилами к своим маленьким культям.
Стояла глубокая ночь. Маленький человек шел, оставляя позади каменную, вознесшуюся к небу, неприступную крепость. Было холодно. Но человек шел, с усердием переставляя непривычные ноги, зная, что утреннее солнце взойдет и согреет его. И это ожидание скорого тепла делало озноб приятным. Он шел в темноте, в слабом свете звезд, определяя путь по далекому запаху зреющей жимолости.
Прозаик, сценарист, член Союза писателей Москвы.
СВЕТ СЕМЕЙНОЙ ЖИЗНИ
Когда Анна Михайловна впервые разглядела Васю Крошкина в тусклом свете своего жизненного пути, она сразу поняла, что это ее крест, и попросила у него руку и сердце.
Руку и сердце у Васи до Анны Михайловны просили дважды. Первый раз он по неопытности согласился, но просительница не расслышала его положительной резолюции, в отчаянии выбежала вон и, не выходя из отчаяния, прожила с первым встречным короткую, но счастливую жизнь.
Во второй раз, памятуя опыт первой, несостоявшейся, женитьбы, Вася склонился к самому уху взалкавшей его женщины, и, многообещающе тронув его языком, громко сказал «нет!» в возбужденный слуховой нерв. Невеста сбежала от мира в келью, где и прожила долгую и, как ей казалось, счастливую жизнь.
Осчастливив таким образом двух женщин, Вася решил больше не жениться, сочтя дело хлопотным и бестолковым.
Поэтому никаких свадебных перспектив у Анны Михайловны с Васей не было; по совести сказать, не только с ним. Но нежное прикосновение крепкой ее десницы к хрупкой Васиной шее пробудило в нем любовный трепет, придало смелости, он обмяк и ухнул в семейное счастье.
Супружеская жизнь не заладилась сразу, и это скрепило союз неимоверно.
Брачную ночь молодые провели на кухне – Анна Михайловна, накушавшись заливного, перекатисто храпела, возложившись на обеденный стол, как главное блюдо. Вася пытался перетащить матримониальное тело любимой в более подходящее случаю место, но не осилил ношу, упал и всю ночь лежал придавленный. До самого утра он с любовью рассматривал внушительные очертания Анны Михайловны, все более и более влюбляясь и не веря в свалившееся на него счастье.
Под утро он уснул, утомленный любовными переживаниями.
И тут же был разбужен стонами Анны Михайловны – у нее от заливного болела голова и другие части, ушибленные об пол. Особенную же муку необъятной душе ее доставляла Васина нищета чувств, о которой Анна Михайловна принялась высказывать Васе. Так с тех пор и повелось – рассвет каждого дня семейной жизни начинался со стонов и ламентаций.
Анна Михайловна требовала лилий и стихов. Вася пробовал декламировать что-то по памяти, но память издевалась, подсовывая бесперспективную детскую поэзию. Вдруг он вспомнил, что в школе учил Есенина, и подумал, что Есенин будет и к месту, и к случаю. Взяв постанывавшую Анну Михайловну за руку, он начал читать:
- Есенин! Утром в ржаном закутке, где златятся рогожи в ряд… Как там дальше…А! Семерых ощенила сука, рыжих семерых щенят…
Анна Михайловна взвыла, как щенившаяся есенинская сука, но Вася уже и сам понял, что выбор стихов для школьной программы не вполне отвечает вызовам реальной жизни.
Вечером, возвращаясь домой, Вася Крошкин добыл букет лилий, и Анна Михайловна, встретив его взглядом полным горечи и боли, готова была уже смилостивиться над ним, но вместо этого чихнула, потом чихнула еще раз, и еще. Аллергия на лилии свалила Анну Михайловну, и она чихала до утра, каждым чихом на разные лады выражая презрение к своему непутевому мужу.
