/



Новости  •  Книги  •  Об издательстве  •  Премия  •  Арт-группа  •  ТЕКСТ.EXPRESS  •  Гвидеон
» Георгий Елин / НЕЗНАМЕНИТЫЙ КЛАССИК
Георгий Елин / НЕЗНАМЕНИТЫЙ КЛАССИК
Об авторе: ГЕОРГИЙ ЕЛИН
Журналист, литератор. Родился и живёт в Москве. Печатается с 1974 года (стихи, рассказы). Окончил Литературный институт. Член Союза журналистов  РФ, Союза писателей СССР (после раздела – в СП Москвы). В 80-е считывал и впервые публиковал Записные книжки Андрея Платонова. Открывал и закрывал журналы, снимал документальное кино. Автор книг прозы "Точка росы" (1986), "Книжка с картинками" (2008). В последние годы распечатывает свои дневники, которые ведёт с 15 лет.



ЧЕСТЬ МУНДИРА

Половина моих друзей женилась после того, как заснули у подруг и были некстати застигнуты их родителями. И Алик тоже. Рассказывал: проснулся, потому что на него кто-то смотрит, приоткрыл один глаз (другой ещё был склеен сном) и увидел в дверях Олиного папу, который обалдело смотрел несколько мимо – на блондинистую головку дочери, покоившуюся на подушке возле черной кучерявой башки. Не отводя взгляда, расстегнул свой полковничий мундир, из подмышечной кобуры торчала ручка пистолета (Алик зажмурился, готовясь к смерти), но спохватился, вышел из комнаты, в коридоре свистнул бобику, хлопнул дверью...

Потом, когда любовники уже привели себя в божеский вид, отец остыл на собачьей прогулке и вернулась со службы мама, поговорили по душам. Годы спустя Алик вспоминает это с улыбочкой, а тогда было не до смеха: если маму знобило от новости, что Оля на третьем месяце, а до окончания школы еще два, то папу трясло от вида жениха и его пятого пункта, что плохо сочеталось с мундиром полковника КГБ и секретной должностью на таможне. Тем не менее, кое-как пришлось сочетаться, и бездомный Алик с ворохом антисоветской литературы перебрался в ведомственный дом, где на вахте сидели плечистые дядьки в штатском.

Иван Семёныч в родившемся вскоре внуке души не чаял, на неразумную дщерь зла не держал, и даже медленно привык к тому, что Алик сразу стал называть его папой.

Я очень любил присутствовать при их разговорах.

– Папа, а в нашей стране антисемитизм есть? – вопрошал за ужином Алик, грызя батон копчёной колбасы из полковничьего спецпайка.
– Нет, Александр, у нас в СССР антисемитизма нет.
– А я сегодня читал лекцию в МГИМО и специально задал вопрос декану, сколько у них учится евреев. И он честно сказал, что по документам ни одного.
– Правильно, ведь это закрытое учебное заведение.

В другой раз Алик умудрялся звонить тестю на работу – спрашивал, нет ли у них среди конфискованных книжек Бердяева и Шестова, умолял покопаться и принести. И бедняга Иван Семёныч выносил – запихнув под брючный ремень, наглухо застегнув китель с погонами...

Алик давно профессор, преподаёт в университете в Канаде, и Оля с двумя взрослыми сыновьями тоже с ним. Но в Москву приезжают часто, и я всякий раз прихожу к ним в гости. Олины родители сильно постарели, но Иван Семёныч выглядит молодцом: выйдя в отставку, свою на таможне должность сохранил. Новые времена его мало радуют – ко всему, говорит, привык, лишь к тому, что постоянно посылают в жопу, привыкнуть никак не может: "Хорошо, что я теперь форму не ношу, не то бы я на них посмотрел..."
А мундир его постоянно висит на вешалке в коридоре.


НЕЗНАМЕНИТЫЙ КЛАССИК (Валентин БЕРЕСТОВ)

Однажды, спустившись в нижний буфет Дома литераторов, оказался в уютной компании трёх замечательных детских писателей. Вкупе они как бы символизировали живую преемственность поколений, в разбросе возрастов от тридцати до пятидесяти. Младший только что дебютировал в качестве ироничного сказочника и начал раздавать детям ехидные вредные советы. Средний уже считался мэтром и слыл непримиримым борцом с чиновными шапокляками, которые мешали ему зарабатывать деньги. Старшим был Валентин Дмитриевич Берестов.

Подошедшему гостеприимно даровали свободное место за столиком и участие в неторопливом разговоре за жизнь. Собственно, в основном беседа состояла из диалога мэтра и Берестова – младшим полагалось внимать и делать правильные выводы.

– Слышал, Валентин Дмитриевич, вы квартиру приобрели. Разумно поступили, надо вкладывать деньги в недвижимость, – похвалил Берестова предприимчивый мэтр.
– Оказалось, в большом кабинете рукописи теряются гораздо чаще.
– Могу рекомендовать находчивую домработницу.
– К нам ездить далековато.
– Что за вопрос! Купите машину.
– С моим-то зрением?
– Наймите шофера.
– Это трудно. И жена очень часто болеет.
– Самое время присмотреть маленький домик в Крыму.
– Мне кажется, вы приняли меня за директора Литфонда, – наконец не сдержался Берестов.

Этот разговор происходил в конце 70-х. Не успел глазом моргнуть – двадцатый век пролетел. Другое время нынче за окном. Двое писателей из упомянутой сценки в 1998-м оказались в коммерсантовской «тысяче» самых преуспевающих людей России. Берестов тогда тоже попал в газеты – по случаю главного своего богатства – 70-летия. А через две недели после юбилея – в некрологи: его время кончилось...

