/



Новости  •  Книги  •  Об издательстве  •  Премия  •  Арт-группа  •  ТЕКСТ.EXPRESS  •  Гвидеон
» СТИХОТВОРЕНИЯ ДИЛАНА ТОМАСА В ПЕРЕВОДАХ ВАСИЛИЯ БЕТАКИ, ВАДИМА МЕСЯЦА И ЕКАТЕРИНЫ ОЛЕНИНОЙ
СТИХОТВОРЕНИЯ ДИЛАНА ТОМАСА В ПЕРЕВОДАХ ВАСИЛИЯ БЕТАКИ, ВАДИМА МЕСЯЦА И ЕКАТЕРИНЫ ОЛЕНИНОЙ
Переводы Василия Бетаки

Не гасни, уходя...

Не гасни, уходя во мрак ночной.
Пусть вспыхнет старость заревом заката.
Встань против тьмы, сдавившей свет земной.
Мудрец твердит: ночь — праведный покой,
Не став при жизни молнией крылатой.
Не гасни, уходя во мрак ночной.
Глупец, побитый штормовой волной,
Как в тихой бухте — рад, что в смерть упрятан...
Встань против тьмы, сдавившей свет земной.
Подлец, желавший солнце скрыть стеной,
Скулит, когда приходит ночь расплаты.
Не гасни, уходя во мрак ночной.
Слепец прозреет в миг последний свой:
Ведь были звёзды-радуги когда-то...
Встань против тьмы, сдавившей свет земной.
Отец, ты — перед чёрной крутизной.
От слёз всё в мире солоно и свято.
Не гасни, уходя во мрак ночной.
Встань против тьмы, сдавившей свет земной.


***

И безвластна смерть остаётся.
И безвластна смерть остаётся.
И все мертвецы нагие
Воссоединятся с живыми,
И в закате луны под ветром
Растворятся белые кости,
Загорятся во тьме предрассветной
У локтей и коленей звёзды,
И всплывёт всё, что сожрано морем,
И в безумие разум прорвётся,
Сгинуть могут любовники, но не Любовь,
И безвластна смерть остаётся.
И безвластна смерть остаётся.
Не умрут без сопротивления
Эти, волнами унесённые,
Эти, вздёрнутые на дыбу
И привязанные к колесу,
Пусть разорваны сухожилья —
И расколота надвое вера,
И зло, что исходит от Зверя,
Стрелой сквозь них пронесётся,
Но их не разбить в осколки,
И безвластна смерть остаётся.
И безвластна смерть остаётся.
Пусть не слышно им крика чаек,
И прибой к берегам не рвётся,
И цветок не поднимет венчика
Навстречу стуку дождей,
Пусть безумны, мертвы как гвозди —
Расцветёт букет их железный,
Сквозь ковёр маргариток пробьётся,
И пока существует солнце —
Безвластна смерть остаётся.


Папоротниковый холм

Когда я был мал и свободен под яблоневыми кронами,
И дом напевал мне что-то, и я был счастлив,
как луга счастливы свежей травой,
Как ночь над долиной, усыпанная звёздами зелёными,
И Время меня окликало и позволяло
быть зеницей ока его — то есть самим собой,
Я был принцем яблочных городков,
знакомцем всех телег,
И когда-то, ещё в довремени, видал, как деревья
Плывут вместе с ромашками и ячменём
По свету, сочащемуся из листопада, вдоль жёлтых рек.

Зеленый, беспечный, был я приятелем всем сараям
На счастливом дворе, —
эта ферма была моим домом, — я пел
Под солнцем, которое только однажды юным бывает,
И время позволяло играть:
Его милосердием был я отмечен, играя,
Был зелёным и золотым, среди его охотников и пастухов.
Телята пели под мой рожок,
лисы звонко и холодно лаяли,
И субботний день побрякивал, медленно переливаясь,
Камушками священных ручейков.

Всю солнечность напролёт всё летело и радовалось,
Всё было воздухом и игрой,
Весёлой и водяной, как зелёное пламя трав
На лугах, где трава выше дома,
где пение дымовых труб.
И по ночам под простыми звёздами,
Когда я, воспитанник всех конюшен, скакал ко сну,
И совы прочь уносили ферму — я напролёт всю луну
Слушал козодоев, улетавших со стогами и лошадьми
Во тьму, в её мелькающую игру.