Вася старался, но успехов в этих стараниях не достигал. Всякая попытка выразить любовь к Анне Михайловне оборачивалась маленькой трагедией, копя ненависть у одной, и ощущение супружеской несостоятельности у другого. И все-таки Вася Крошкин был почти счастлив, в минуты затишья он с восхищением смотрел на спящую жену, досадуя на себя и удивляясь несправедливости судьбы, подарившей ему такую женщину вопреки всем его недостаткам. Васю даже подташнивало от восторга чувств и любовного головокружения.
Не в силах терпеть светящуюся Васину морду, Анна Михайловна решила его убить. Из всех опрошенных знакомых и соседей пойти на убийство согласился электрик Гермидонт и назвал цену. Анна Михайловна пыталась сэкономить:
- Гермидонт Аполлинарьевич, откуда, откуда такие деньжищи у бедной женщины? – лямочка платья дернулась и сползла вниз. - У меня вообще нет денег! Живу в черном теле…
- …и все-таки без денег никак, - Гермидонт подтянул брюки и отвернулся, чтобы не смущать Анну Михайловну.
- Что?! Еще и денег? А как же это?
- Убить вашего мужа после этого – пошлое дело. Мне совесть и воспитание не позволяют. За деньги – другое дело.
- Вы подлец!
Гермидонт расхохотался и вышел.
Деньги на убийство Анна Михайловна попросила у Васи. Выходило дороговато, Вася залез в долги, но нашел. Зачем жене столько денег он не спрашивал и был счастлив уже тем, что смог доставить ей радость.
В условленное время Гермидонт рубанул свет и, выждав пару минут, постучал в квартиру Крошкина, пряча топор за пазухой. Вася открыл.
- Электрика вызывали?
- Нет. Но как хорошо, что вы так кстати.
Гермидонт вошел. Дверь закрылась.
Анне Михайловне сделалось нехорошо – Гермидонт рубил от души, на совесть, и электричества не осталось во всем доме – лифт не работал, вдове пришлось волочь себя на седьмой этаж, звучно спотыкаясь в потемках. Трясясь от одышки и близости долгожданного неотвратимого несчастья, она повернула ключ. Семейный очаг встретил ее кромешной темнотой. Анна Михайловна ступила в этот мрак и пошла по нему. Мрак принял ее, расступился тусклым светом, и Анна Михайловна захрипела от увиденного.
Вася и Гермидонт Аполлинарьевич сидели при свечке и закусывали. А закусывали они, потому что выпивали. А выпивали они, потому что Гермидонт оказался слабый духом подлец и алкоголик. Увидев лицо Васи, выхваченное из сумрака светом свечи, он принял его за ангела небесного и предложил выпить за встречу.
Так они и сидели.
Анна Михайловна, увидав их, налилась болью невыразимой ненависти и лопнула бы, но ненависть отыскала выход и пошла трещиной по лицу – Анна Михайловна окривела. И упала на пол кухни – аккурат на брачное ложе. Ни рукой, ни ногой не шевелит. И не может говорить. И стонать тоже не может. Лежит с кривым лицом и шипит неразборчиво – шипеть получалось.
Надо сказать, что кривизна пошла по лицу ее несколько странно, с подковыркой – со стороны теперь выходило, что Анна Михайловна все время улыбается. А поменять лицо назад она уже не могла. Организм лишил ее власти над собой и зажил без нее.
Гермидонт электричество так и не починил. Но часто заходил в гости. Бывает придет, сядет и пьет. Смотрит, как над неразборчиво шипящей и улыбающейся Анной Михайловной сидит счастливый Вася. По голове ее гладит. А то стихи вдруг читать начнет. И порывается Гермидонт сказать что-то очень важное Васе, но рука хватает рюмку и затыкает ею свой уже открывшийся рот. Расплачется, достанет из-за пазухи топор и ну лучины строгать. А кругом все темно. Лишь там, где Вася пройдет со своей свечой, тьма гнется в сторону, давая место свету его счастливой жизни.
МОНАШКА
Дождь закончился. Ночной воздух сделался прозрачен. Монашка сняла с себя мокрую одежду и принялась выжимать из нее воду. Белые груди причудливо засияли в блеклом свете луны.