Когда мы подружились, Валентину Дмитриевичу был без чего-то полтинник, и нам, двадцатипятилетним, он казался стариком – одышливый, усталый, абсолютно седой. Молодыми оставались только голос – высокий, по-мальчишески звонкий, и заливистый смех. Да еще юношеский азартный интерес к новым людям, феноменальный талант находить друзей.

То было время кухонных застолий – общения на фоне бардовских гитар, политических анекдотов, стихов и вольных разговоров. Понятие «кухня» (элитарная, цеховая, интеллигентская – не суть важно) включало в себя и колоритную мастерскую художника Бориса Мессерера, где хозяйничала Белла Ахмадулина, и допотопную дворницкую, которую в качестве служебного помещения временно занимал при трудоустройстве в ЖЭК какой-нибудь отъезжант в ожидании визы, и нелегально обжитый богемой ничейный чердак с выходом на романтическую арбатскую крышу, и типовые пятиметровки в «хрущобах» или башнях–«скворечниках», где по ночам била ключом неподцензурная жизнь обитателей страны Советов. Понятно, круги общения были разными, равно как и правила игры: удостоившись визита на мессереровскую мансарду, уместно было принести бутылку «Хванчкары» и розу для Беллы Ахатовны, а отправляясь на Сходню к Новелле Матвеевой – прозаические сахар, чай и печенье.

На кухне Берестова царил стилистический разнобой: бутылка настоящего французского «Камю» артистично соседствовала с печёной картошкой и капустными пирожками из ближайшей кулинарии. Компания собиралась обычно цеховая: литераторы, музейные работники, книжные художники, вузовские преподаватели, студенты, объединенные, кроме гуманитарных интересов, еще и любовью к поэзии (если даже сами не рифмовали, то любили стихи наверняка).
Принцип «дёшево и много» никого здесь не смущал – молодые поэты в гордой нищете жили от гонорара до гонорара, часто – на институтскую стипендию, и червонец представлялся вполне весомыми деньгами. Как-то раз, набившись под завязку в кабинет хозяина, уже принялись читать стихи по кругу, а жена Берестова Татьяна Ивановна всё еще гремела чашками на кухне, и когда дошла очередь до Гриши Кружкова, он виновато вздохнул: «Поэзия, Валентин Дмитриевич, это замечательно, только давайте сперва покушаем...»

В те годы словцо «тусовка» ещё не расползлось по городам и весям из словарика хиппи и рокеров – все свои сбивались в прайд (буквально: львиная семья – поясню для поколения пепси и спрайта). Своих находили необъяснимым чутьём – и редко ошибались.

Познакомившись с Берестовым, первые полгода собирались у него каждую среду – так давние друзья после долгой разлуки никак не могут наговориться. И первый же грядущий Новый год встречали вместе, шумно и радостно. Пришел Митя Покровский со своими ребятами (тогда его ансамбль народной музыки только-только пробивался на столичную сцену), и так они голосисто пели, что все соседи по подъезду сбежались – квартира оказалась мала: распахнули дверь на лестницу, сидели на ступеньках. Потом до рассвета играли в «чепуху» – версифицировали, пуская по кругу листочки с рифмованной «лапшой», покуда они совсем не скатывались в трубочку. И вашему автору пришлось изрядно попотеть – оказался по часовой стрелке за Берестовым, рифмы от него доставались богатые. Получив от Валентина Дмитрича строчку: «Он в луже увидел свинью» – дорифмовал: «Не баба, а все-таки «ню». За что был премирован «самиздатской» открыточкой – с картинкой Татьяны Ивановны (парящая на воздусях муза с лирой и золотым веночком) и автографом Берестова:

Ох, и рассмешил меня сынок!
Жора, подержите мой венок!

Как-то Берестов приехал покопаться в моей домашней библиотеке – составлял антологию стихов о первой любви и не хотел пропустить ни одного мало-мальски стоящего автора. Посулил Валентину Дмитриевичу полтора десятка метров поэтических книжных полок, еду в холодильнике и два спокойных дня взаперти (сам уходил отмечать день рождения любимой девушки, втайне надеясь, что культмассовая суббота плавно перейдёт в интимное воскресенье).

Перетащив на тахту содержимое верхней полки, Берестов с ногами забрался под плед, пристроил рядом кружку с чаем и пакет пряников и занялся чтением. Задирал очки на лоб, близоруко упирался носом в книжку, поочередно шелестел губами и страницами, находил нужное, удовлетворенно говорил: «Ага!» и отрывал от листа бумаги очередной клочок на закладку. Иногда декламировал вслух какой-нибудь мадригал и включал в свою игру: «Как считаете, это будем печатать?» Невпопад бурча: «да» или «нет», я попутно гладил рубашку, выбирал галстук и упаковывал подарочки. И тут поймал любопытный берестовский взгляд: что нынче дарит молодёжь избранным девушкам в День аиста? Поэтический вкус своей пассии я надеялся уважить сувенирным томиком Вийона, а бытовой – куском югославского мыла на лохматом шерстяном шнуре (девица обожала русскую баню, и богатое юношеское воображение очень живо компоновало мыльный медальон на её трепетных персях).