Но я просыпался, и ферма — седой бродяга —
Приходила обратно с петухом на плече,
в новорожденном дне,
Это были Адам и Дева — небо опять возникало,
Солнце становилось круглее в тот самый день, и —
Оно обновлялось, обычнейшее явленье
Рассвета, когда волшебные кони,
Сквозь раскручивающееся вращенье,
На полях восторженного и всеобщего пенья
Выходили из ржущих зелёных конюшен ко мне.

И под облаками, только что сотворёнными,
Я был счастлив: бесконечность была впереди! Вот таким
Под новым солнцем каждого дня, только рождённого,
У весёлой фермы я и лисами и фазанами был любим,
Я беспечно бегал,
и по дому носились толпы моих желаний,
Я не беспокоился на синих небесных путях этих,
Что так мало песен рассвета
было спето временем моим:
И я не тревожился, что зелёные дети
Попадут в суровую немилость вместе с ним.

Я не тревожился этими белыми ягнячьими днями
О том, что время, ухватившись за тень руки,
не дав оглядеться,
Утащит меня при встающей луне к ласточкам на чердак,
И что однажды, скача в постель,
я услышу, как оно удаляется вместе с полями
И проснусь — а ферма навек улетела с земли:
и нет больше детства,
Когда я был мал и свободен
у времени в милостивых руках,
Когда оно берегло меня — зелёным и смертным,
И пел я, как море поёт, в легчайших его кандалах.


Вадим Месяц. Из Дилана Томаса

Над холмом Sir John’s Hill

Над холмом Sir John’s Hill
Ястреб горящие крылья свои раскрыл.
В ореоле огня зависают крючья когтей,
Летящие виселицы ловчих сетей, к которым по мертвым
Лучам из его глазниц тянутся стаи речных бестолковых
Птиц, вместе со звуком какой-то детской игры,
Мельканием ласточек, шорохом в камышах,
Сумраком, укрывающим наш залив.
И сейчас
Над землей продолжается этот беспечный свист,
Обращенный к горящему тайберну, до поры,
Пока скованный ястреб не разобьет его в прах,
И священная цапля, выполняя хищный обряд
Не склонится к надгробию вод реки Тоуи.

Вспышка. И можно забыть, что было светло.
Чепец черной галки на свое чело
Надевает призрак холма Sir John’s Hill.
И безумные птицы, спеша из последних сил,
Летят прямо к ястребу, как на последний огонь,
На крутой высоте ломают крылья свои
В ударе ветра над рекой Тоуи.

Где-то там,
Будто в рыбачьем сне, шевелится галька, рыбы
Гуляют на дне; отмели желты, словно песок на луне;
«Дилли-дилли, – нас огненный ястреб зовет в вышине, —
Сейчас вы встретите смерть, идите ко мне»;

Я раскрываю страницы бегущей воды,
И тени песчаных крабов поводят клешней на самом из
Откровенных ее псалмов.
Я слышу каменных раковин медленный слог:
Смерть чиста, как на пристани первый звонок.
Все поет восхваление ястребу и огню,
Его раскаленным крыльям, змеиным глазам,
Когда в пронзительных сумерках над холмом
Единственным солнцем становится он сам.

Я пою и благословляю впредь
Зеленых птенцов залива, кудахтанье трав:
«Дилли-дилли, позволь и нам умереть».

Мы печалимся о судьбе жалких птиц, им не покинуть
Прибрежных вязов, сырого песка...
Я и цапля. Это наша тоска.
Я — это юный Эзоп, что слагает стихи для наступающей
Ночи в расщелинах скал, и священная цапля, поющая гимн
В чистой юдоли, где море латает свои паруса,
Где воды танцуют и закрывают глаза;
И на ходулях, как дети, идут журавли,
Не оставляя в заливе своих следов;

Это мы, старая цапля и я,
Беседуем у подножья холма Sir John’s Hill
О грехе этих громких, веселых птиц,
Которых Господь пожалел лишь за глупый свист.
(Он почему-то спасает и воробьев
И слышит песни их заблудившихся душ...)

Цапля грустит среди высокой воды,
Что-то шепчет, кивает своей головой.
Сквозь сумерки я вижу ее силуэт — он отражается, тихо
Бредет по воде, ловит рыбу в слезах реки Тоуи,
Бледный, как едва подтаявший снег...

И вот только хохот совы в пустоте,
В спокойных ладонях скомканная трава.
И больше не слышно возни диких кур
В разграбленных вязах холма Sir John’s Hill.

Цапля зябко стоит на ступенях волн,
Создавая всю музыку, я слышу ее,
Эту музыку тальниковой реки.
И перед падением ночи я составляю слова
Во имя душ уплывающих мертвых птиц
На этом камне, разбитом шатаньем времен.