Они напоминали пару покачивающихся полумесяцев – одновременно похожих и разных; то ли смотревших друг на друга, то ли отвернувшихся; усыпанных капельками упавшей с неба влаги.
Монашка не замечала, что та, большая, луна, и миллионы вернувшихся после дождя звезд, и вся бездна мироздания отражаются в каждой из этих капелек, и что целая россыпь вселенных покрыла ее тело.
Совершенно голая монашка стояла перед небом и дрожала от холода.
На нее смотрели сотни глаз – поляну, где она остановилась, заполонило стадо совокупляющихся кроликов. Они разглядывали монашку и в порыве любовного экстаза мелко дрожали.
Так они и дрожали: замерзающая монашка и сто совокупляющихся пар кроликов.
Но монашка их не видела – все кролики были черными.
И в каждом из рассматривавших ее глаз покачивалось два полумесяца, покрытых тысячами капелек, и в каждой капельке плыла бездна с миллионами звезд. И все вместе они дрожали от любовного экстаза и от холода ночи.
Монашка обтерла свои груди руками, и тысячи вселенных в глазах кроликов погасли.
ПРОБКА ОТ МАСЛА
Харитон Похлебкин проголодался и решил пожарить яичницу. Поставил на огонь сковородку, достал бутылку масла. Пробка соскочила, упала на пол и покатилась. Он хотел догнать ее и поймать, но тут на кухню зашла жена его, Серафима, и сказала, что уходит от Харитона Похлебкина, поскольку никакого душевного и физического усердия жить с ним более не имеет. И ушла.
Харитон хотел догнать ее – вернуть, но тут пробка, катившаяся по полу, сделала полный круг и остановилась, уткнувшись в босые харитоновы ноги. Он поднял ее и вспомнил про масло, но увидел, что масло кончилось. Харитон Похлебкин выбросил пустую бутылку вместе с пробкой и принялся разбивать яйца на раскаленную сухую сковородку.
СТЕНА
Снежный склон во многих местах ободран до штукатурки – серый цемент, потеряв цепкость к существованию, сыпется на пол.
Студеный поток, вытекающий из под засиженного мухами громадного ледника, проваливается водопадом в альпийскую долину, наливается глубиной августовского неба и вдруг обрывается, уткнувшись в угол, в другую стену комнаты. Липкие бурые пятна – старый новый год, рябиновая на коньяке, вдребезги – обильно покрывают и воду, и ледник, и долину.
Человек в трусах сидит на старом драпированном стуле перед стеной и пытается размышлять о своей жизни. Жизнь его поводов для размышлений не дает, поэтому попытка ничем не заканчивается. Он смотрит на стремительную, бурную воду, но упирается взглядом в неподвижность шести листов фотообоев.
Композиция «Водопад в Альпах» и покрываемая композицией стена сопровождали Сущова с рождения. Он был торопливо зачат под этим ледником. Горный воздух вырывался из его младенческой груди беспомощными криками. Всю жизнь он прожил у этого ручья, так и не испив его прозрачной воды. Вместе с шестью листами бумаги он приходил в негодность, истирался, выцветал желтизной, исчезал.
Сущов вздрогнул – женщина в сером халате, расписанном линялыми, когда-то красными, но теперь отчетливо черными маками, шла по ту сторону водопада. Она грузно села в осунувшееся кресло и стала смотреть на Сущова. Ему сделалось неуютно от ее взгляда – Сущов не сразу понял почему – женщина в маках смотрела не на него, а сквозь него – куда-то вдаль, самого Сущова не замечая. Глаза ее наполнялись тоской, такой же серой, как ее халат, и эта серость не имела просвета, наоборот - заплывала черными пятнами маков.
Но между маками таилось что-то еще, неуловимое, за что Сущову хотелось ухватиться, но оно ускользало. У него мелькнуло чувство, что когда-то, очень давно, он уже встречал эту женщину. И делалось нехорошо от мысли, что встретив ее, видимо, прошел мимо, если теперь и саму встречу он отчетливо вспомнить не может. И сквозило подвальной сыростью от слов «очень давно», делавших это «когда-то» и саму женщину недосягаемыми.