– Вы серьёзно хотите подарить Наташе мыло на верёвке? – недоверчиво спросил Берестов. – Тогда уж только с моим посланием:
Что сказать о верёвке и мыле?
Что верёвка и мыло дружили.
Ну а те, кто с ними дружили,
К сожалению, долго не жили.
Отсмеявшись, сообразили, что по случаю 18-летия такой экспромт не совсем уместен. «Хорошо, учтём торжественность момента», – согласился Валентин Дмитриевич и мгновенно написал на открыточке:
Что сказать о верёвке и мыле?
Наши беды их подружили.
Я считаю, что юный мой друг – обормот
И придумал подарок зловещий,
Ведь из жизни уход
И за телом уход –
Совершенно разные вещи!
Подписался, поставил дату. Добавил:
Но я Елину выходку эту прощу:
Можно мыло использовать как пращу!
Уже в дверях, провожая меня, сказал: «Если вам вдруг не повезёт с ночёвкой – не огорчайтесь: вернётесь, и мы устроим потрясающий мальчишник. Пушкина возьмём в компанию, Лермонтова, Пастернака...».
Воротясь домой через два дня, Берестова уже не застал – посреди книжного развала на диване лежала записка: «Все пряники съел. Кнута не нашёл».

Славы – громкой, «стадионной» – у Берестова никогда не было. Его просто знали, в чем Валентин Дмитриевич иногда убеждался.

Поселившись в Беляеве, Берестов долго пытался получить телефон. Тщетно обивал пороги, запасясь весомым количеством казённых бумаг – от Союза писателей, Литфонда, «Детгиза» и даже Дома дружбы с народами зарубежных стран, в которой изобретательно подчёркивалась необходимость регулярно созваниваться с Морисом Каремом и Джанни Родари. Чиновники почтительно перебирали рекомендации и в упрощённой для понимания писателя форме объясняли, что при телефонизации всего дома требуется подвести дорогой сорокажильный кабель, а ради одного номера, даже если по нему будет звонить сам господин Чиполлино, столь сложные работы не делаются.

Наконец Берестов дошёл до Главного Телефонщика Москвы и тот, всей душой войдя в положение, тоже рассказал про кабель, но заверил: как только его, сорокажильного, протянут – писателя подключат первым. Наложил резолюцию и послал регистрироваться. Рядовая регистраторша в окошечке, приняв от ходатая бумагу, осведомилась, не родственник ли он поэту Берестову, на стихах которого все её дети выросли. А услышав, что это он собственной персоной, изумилась: «Какая вам очередь! – купите телефонный аппарат и завтра будьте дома». Как честный человек, Валентин Дмитриевич предупредил, что к его дому не проложен очень нужный провод, но тётенька в окошке отмахнулась: слушайте их больше!..

На другой день Берестов уже названивал всем знакомым: «Записывайте наш номер!..»

Выросший буквально «на коленках» Чуковского и Маршака, Берестов унаследовал от своих учителей (кроме уроков ремесла, естественно) простые в общем-то вещи – бескорыстие, бесхитростность, бессребреничество... Он излучал мощную ауру доброты, оказавшись в поле притяжения которой, ты сам вдруг ощущал потребность отдавать.
Берестов делал подарки виртуозно, не ставя тебя в положение должника. Однажды на моих глазах подарил шапку-ушанку (китайский кролик за 15 рэ – в то время жуткий дефицит) бедному поэту: гости шумно одевались в коридоре, готовясь уйти в январскую холодрыгу, и молодой поэт безуспешно натягивал на отмороженные уши куцую кепчонку, когда хозяин с ловкостью фокусника заменил её чёрной новенькой ушанкой:

– Весной станет жарко – обратно на вашу кепку поменяемся!

Приходим как-то к Валентину Дмитричу, а он смеётся–заливается – получил почтовое уведомление из недр писательской организации, коим его официально извещали, что по истечении десяти лет «с тов. Берестова В. Д. сняты штрафные санкции», наложенные на него за подписание коллективного письма в защиту Даниэля и Синявского, и отныне он опять может «избираться и быть избранным в органы правления СП СССР, другие общественные организации...» (полный список подобной галиматьи).

– То-то я все эти годы себя так спокойно чувствовал – на собрания не вызывали, по пустякам не дёргали! – радовался Берестов открывшейся ему загадке. И резюмировал:
– Срочно нужно подписать какой-нибудь протест, чтобы ещё лет на десять отвязались!

Весной 1985-го, когда над окоченевшей страной едва восходило солнце Горбачёва, сидели с Берестовым на лавочке Цветного бульвара. Спросил, ждёт ли он от очередного генсека чего-нибудь путного. «Не только жду, но и уже дождался», – довольно сказал Валентин Дмитриевич.

В тот год опять истекал срок аренды переделкинского дома Чуковского, а это означало, что писательская братия снова возобновит борьбу с семейством дедушки Корнея, намереваясь отдать мемориальную дачу очередному нуждающемуся литгенералу. Воспользовавшись приходом нового генсека, Берестов написал на его имя письмо, надеясь на участливый ответ (одновременно с Горбачевым учился в МГУ, и хоть с комсомольским функционером университета знаком тогда не был, тот мог поэта помнить – имя Берестова в те годы уже пользовалось в стенах ликбеза достаточной известностью).

Через неделю после отправки письма Берестову поздним вечером позвонил референт генсека – сказал, что его послание получено и прочитано, нужно уточнить некоторые детали. Например, представляет ли детский писатель все трудности, связанные с созданием музея, особенно в столь щекотливом случае, когда в экспозицию явно напрашивается дружба Корнея Ивановича с Солженицыным, да и прецедент создавать опасно – родственники Пастернака на очереди с такой же многострадальной музейной идеей... И тут Берестов подарил референту эпохальную фразу:

– А вы скажите Михаилу Сергеевичу, что если Пастернака ценят в основном люди культурные, то Чуковского в нашей стране знают все неграмотные!