На бедре белого великана

Там, где плачет птица кроншнеп в горле сомкнутых рек,
И холмы под луной обсыпает сверкающий мел,
Ты идешь по бедру великана, ты ищешь ночлег
Среди женских, бесплодных, как камни, мертвенных тел.

Год за годом, подобно мольбе безымянных калек,
Их раскрытые чресла бредят живою водой;
И зияют умытой дождями ночной пустотой,
Только крик их младенцев опять отложен на век.

Разгребая песок пятернями огромных когтей,
Девы плачут, как птица кроншнеп в горле сомкнутых рек,
Словно видят сквозь скользкие травы опущенных век
Мелководные проблески рыб, игры малых детей...

Помнишь, кто-то любил зябкий шорох гусиной зимы,
Обходил по застывшим дорожкам глухие дворы,
Поднимался в горбатых телегах к вершине горы,
Рассыпая с нее клочья сена из рваной сумы...

Кто-то вел хороводы под куполами светил,
Чтоб сейчас пастухи и пастушки, теряясь во мгле,
Берегли его бедную душу в ячменном тепле,
И стога на полянах хранили нетленность могил...

Этот прах был когда-то целебною плотью корней
У садовника грубого, будто коровий язык,
В отсырелом хлеву, где плескался ужасный родник
Ежевичной, хмелеющей жижи на мордах свиней...

И под солнцем, пронзающим кость золотою иглой,
И под бледным, играющим шелком холодной луны
Ты мечтал, уповая на милость озерной волны,
Что прибрежные мертвые камни не станут золой.

Твои жены качались, как клевер пчелиной молвы,
На полях, уходящих в предсмертную дверь сентября,
И монахи, с крысиной ухмылкой лесного царя,
Всё визжали, покуда крутое знаменье совы

Не очертит им грудь.
Этот праздник действительно цвел
Пышным цветом. И в полдень оленьи стада
Шли на поиск любви, и трубили ночной произвол,
Чтоб разжечь фейерверки лисиц, любопытство крота...

Чтоб гусыни, стеная на сетках кроватных пружин,
Взбили сладкие сливки в своей необъятной груди...
Чтобы ты навсегда и навеки остался один,
И оставил стук их башмаков далеко позади...

Чтобы плакала птица кроншнеп в горле сомкнутых рек...
(Ведь никто не родился, никто не оставил свой след,
Никакой заболевший ветрянкой смешной человек,
Доброй Мамой Гусыней завернутый в клетчатый плед...)

Кто ж теперь поцелует губами клубящийся прах,
Если в прахе качается маятник старых часов,
Клочья сена гуляют вприсядку, и в ржавых замках
Не осталось кухонных рецептов былых голосов.

Если каждую розу дотла иссушил менестрель,
Но велел прославлять, словно розу, ржаной каравай.
И церковные гимны звучат, как пастушья свирель,
Вызывая когда-то умерших в пастушеский край...

Научи меня детской любви под соленым дождем,
После смерти любимой, ушедшей в последнюю ночь.
Если имя на траурном камне прочитано днем,
Его ночью не слышит счастливая царская дочь...

Лишь по этой царевне рыдают могилы холма...
Лишь по ней плачет птица кроншнеп в горле сомкнутых рек...
И пожары соломенных чучел, сошедших с ума,
Полыхают из старого века — в невиданный век...


Мой друг, не спеши уходить в дальний путь

Мой друг, не спеши уходить в дальний путь,
Отпразднуй неистовый свой юбилей,
Держись, не пытайся украдкой уснуть.

Пусть умники знают, что тьма — это суть,
От правильных слов им не станет светлей.
Постой, не спеши уходить в дальний путь.

Хорошие люди живут как-нибудь,
Встречая в порту паруса кораблей.
Держись, не пытайся украдкой уснуть.

Туземцы пытаются к солнцу прильнуть,
Рыдая всю жизнь над затеей своей.
Постой, не спеши уходить в дальний путь.

Глаза застилает вселенская муть,
Глазами слепца погляди веселей,
Держись, не пытайся украдкой уснуть.

И ты, мой отец, различимый лишь чуть,
Заплачь обо мне, прокляни, пожалей,
И ты не спеши уходить в дальний путь.
Держись, не сдавайся, воспрянь как-нибудь.