Сущов встал и подошел ближе, вглядываясь в мягкие, округлые флисовые очертания, туго стянутые таким же посеревшим поясом, в онемелость рук, вцепившихся в запахнутый ворот халата. Женщина словно хотела всунуться в этот халат целиком, исчезнуть в нем. И чем больше она закрывалась, тем явственнее выделялась изменчивая полоска тела, сбегавшая от каменно-неподвижной шеи вниз. Этот незапахнутый луч, единственно живой во всем ее существе, вздымался дыханием груди и ударами сердца. Пульсирующая жилка, пробежав по лучу, била изнутри камень шеи, устремлялась вверх и выскакивала на онемевшем лице неуловимым движением изношенных серых глаз.
Сущов вдруг заметил, что глаза эти смотрят теперь на него и видят его. Ему стало неловко от этого, захотелось спрятаться. Но он продолжал стоять, врасплох застигнутый за тем, что сам рассматривал ее.
Он вспомнил, что на нем нет почти ничего, и сделалось вовсе нехорошо. Но тут же осознал, что неприкрытость его никакого значения не имеет – сколько одежды он бы не надел, женщина видит в нем нечто иное, что сам он искусно научился скрывать от себя. И в этом взаимном созерцании было что-то притягательное, то, что поначалу казалось неловкостью, вдруг обернулось ощущением необъяснимой нежности. Словно каждый из них рассматривал детскую фотокарточку другого и при этом исподволь наблюдал за этим другим, тоже рассматривающим.
Он подошел к женщине и взял ее руки, вросшие в ворот халата. Руки вздрогнули от прикосновения, но остались безжизненными. Сущов притронулся к ним губами, женщина отдернула их, как от каленого железа. Тогда он поднес ее ладони к собственному лицу, к небритым щекам, к впадинам глаз. Руки обмякли, не сразу, медленно освобождаясь от окаменелости. Луч живого стал пробиваться из под флиса, продираясь сквозь серость и черные пятна маков наружу.
Сущов обнял женщину, она прижалась к нему слабым трепетом своей жизни. От волос ее пахло страхом и дегтярным мылом. Сущов гладил этот страх, осторожно перебирал пальцами, и страх вдруг заколыхался, забился на ветру, и пахучее альпийское разнотравье ворвалось, вмиг истрепало его в клочья, содрало и унесло прочь. Тягучая серость, покрытая мазутистыми пятнами черных маков, перестала сопротивляться, поползла, бесшумно опала и осталась лежать недвижима…
Ноги околели от ледяной воды, но Сущов и Анна продолжали брести по ручью, не выходя на берег, самое ощущение этой невыносимой студености было необходимо, чтобы не сорваться в крик, не убежать, не спрятаться обратно в серый халат с черными маками. Холод воды позволял верить в реальность происходящего.
За молодым сосновником, выше по склону, они увидели маленький охотничий домик. И хотя казалось, что до него рукой подать, лишь через полдня пути Сущов толкнул дверь, та мягко отворилась, и они вошли в хижину.
Сущов набрал хворосту и разжег огонь в открытом очаге, старые деревянные стены задышали, оттаивая, со скрипом потягиваясь, просыпаясь от долгого сна. Анна вытянула к огню замерзшие ноги, и Сущов принялся растирать белую холодную кожу руками, чувствуя, как она откликается на его прикосновения и наполняется теплотой жизни. Обернувшись, Сущов увидел, что по лицу женщины текут слезы, она смутилась, придвинулась к нему, обняла, и они замерли и долго так сидели, пропитываясь теплом, вслушиваясь в треск огня.
В кладовой нашлись запасы, теплая одежда, дрова, все необходимое для затерявшихся, измерзшихся людей. Анна приготовила ужин, накрыла стол, разложила дымящееся и вкусное по мейсенскому фарфору. Сущов открыл бутылку лагрейна.