Очевидно, последовала томительная мхатовская пауза, пока референт переварил услышанное и переспросил:

– Разве в нашей стране есть неграмотные?
– Конечно, и очень много. Все дети!

Можно вообразить, с каким шиком назавтра же референт ввернул эту фразу генеральному секретарю – естественно, от себя, находчивого, заранее просчитав изумлённый вопрос Горбачева и красиво подав «свой» ответ. Результат не замедлил сказаться – аренду наследникам Чуковского снова продлили, а потом открылся и музей.

Случилось, у Берестова украли стихотворение. В общем-то неумышленно, по-дурацки всё вышло: собрат-поэт нашёл в своём архиве восемь строк, поразивших его настолько, что он сочинил на их основе тематический цикл, немедленно опубликованный в «Литгазете». История примечательна ещё и тем, что плагиатор принадлежал к ученикам Сельвинского, которые яростно соревновались в самобытности с учениками Маршака. Я ненароком оказался рядом с Валентином Дмитриевичем, когда ему по телефону позвонил похититель. К разговору их не прислушивался, вообще вышел из комнаты, а когда вернулся, Берестов сказал:

– Интеллигенту очень трудно не извиниться, а вот неинтеллигенту сам факт извинения кажется унижением.
– Лев Адольфович извинился перед вами?
– Извинился я. За то, что не могу подарить ему то самое стихотворение, потому что оно давно напечатано.

...Странно думать, что время Берестова – прошло...


ПОЧЁТНЫЙ УЗНИК

У нашего учителя истории была только одна медаль, но второй такой я не видел больше ни у кого никогда. Обмотанная серебряной колючей проволочкой красная колодка, на которой кругляш с треугольником в центре и по бокам даты: 1937 – 1945. Называлась та редкая награда “Почётный узник Бухенвальда” и награждались ею лишь заключенные фашистского концлагеря возле Веймара, которые 11 апреля 1945 года при наступлении американцев подняли в охраняемой эсэсовцами зоне вооруженное восстание.

Историка ненавидели и боялись – он был садист. Все уроки кругами ходил по классу (столы в нашей школе были привинчены к полу и на шаг отстояли от стен), вооружась деревянной линейкой. При этом нам запрещалось крутить головами, держать на столах книги и руки. И любимая игра была у нас, мальчишек 9-го “Б”, – обломать линейку. То есть как бы в забывчивости положить на край стола руку, затылком почувствовать подкравшегося за спиной учителя и успеть отдернуть кисть, избежав удара.

Когда мы обыгрывали его “по очкам” – историк выходил из себя, тогда под наказание попадали и девочки – десяток раз лютого приказа “Сесть! – Встать!” касался нас всех. Жаловаться было бесполезно: директор нашей 233-й Семён Яковлевич Кривовяз честно говорил, что выгонит нас всех, но историк останется. Мы подозревали, что после того, как Бухенвальд оказался в советской зоне и там был открыт спецлагерь НКВД, наш историк остался в нём уже не узником, и у Кривовяза, хоть он и “Заслуженный учитель”, руки коротки, однако же доказательств у нас не было.

А потом историк на переменке ударил вертлявого Шурика Уварова. По лицу. За то, что тот, попятясь, наступил ему на ногу. Тогда его избили в учительской раздевалке. В гардеробной под лестницей не было окон, а свет включался снаружи – после уроков, едва историк пошел туда одеваться, за ним зашли несколько десятиклассников, щёлкнули выключателем...

На другой день директор собрал всех мальчишек последних классов в спортзале, продержал нас на ногах до темноты – взывал к зачинщикам, но никто их не выдал. И всё обошлось без санкций, только историк уже не ломал линейки о наши пальцы. А в конце учебного года тихо исчез..

Нашу старую школу на углу Трифоновской недавно снесли, Кривовяз умер, а историка я так больше никогда нигде не встречал. Сейчас попытался вспомнить, как его звали, и тщетно – просто стёр его из памяти. Но когда вижу исторический снимок, в апреле 1945-го сделанный в освобождённом Бухенвальде фотографом американского журнала “Лайф”, кажется мне, что крайний слева в кадре – наш учитель.


ПЛЕННИК СВОБОДЫ (Александр ВОЛОДИН)

За жизнь на войне Володин получил высшую отметку солдатской доблести – медаль «За отвагу». За жизнь в искусстве – высшую меру почёта: приз «За честь и достоинство» (не ошибусь, предположив, что обладателей такой награды во сто крат меньше, чем Героев труда).

На театральный роман Володин, похоже, был обречён. За три года до войны сдал экзамены в ГИТИС на театроведческий факультет, но тогда поступление в вуз от армии не спасало. И была казарма, а потом фронт, и лишь через семь лет смогла бы пригодиться старая справка, дающая право на автоматическое восстановление в том же институте. Однако Володин льготой не воспользовался – не без участия друга-советчика решив, что для великого театра он потерян, а вот кино куда как проще, доступнее. И оказался во ВГИКе.

По словам Володина, он так и не понял за годы учебы, каким образом состояние души может зависеть от угла заточки резца (ситуация, конечно, утрирована, но суть советского «производственного» повествования передает точно). А поскольку время другого кино тогда еще не настало, для дипломника выбор был невелик: штатная подёнщина в сценарном отделе киностудии, с неизбежной перспективой дисквалифицироваться за несколько лет, или редактирование чужих сценариев, на которых можно было учиться тому, как писать не надо. В том, что ремесло редактора пошло драматургу на пользу, легко убедиться, прочитав любой сценарий Володина. «Осенний марафон» – три десятка машинописных страничек: ёмкие диалоги и минимум ремарок – ни одного лишнего слова.

Но дебютировал Володин все-таки как драматург. И первые же пьесы, поставленные одна за другой лучшими тогда театрами страны, сразу вывели его в первый ряд, где к началу 60-х сияли имена Арбузова, Алёшина, Розова. О Володине заговорили. И, как у нас принято, стали учить.
Софроновский «Огонёк» устами партийных критиков распекал драматурга за очернительство, индивидуализм и непонимание того, что в советской стране личность ответственна перед обществом, а не наоборот (потом за это же чиновники от кино будут мурыжить володинские киносценарии).

Министр культуры, «фабричная девчонка» Фурцева, которая одна знала правильные ответы на все вопросы, объясняла мастерам искусств суть разницы себестоимости гидроэнергии по сравнению с электроэнергией и авторитетно долдонила: «Итальянский неореализм – не наша дорога». А для эффективности творческой работы рекомендовала посещать бассейн. Фурцевскую фразу «Сразу видно, что Володин в бассейн не ходит», Александр Моисеевич вспоминал часто.

Одновременно с тем, как его слава перешагнула границы страны, Володин стал невыездным. «Ехать за рубеж не рекомендую, – предостерегала Фурцева, – там будут задавать провокационные вопросы, вам будет трудно на них отвечать, а неправильно ответите – трудно будет возвращаться».

Потом Володина долго не пускали за границу по другой причине – бытовой, но не менее беспокойной для отечественных надзирателей: сын драматурга Володя (математик, специалист по искусственному интеллекту) в 1976 году уехал жить и работать в страну Америку, чье богатство в известной мере прирастает и благодаря утечке мозгов из тех государств, которые в своих мозгах абсолютно не нуждаются. Так что сына и внука Володин смог повидать в Штатах лишь в конце восьмидесятых.

Вернувшись из Америки, Александр Моисеевич восторженно рассказывал про иностранную жизнь, в которой он чувствовал себя лишним. Оставляя отца дома, Володя предупреждал горничную-мексиканку, что папа по-английски не говорит.
– А по-испански? – По-испански тоже. – Бедняга, он неграмотный или немой?
– Я там немой! – кричал Володин в радостном изумлении.

Однажды Володин встретился с драматургом Олби, и тот спросил: «Когда вы пишете, о ком вы думаете, кому хотите быть понятны?». Ответ Володина: в с е м ! – коллегу явно не устроил. «Я сильно выкладываюсь, работая над пьесой, – сказал Олби, – так пусть и зритель потрудится, чтобы её понять». Можно не сомневаться, что Володин работал над своими пьесами и сценариями не легче американского собрата, потому и воспринимаются они без труда. Всё, что написал Володин для театра и кино, элементарно просто по сюжету, стилю и языку.

Ситуации, в которые Володин ставит своих героев, абсолютно незамысловаты: школьница влюбляется в своего вожатого («Звонят, откройте дверь»), немолодые люди встречаются через многие годы и переживают давнюю любовь («Пять вечеров»), мягкотелый интеллигент разрывается между женой и возлюбленной («Осенний марафон»), провинциальная сибирячка попадает в столичную рафинированную среду («Дочки-матери»). Но все эти сюжеты, старые, как сама литература, вдруг становятся володинской темой, героини, сыгранные такими разными актрисами, как Доронина, Неёлова, Проклова, Гурченко или Гундарева, – володинскими героинями, а спектакли и фильмы, поставленные по произведениям драматурга Товстоноговым, Тодоровским, Миттой, Михалковым и Данелия, сплавились в один слиток под названием «мир Володина». И этот мир – сегодняшний, живой, понятный и открытый всем.

Когда Михалков вознамерился снимать «Пять вечеров», Володин честно пробовал его отговорить: пьесе четверть века – устарела. Оказалось, что нет – фильм получил счастливую прокатную судьбу. Спасибо мастерской режиссуре и блистательному дуэту Гурченко с Любшиным, но всё же – в начале было Слово (хоть, по Володину, для режиссёра даже Достоевский – всего лишь автор сценария).

И зарубежный зритель хорошо принял картину, правда, с поправкой на то, что фильм абсурдистский – коммунальная квартира, в которой происходит действие, воспринималась как сюр в духе Бергмана: пугающие фантомы прошлого населяют дом героини...

У каждого из нас, моих друзей, – СВОЙ Володин. МОЙ начался в девятом классе – в 1967-м. Тогда, получив к новому году дневник с четырьмя двойками (алгебра, геометрия, физика, химия), осознал, что ноги домой не идут. На рельсы в метро было как-то банально, и крови много, да и вдруг выживешь – уродом останешься. С высокого этажа – оно вернее. Самый высокий дом был на углу Садового, где жили артист Утёсов и писатель Драгунский, и я пошел туда по Краснопролетарской, мимо кинотеатрика, и висела там афиша «Старшая сестра». Спешить было некуда, дневной билет стоил 25 копеек: в полупустом зале я посмотрел странный фильм с гениальной актрисой, пронзительно спевшей: «И я была девушкой юной...». Не знаю, что со мной произошло, но, выйдя на свет, я вдруг понял, что умирать сегодня не стану. И когда через много лет рассказал это пьяненькому деду Александру Моисеичу, мы выпили ещё и заплакали. Потому что своих обоих дедов я не помню, а он был самым душевным, а еще – моим литературным учителем. И лучшего учителя я не знал.