Сущову казалось, что нужно сказать что-то важное, но он никак не мог понять что. Пока они взбирались по склону и когда занимались приготовлениями, было легко, сейчас же, оставшись без необходимого движения и без спасительной суеты, наступило молчание – наливающееся тяжестью, напоминающее шорох сыплющегося цемента, вовсе не похожее на то молчание, с которого началось их знакомство. Все, что он сутолочно перебирал в памяти, выходило неуместным, глупым. И он начал рассказывать про детство. Анна со скрываемой признательностью улыбалась и слушала его. Сущову стало легко. Он заново бежал по своей жизни, с самого начала, прошлое наполнялось смыслом, а настоящее переставало быть стеной. Солнце, поглаживая очертания двух людей, вырисовывало в глубине дома медленно ползущую тень. Оно бросило на них прощальный красно-карминовый взгляд и скрылось, оставив их ночи. Лишь всполохи тлеющих коряг в очаге взметались по старым стенам, выгрызая мужчину и женщину из надвинувшейся тьмы.
Сущов проснулся. Стояла глухая ночь. Анна лежала рядом, сон ее был спокоен. Стало холодно – просушенное дерево давало сильный жар, но сгорало слишком быстро, огонь погас, остались раскаленные угли. Сущов встал и набросал дров в очаг, выбирая посырее и потолще, - так точно хватит до утра, Анна проснется – в доме тепло. Коряги тлели, обнявшись, кора обугливалась, но не загоралась. Сущов сидел перед очагом и ждал, когда промерзшая древесина прогреется. Красные головешки вечернего огня гасли одна за другой, становясь черными. Когда они исчезли совсем, Сущов опустил голову и тихо подул. Ждавшее его дыхания, согревшееся дерево вспыхнуло, и пламя жадно и уверенно побежало по истомившимся волокнам. Сущов обернулся и посмотрел на спящую женщину. Пол под ним вдруг начал дрожать, снаружи донесся шум. Сущов быстро поднялся, подошел к окну. Ночная темнота вздыбилась над ним огромной несущейся вниз белой стеной и раздавила его.
…Анна открыла глаза – было невыносимо холодно. Она поднялась, прошлась по своей пустой, крохотной квартирке. От стены с фотообоями несло мертвенным ознобом. В осунувшемся кресле она увидела серый, с черными пятнами линялых маков халат. Анна потянула его к себе, замерла в нерешительности, медленно надела. Халат не грел, он казался промерзшим. Анна плотно запахнула холодный флис, руки впились в ворот и стянули его у шеи . Она опустилась в кресло, вжалась в него и начала превращаться в камень.
Комната задрожала. Снежный склон треснул и посыпался на пол цементной крошкой. Яростный, крушащий удар ворвался и прошел волной. Послышался звон упавшего с полки фарфора. Стальная тяжесть кувалды впивалась в стену снова и снова. Один из шести листов фотообоев с видом на несостоявшуюся жизнь лопнул и обвалился.
НАСЛЕДСТВО ("ЭТО ВСЁ ТВОЁ, СЫНОК...")
Человек родился, огляделся – холмы, накрытые лугами, змеившаяся меж холмов река, сонные заросли цветущей жимолости на склоне, тихое перешептывание камыша на другом берегу.
- Чье это? – спросил он.
- Твое, Отто, - ответил ему отец.
Человек обрадовался, встал и пошел. Он шел весь день, а луга, и рощи, и река все тянулись и тянулись. С вершины холма он огляделся - мир бескрайний и широкий, без начала и конца, предстал перед ним.
- Обманул меня отец – мне за всю жизнь не обойти и не объехать все это – стало быть, моим оно быть не может, да и проку с него никакого. Выходит, ничего своего, кроме пары ног, пары рук и одной разумной головы у меня нет.
Стемнело, он лег на траву. Ночью стало холодно, он увидел над собой черную пропасть неба, залитую звездами. Отто лежал и смотрел на небо до самого утра. А с первыми лучами солнца встал и пошел искать свое.
По пути ему встретилась пыльная, исхоженная тысячами ног, дорога.
- Идти по дороге легче, - рассудил человек, - и наверняка придешь туда, где найдется что-нибудь и для меня.
И пошел по дороге.
Дорога привела его к мельнице, а сама отправилась дальше.
- Чья это мельница? – спросил он.
- Моя, - ответил мельник, – хочешь есть?
- Хочу, - только теперь Отто заметил, что голоден.
- Тогда держи.
И мельник взгромоздил на спину человека огромный мешок зерна.
- Неси к жерновам.
Весь день Отто носил на себе мешки с зерном к жерновам, а обратно - мешки с мукой. За это жена мельника накормила его, и ему разрешили переночевать в доме мельника. В теплой постели, под крышей он сразу уснул.
Так Отто начал работать на мельнице.
- Откуда у тебя мельница?
- От отца.
- Мой отец не оставил мне ничего.
Мельник кормил человека и давал кров. Однажды Отто рассудил, что ничего своего у него не прибавилось, взял из кладовой мельника бурдюк вина, сырную голову и пару лепешек и, пока все спят, вышел на грязную после дождя, продавленную тысячами лошадиных копыт дорогу, и пошел по ней.
- Я должен найти свое, - думал он, отправляясь в путь.
К вечеру дорога привела его к кузнице, а сама побежала куда-то еще.
- Чья это кузница?
- Моя, - ответил кузнец, - ты голоден?
- Нет, - человек показал на мешок с провизией и бурдюк с вином, болтавшиеся за его плечами.
- Наверняка у тебя ни гроша за душой.
Отто вдруг понял, что у него совсем нет денег, и вздохнул.
- Тогда держи.
И кузнец показал человеку на кузнечные мехи и велел гнать ими воздух.
Отто остался работать в кузнице – носить уголь, качать мехи, бить тяжелым молотом, подчиняя себе самое твердое железо. Он уставал так, что падал мертвым сном, едва касался постели.
- Откуда у тебя кузница?
- От отца.
- А мой отец не оставил мне ничего.
Кузнец кормил его, давал кров и немного денег. Однажды человек рассудил, что у него мало, что своего прибавилось, и пара монет в неделю не стоят такого тяжелого труда. Он вытащил сбережения кузнеца, которые давно приметил в старом его сапоге, из конюшни вывел игреневого коня, затемно вышел на извилистую, изъеденную тысячами колес дорогу и снова отправился в путь.
- Я должен найти свое, - думал Отто.
К вечеру дорога привела его трактиру с постоялым двором, а сама запетляла неизвестно куда.
- Чей это трактир? – спросил он, привязав коня и переступив порог.
- Мой, - ответил трактирщик, разглядывая гостя, - прикажете подать жареного поросеночка?
- Дай мне воды, трактирщик. И прежде, чем ты мне что-то предложишь, вели насыпать овса моей лошади.
Он достал из увесистого кошеля монету и щелкнул ею перед трактирщиком о стойку.
- Я вижу, господин не голоден. А что я – бедный трактирщик - могу предложить человеку, путешествующему на коне и с деньгами? Кроме пищи, вина и ночлега - ничего. Но, позвольте мне дерзкий вопрос.
- Спрашивай, если уж разбудил мое любопытство.
- Господин, я вижу вы прибыли один… - трактирщик замолчал.
- Что с того?
- Простите мою неучтивость – но, почему господин путешествует без своей достопочтенной супруги?
Отто вдруг понял, что все это время был несчастен без доброй и любящей жены, и предался глубокой тоске.
- Я понимаю вас, господин, - неловко бормотал трактирщик, - после смерти покойницы я тоже стал одинок и несчастен. И вот ведь усмешка всевышнего – дитя ее и лицом, и характером – точно она. До конца дней моих будет мне напоминанием. Одна лишь радость мне суждена, если будет милостив господь, - увидеть счастливой мою дочку – плоть от плоти моей – и знать, что будет с ней рядом честный человек, когда кончится мое время.