Говорят, будто были писатели, которые жили в башнях из слоновой кости, но я таких не видел. Зато встретил одного, который мог жить хоть на садовой скамейке и вы, сидя с ним рядом, ни за что не догадались бы, кто он и чем занимается.

Володин никогда не работал на заказ – ни на социальный, ни на дружеский. Однажды к нему домой пришли Марина Влади с мужем – предложили написать для них сценарий, который Высоцкий увидел во сне, но Володин тактично устранился. Он всегда писал только о том, что самому не давало покоя, что извлекал из собственной памяти. И о тех, кого знал и любил. Поэтому Тамара из «Пяти вечеров» произносит фразу, которую прокричала уезжавшему на фронт Володину его будущая невеста. И влюбленная в своего Бузыкина Алла в «Осеннем марафоне», изводясь сердечной болью, обречённо просит у него если не семейного счастья, то хотя бы ребёнка... Судьба ведёт руку автора и пишет свой сценарий. Так у Володина родился внебрачный сын Алёша, которого после внезапной смерти матери отец взял в свой дом, а когда мальчик вырос – уехал к сводному брату в Америку.

«Горестная жизнь плута», которая стала «Осенним марафоном», валерьянным запахом пропитала дом Володина. Как-то раз, позвонив Александру Моисеевичу и не застав его дома, получил от Фриды Шулимовны получасовую выволочку, увенчанную фразой: «Не понимаете, почему вас любит Шурик? Узнаёт себя – вы же вылитый Бузыкин». И вскоре посиделки на питерской кухне стали невозможны – приезжая в Ленинград, встречались с Володиным в сквере под окнами его дома, гуляли по городу. А мою московскую кухню Володин любил – он был домашним человеком. (На мой кухне мы сделали книжку «Одноместный трамвай. Записки нетрезвого человека», в моей же холостяцкой норе сняли часовой фильм «Так неспокойно на душе...»).

Пока была жива свояченица Дифа, в распоряжении Александра Моисеевича имелась её московская квартира возле Малой Грузинской, обычно пустая (Юдифь Шулимовна тяжело заболела и перебралась к сестре). Оттуда, не вынося одиночества, Володин в свои московские приезды часто звонил по ночам, благо телефонные разговоры тогда ничего не стоили. Однажды позвонил в два часа ночи – в сильном раздрызге, мучимый потребностью выговориться, и рассказал всю историю любви с Леной, матерью Алёши (единственный раз, оговорив: никому! никогда!). В конце этого грустного повествования вдруг возникла неотвязная догадка, и я не сдержался – спросил: Лена ушла с а м а? Володин долго молчал, потом сказал: «Ты тоже так подумал?..»

На исходе 80-х Володина, по собственному его признанию, стали одолевать СТЫДЫ.

Потому что, когда в студийном коридоре встречал Шпаликова и тот кричал криком: «Не хочу быть рабом! Не могу быть рабом!» – не находил нужных слов, не понимал его, а Шпаликов вскоре покончил с собой. За то, что в дни оккупации Праги в 1968-м не вышел с протестом на площадь. За... да мало ли, за что.

Подолгу звонил по телефону (не мне первому, не мне последнему), спрашивал совета, как ему с партбилетом поступить: порвать? вернуть? выбросить? Я отговаривал – знал ведь, что Володин в партию вступал перед боем: как все, написал, чтобы в случае гибели считали коммунистом, но выжил, слава Богу, а после выписки из госпиталя получил пунцовую корочку. И вот её, кровью оплаченную, – на помойку? Пусть остаётся, хотя бы как память. Александра Моисеевича доводы вроде бы убеждали, но через несколько дней он с партбилетом все-таки расстался: шоу перед телекамерами не устраивал – просто отослал в почтовом конверте в райком.

А потом наверняка выпил свои «окопные» сто грамм...

Многие годы Сергей Юрский все свои чтецкие концерты заканчивал исполнением «на бис» володинского стихотворения «Хобби»:
«...Оно появилось само по себе, и довольно давно уже,
это хобби. Тогда и названия такого еще не было,
и ни у кого, кроме меня, еще не было хобби!
А у меня уже было! Это хобби – с кем-нибудь выпить...»
«Хобби» Володин приобрел, как многие фронтовики – на войне, с пайковых «наркомовских» ста грамм. К своей слабости десятки лет относился философски: уже не сопьюсь – возраст не позволит, да и организм будет сопротивляться. И как искоренить привычку, которая вошла в обмен веществ?

Все двадцать лет, что мы общались, родня боролась с пристрастием Володина к выпивке. Он стоически сопротивлялся. Сопротивление тоже носило литературный характер: на кухонном календаре в московской квартире появился лозунг: «Я – свободный человек!». С подзаголовком: «Он в семье своей родной казался девочкой чужой».

В бой за трезвость родня пыталась вовлечь всех знакомых, тщетно рассчитывая на численный перевес. Наконец война закончилась мировым соглашением – Александр Моисеевич отстоял своё право на утренний «коктейль»: ложка растворимого кофе на сто грамм водки (без такого тоника он просто не мог раскачаться).

В дни своей победы Володин ликовал – на той неделе 90-го я получил от него стихотворное почтовое послание с именным посвящением (и припиской – «с любовью»), очевидно, в благодарность за нейтралитет:

***
Г. Елину

Я узнал от людей, что завЕзены в лавку бутылки.
То ль «Столичной», а может «Пшеничной». Вскочил и побёг.
После тяжкого дня были мне необходимы бутылки!
Ровно две и не больше. Я больше б не смог.

Это быль о попытке моей приобресть две бутылки!
Я в несметную очередь встал. И шагал с ней полдня.
Моя очередь вот подошла, завиднелись бутылки.
Ещё шаг, ещё два, ещё три – обе две у меня!

Но когда подошел я к двум этим заветным бутылкам –
На прилавке уже! Две бутылки! Вот в этот момент
Вспомнил я, что нет денег со мною на эти бутылки!
Позабыл на столе! Денег нет!

Я проверил карманы. Нет денег на эти бутылки!
Вот запрут на замок, и до завтра закрыт магазин!
Все карманы пусты и нет денег на эти бутылки!..
Проверяя карманы, побрел я обратно один.

Для «подкожных» денег у Александра Моисеевича существовала тайная сберкнижка, на которую приходили процентные отчисления из театров (наивный, был уверен, что Фрида с Дифой о ней не знают). Так что скромная заначка у него была всегда. Когда душа требовала долива – прогуливался до ближайшей рюмочной, в подвальчик на соседней с Большой Пушкарской улице. Как-то раз, зайдя туда с Володиным, в духоту, звон посуды и шум голосов, я на несколько минут потерял писателя из виду, столь органично растворился он в говорливой толчее. Здесь он был с в о й – завсегдатаи уважительно величали Александра Моисеевича «батей». Но Володин вовсе не был открыт всем и каждому без разбора, и тебе давал совет: «Никогда не пей с неприятными людьми!»

Всю жизнь Володин прожил «закадровым» человеком, узнавать на улице его стали после выхода огоньковской книжечки «Одноместный трамвай» с фотографией на обложке (снял писателя летом 1989 года возле нашей редакции).

Составляя план библиотечки «Огонька», мы одну из первых книжек решили сделать автору «Пяти вечеров» и «Осеннего марафона». Просто восстанавливая справедливость – именно здесь, в «Огоньке», где верховодил графоман Софронов, всеми силами травивший ненавистные ему таланты. Вопрос лишь, из чего такую книжку составить – ни пьесы, ни сценарии в этой серии не публиковались. Попросил Александра Моисеевича присылать разные записки, фрагментики, которые ни на что не претендуют, и за полгода набралось их достаточно.

В конце 89-го, в один из приездов Володина в Москву, сели с ним на кухне, вооружились ножницами, клеем – за вечер получилась замечательная книжка. Оставались несколько лакун, которые хорошо бы заполнить: объяснить, почему прогорели герасимовские «Дочки-матери», что послужило толчком к «Матери Иисуса» (написал, когда книжка уже была в производстве, опубликовал в газете «Культура»).

Для ритмичности перехода от одного фрагмента к другому решили использовать стихи. Когда я сказал, что к первой публикации стихотворения про хобби стоило бы поставить посвящение Юрскому, Александр Моисеевич воспротивился: «Нельзя! – Миша Козаков обидится, он это стихотворение тоже читает». Настоял, и тут же получил условие: если так, то надо перечислить всех друзей, иначе обидятся... Через неделю список перевалил за полста, и тут уже взмолился я: невозможен в этой книжечке такой «поминальник». В конце концов – убедил (в какой-то из других книг он это всё-таки сделает).

Володин не выносил никакого диктата – когда я пережимал, на подаренной книжке появлялась надпись: «...моей путеводной звезде и вождю». Спрашивал: «Сильно вас достал?» – «Есть немного». В таких случаях не беспокоил Александра Моисеевича какое-то время, и он звонил первым – просто говорил, что соскучился и хочет в гости. Однажды приехал и застал у меня маму, которая тут же насела на Володина, призывая его на меня повлиять: тридцать восемь лет, а серьёзности никакой... Он маму озадачил:

– Я хотел бы стать таким, как ваш сын, только уже поздно – не получится.

Через час родительницу проводили, зашли в магазин... Услышь мама разгоряченные монологи Володина, она бы сильно огорчилась:

– В 56-м году я хотел быть венгром. В 68-м – чехом. В 80-м... хотел стать афганцем, но не получилось. Очень они жестокие. Да и мусульмане к тому же...

«Одноместный трамвай» вышел быстро и в общем-то без потерь, только подзаголовок «Записки нетрезвого человека» пострадал: «Огонёк» в то время уже был самым смелым, но ещё пребывал в силе Егор Кузьмич Лигачёв, по-партийному боровшийся за всеобщую трезвость. Коротич предложил свою правку, и Володин согласился: «Ясное дело, раз нетрезвый – значит и несерьёзный».

Успех этой небольшой книжечки был феноменальным (полтора десятка переизданий выдержала), и через два года мы с питерским режиссёром Валерием Смирновым сняли по ней часовой фильм. От первоначального названия отказались – на столе лежала новая книжка «Так неспокойно на душе...» Всё сделали «на коленке» – на фоне моих книжных полок Володин за один вечер начитал текст, за две недели сняли городскую натуру в Москве и Ленинграде.

Несколько эпизодов получились пронзительными само собой: когда Писатель уходил вглубь проходного двора на Никитском бульваре, следом за ним под арку протяжным рапидом полетел голубь, за ним другой... А стремительный проход Володина по Большой Пушкарской, на которой он жил, – самые пластичные кадры.