Трактирщик замолчал, расчувствовавшись. И чтобы гость не подумал чего, еще раз спросил:
- Так что, не прикажете ли подать поросеночка?
Человеку стала невыносима новая тоска его.
- Подай мне вина… И поросеночка пусть тоже несут.
Он сел за стол и опустил голову. Дочь трактирщика поставила перед Отто глиняный кувшин и блюдо с дымящимся, в золоченой корочке, поросенком со спекшимся плодом яблока в стиснутом рту. Молодой жирок игриво сочился по нему, заманивая, зовя человека впиться зубами в нежную, только что приготовленную, молодую плоть. Отто поднял глаза и залюбовался – так очаровательна была девушка, возникшая перед ним. Румянец смущения и юности играл на ее щеках. В их постоялом дворе обычно останавливались люди никчемные, грязные, грубые. Они были неинтересны своей простотой. В этом же человеке, в его черных глазах крылась тайна. А еще - он так смотрел на нее. Мужские взгляды пощупывали ее и раньше. Но странная тоска черных глаз была непохожа на привычную жирную похоть прочих постояльцев и щекотала девичье воображение…
- Я вижу – вы человек честный и благородный, - трактирщик замялся, - да и я для дочери ничего не пожалел бы, но – скажу прямо – мне о вас и ваших намерениях ничего не известно. Если Хильда согласна, я препятствовать не стану, но… - для смягчения слов он изобразил улыбку, - приданного за ней нисколько не дам. Мне покойница досталась без всякого имущества. Да и ваша душа – без корыстного искушения – целее будет.
Так Отто женился на Хильде.
Ночью, когда страсть Отто улеглась, он рассудил, что трактир и постоялый двор со временем перейдут к Хильде, а значит к нему. Но как им жить сейчас? Досада на недоверчивость и жадность тестя, лишившего их с молодой женой полагавшегося по праву, портила Отто торжественное настроение. Старик, конечно, одной ногой в могиле, но что, если он вздумает зацепиться за край ее и провисеть так еще долго. Отто дождался, когда Хильда уснет, спустился вниз и перерезал трактирщику горло.
Поутру убитого нашли, Отто сказал, что брачную ночь провел с женой. Хильда подтвердила. Ее пугала перспектива, потеряв отца, тут же потерять мужа. Подумать, что отца убил ее же муж, она не смела от ужаса.
В ту ночь Хильда понесла.
После похорон она попросила Отто уехать из этих мест. Отто и самому было в тягость жить в доме убитого им отца жены.
- Постоялый двор – скверное дело, - рассуждал Отто. – Любой проходимец может перерезать мне горло и завладеть всем, что теперь есть у меня.
На всякого постояльца он смотрел с подозрением. На ночь запирал все двери и ставни на окнах. Но новое утро не приносило облегчения. Жизнь его обрела цену.
Страх Отто нарастал с каждым днем.
Тогда Отто продал постоялый двор и трактир – вместе со сбережениями тестя вышла полная телега денег. Он запряг в нее двух волов и вывел их на дорогу. Усадив беременную жену поверх мешков с золотом и с опаской глядя по сторонам, Отто сел на игреневого коня, и они вместе тронулись в путь.
- Я взял у жизни свое, - думал он, - теперь я должен сохранить это для моего сына.
Они шли много дней и ночей. Дорога стала совсем разбитой, глубокие овраги тянулись по бокам ее, и склоны их были мертвы, даже на дне не было ни ручейка – лишь сухие деревья тянули к Отто из темноты свои серые, судорожные руки. Но вот и овраги остались позади, почва сделалась каменистой, и тропа стала почти не видна – разве что сбившийся с пути, заблудившийся скиталец мог забрести сюда.
- Хорошее место, - рассудил Отто, - сюда никто не придет.
Волы вдруг встали. А игреневый конь испуганно повел ноздрями. Впереди не было ничего. Дорога кончилась – под ногами лежала необъятная пропасть. Отто слез с лошади и пошел по краю обрыва, изучая местность. Кругом был один лишь голый камень.