Удивительный был... чуть не написал «дед» и спохватился: не знал человека моложе его. До круглых восьмидесяти он сохранял подвижность и лёгкость в каждом жесте, а знакомясь с молоденькими девушками, неизбежно представлялся: Шурик. По-юношески писал стихи (называл их полустихами, как бы подчеркивая, что на поэтические лавры всерьёз не претендует). С Володиным было легко дружить, и этой дружбой хотелось делиться. С ним хорошо было гулять – и по Москве, и по Питеру, выпивать, разговаривать. До самого конца ясностью ума мог дать фору иному двадцатилетнему.
Однажды позвонил чуть свет: «Слушай, можешь меня поздравить. Мне дали премию. Президентскую. В семь утра прибыл посыльный в форме и прямо с порога мне, сонному, прочёл Указ. При этом перечислил всё, что я умудрился написать. Представь: стою в трусах у входной двери, а курьер читает вслух: «...Вы написали пьесы «Старшая сестра», «Пять вечеров», «Назначение», сценарии «Звонят, откройте дверь», «Фокусник», «Осенний марафон»...» Ну не бред?..»

Прежде Президентской, Володина отметили премией «Триумф». В дом приёмов ЛогоВАЗа он приехал раньше других, утренней «Авророй», и сразу угодил в объятия Ельцина. Тот панибратски сграбастал писателя, прижал к своему животу, и Володин благодарно выпалил: «Борис Николаевич, вы даже не представляете, как все рады тому, что вы наконец-то ушли!» Обалдевший БН от удивления развёл руками, уронил Володина на пол.

От обеих премий через полгода не осталось и гроша – деньги не держались у Володина катастрофически. Сначала его обокрали – наверняка не случайно: ТВ преуспело, аппетитно озвучивая сумму в пятьдесят тысяч долларов, демонстрируя портреты триумфаторов. Лихие лохотронщики взяли доверчивого писателя в оборот – на его плечах проникли в квартиру, где была лишь беспомощная жена, и вымели всё до копейки. Остатки (долларовую сумму перечисляли частями) успешно разобрала команда просителей – от бедствующих коллег до погорелого молодежного театра.

Володин не умел говорить «нет» и вечно чувствовал себя виноватым: передавал через меня пятьсот долларов нищенствующему московскому драматургу с извинениями, поскольку тот просил тысячу. Естественно, о возврате «долгов» не могло быть и речи – Володин себя считал должником, давая деньги на квартиру медсестре Марьям.

К приходу нового века список старых друзей невосполнимо оскудел. Умер любимый питерский режиссёр Илья Авербах, ушёл верный друг – московский драматург Михаил Львовский, дома у которого Володин останавливался, после того как со смертью Дифы пропала её квартира на Грузинской. Проще было перечислить, кто ещё оставался: худрук МХТ Олег Ефремов, драматург Михаил Рощин...

Володин и Рощин оба родились в день памяти Пушкина, 10-го февраля, с разницей в 14 лет. Давно дружили, но один жил в Питере, другой в Москве – виделись редко. Накануне своего 81-го дня рождения Володин приехал в столицу в страшном душевном раздрае: разменяв девятый десяток, ощутил свою немощь – совсем потерял желание писать. И замыслил я сделать Александру Моисеичу и Михаилу Михалычу, который, выйдя из больницы, опять обосновался в Переделкине, взаимный подарочек. А заодно – если удастся, как бы ненароком, – записать диалог замечательных писателей. Накупили незатейливой снеди и на машине приятеля Володина, актёра доронинского МХАТа, даже и без звонка (к общему телефону Дома творчества подходила жена Рощина Татьяна, и напрягать её заранее не хотели) поехали за город.

Рощин ютился в обшарпанной келье старого корпуса, не совсем оправился после болезни, но тормознуть бухое трио Таня не решилась, лишь попросила нас помнить о времени. В конце концов позволила всем «по чуть-чуть», и застольный разговор получился славный. Едва вошли, я положил включённый диктофон на спинку дивана, забыл про него, он и писал всё, пока не закончилась плёнка. Никакое нормальное интервью так не делается, однако, думал, десяток-другой сердечных слов наберу. А когда сейчас послушал ту шумную запись, она удручила: про цех, театр и кино говорили походя, много – про тогда свалившего дедушку ЕБН и оставленный нам его сучьей семейкой нежданный дар – в виде рыбьеглазого гэбиста. Стоит влипнуть в такие темы, уже не до разговоров о жизни, работе, любви – только про несчастную страну, которую любая власть беззастенчиво пользует, как девку на сеновале. Так и сохранила бесцензурная плёнка весь обильный мат, бессмысленный и безысходный. Потому запихнул навечно эту дурацкую кассету в дальний ящик и просто допил бутылочку, вспоминая ушедших стариков – любимых учителей, моих рекомендателей в литературный цех...

Последний раз я слышал голос Володина за две недели до его ухода (в начале декабря 2001-го писателя увезли в больницу, откуда он уже не вышел). Он был уже очень слаб, но старался говорить бодро: «Знаешь, у меня был Витя Шендерович. Я ему пожаловался: совсем не пишется, сил почти не осталось. А Витя сказал: не казнитесь, вы написали всё, что было нужно написать. Скажи, ты тоже так считаешь?»
Да, Александр Моисеевич.

шаблоны для dle


ВХОД НА САЙТ