- Здесь я и построю свой дом, - сказал он.
И начал копать в каменистой почве яму. И копал всю ночь, высекая киркой искры из тьмы. Яма получилась очень добротная, похожая на могилу.
В эту ночь Хильда родила сына – на три месяца раньше срока.
Отто спрятал мешки с деньгами в яму, оставив один при себе, завалил ее камнями, сел на лошадь и уехал. К вечеру потянулись груженые подводы, за ними шла длинная вереница каменотесов. Отто решил построить жилище, которого никогда не было у него, и которое он сможет оставить своему сыну.
Хильда плакала над ребенком – мальчик родился без ног.
- Бог наказал нас, - шептала она.
- Ты глупа, что, впрочем, неудивительно – ты всего лишь дочь мертвого трактирщика. Господь дает знак – моему мальчику незачем скитаться по миру, у него с рождения есть все, чего не было у меня. Господь благословил моего сына. Поэтому я назову его Готтфрид.
Отто строил не просто дом – снаружи это была неприступная, величественная крепость. Рабочие день и ночь вырезали из скал огромные камни, тащили их и возводили из них стены. Внутри стен – еще стены. И еще, еще. Если бы вор или убийца и задумал пробраться внутрь – он просто заблудился бы в каменном лабиринте.
Внутри всех стен – в самом центре – осталась лишь небольшая, но полная роскоши и изысканной отделки комната. Посреди нее, под грудой камней Отто хранил свои деньги.
Рядом лежал маленький Готтфрид и смотрел, как стремительно сужается прямоугольный клочок неба над ним. Но вот балки тяжелым крестом перечеркнули его, на них опустили крышу, и небо исчезло.
Готтфрид перевел взгляд на плачущую над ним мать и весело задрыгал ногами, которых у него не было. Но он об этом еще не знал, поэтому болтал ими свободно и легко.
Когда очередной мешок золота опустошался, Отто дожидался ночи, раздвигал камни над ямой, похожей на могилу, и доставал следующий. Он не был скуп и ничего не жалел для сына, помня, что собственный отец пустил его по этому миру ни с чем.
В одну из ночей Хильда повесилась – на крестовине балок, под самой крышей. Отто не заметил того. Он смотрел вниз, в открытую могилу своего тайника. Денег там больше не было. Золото трактирщика кончилось.
К счастью, крепость была готова. Отто навесил толстую дубовую дверь, обитую стальными пластинами. Не хватало лишь одного – прочного засова, чтобы намертво закрыть ее и отгородить Готтфрида от воров и убийц.
- Какая усмешка, - горько сказал Отто, - я построил неприступный замок. Но не могу запереть его. Однажды найдется тот, кто доберется сюда и завладеет всем, что принадлежит моему сыну.
Тогда Отто стал выдирать из себя жилы и кости. Кости он туго перевязывал жилами, пока не получился самый надежный засов.
- Я сам лягу на пути у любого, кто принесет зло моему единственному сыну.
Засов упал на скобы, плотно заперев дверь, и Отто не стало, от него остался лишь шепот, который долго бродил в огромном лабиринте, отражаясь от каменных стен:
- Это все твое, сынок.
Готтфрид огляделся. На руках он ловко передвигался, но каменный мешок роскошной залы казался ему мал для жизни. Он подтянулся и снял засов, дверь открылась, освобождая метавшийся шепот:
- Это все твое, сынок…
Мальчик развязал жилы, вытащил отцовские кости и соорудил себе из них ноги, примотав жилами к своим маленьким культям.
Стояла глубокая ночь. Маленький человек шел, оставляя позади каменную, вознесшуюся к небу, неприступную крепость. Было холодно. Но человек шел, с усердием переставляя непривычные ноги, зная, что утреннее солнце взойдет и согреет его. И это ожидание скорого тепла делало озноб приятным. Он шел в темноте, в слабом свете звезд, определяя путь по далекому запаху зреющей жимолости.