Элегия

Был я больше, чем пацан на вершок,
Из церковной школы тертый калач
(Балабол искал любви идеал),
Я тихонько забирался в кусты,
И глядел, пугаясь сплетниц-сорок,
И всех девочек, играющих в мяч,
Я, бледнея словно мел, обожал;
Но как ангел неземной красоты
Для меня была женою луна
И, пожалуй, даже царскую дочь
Я мог бросить, возгордившись сполна —
Пусть рыдает себе в черную ночь.

Был я парнем, и совсем не юнцом,
Ерзал зверем у церковной скамьи
(Балабол стал очень падок на баб),
Разгорелся мой телячий восторг,
Только свистну под окошком скворцом,
Тут же девы самой честной семьи
Опускают мне веревочный трап;
Где б ни встретил нас зарею восток
В тихом омуте цветных одеял,
Где б я, тайны золотые храня,
С нижних юбок лепестков ни срывал
Всюду в ночи узнавали меня.

А потом я стал не мальчик, а муж,
Словно черный крест на весь Нотр-Дам
(Балабол хотел лишь ласковых слов),
Окрепчал мой бас, как лучший коньяк,
Но я больше не губил женских душ,
Посещал я лишь назначенных дам,
Если часики мне скажут «тик-так»,
И я верил, что шальная метель
Не настигнет меня в божьей глуши,
Белоснежную стелил я постель
Для усталой моей, черной души.

Половиной стал того, чем я был,
Видно прав был рассудительный поп
(Балабол решил уйти на покой),
Не гуляющий ночной ветерок,
Не пожар, что усмиряет свой пыл,
А лежалый, почерневший сугроб
Над бегущею весенней рекой,
И душа моя, как слабый дымок,
Помаячив в моих влажных глазах,
Разгадала мои глупые сны —
«Я найду тебе жену в небесах,
Ты нигде не встретишь лучшей жены».

А потом я стал почти что ничем,
Черной платою за мой грешный век
(Балабол грустил по миру теней),
И душа моя, как в день именин,
Принесла любовь в мой тихий Эдем,
Чтоб средь ангелов и сирых калек

Я узнал своих ужасных детей!
Чтобы скромность с тяжким взглядом ундин,
Отпевая, пеленала меня!
Чтоб в невинности разверзнулась твердь!

Чтоб мерцая языками огня,
Добродетель позвала меня в смерть!


Зимняя сказка

Это сказка зимы.
Ослепленный хлопьями сумрак идет вдоль озер.
И поля отплывают от фермы, словно дымы,
пронося сквозь ладони безветренный снежный костер.
И дыхание стад зависает возле кормы.

Снегопад замерзающих звезд.
Запах сена в снегу, упреждающий взгляд затененной
в лощинах совы,
Серебристого дыма над крышей изогнутый хвост,
Где озябшую сказку баюкают руки молвы.
И река прорубила дорогу средь мерзлых корост.

В этот день, когда состарился мир,
На излучинах веры, чистой, как свадебный хлеб,
Человек развернул бескрайний, истлевший до дыр,
Полыхающий свиток своих одиноких судеб.
И остался в крестьянском доме, жалок и сир,

Посредине равнины. Словно на маяке,
Окруженном снегами, навозом холодных дворов,
Храпом мертвых овчарен, курятниками вдалеке.
Он приподня́л своим взглядом сне́га покров.
Рассвет начинал гадать по соломе, как по руке.

Оживали стада. Слуги стиснули рот.
Кот застенчивым шагом шел навестить внучку-мышь.
Птицы жадно кудахтали. Молочниц поход
В башмаках деревянных стучал в забелённую тишь,
Воплощая скромную нежность домашних забот.

Вот он встал на колени, исполненный слез.
Он молился у вертела, перед кипящим котлом,
Перед каждою чашкой, и тени, как спицы колес,
Качали его, и несли, и дарили теплом,
И приближали к зиянью любви, и несли под откос.

Склонивший колени на холодных камнях,
Он рыдал. Он молился перед алтарем закрытых небес,
Чтобы голод, заплакав волком на голых костях,
Бежал меж хлевов и конюшен, наперерез
Радуге и луне в беспощадных сетях...

В дом молитв и огней,
Где белизна любви ослепляет, как соль,
Наощупь в рассветном тумане, клонясь все сильней,
Он нес свою ношу в непрошенную юдоль.
Она колотилась во тьме. И рассыпалась в ней.

И только ветрам,
Хватающим стаи птиц, было дано
Указать им дорогу к сытным, спелым мирам,
Где на языках урожая тает пшено.
И он все бежал, словно снег, по чужим кострам

В междуречьи долин.
Захлебнувшись от жажды, на лету свернувшись клубком,
В нечеловечьей купели спеленутый сын.
И невесты постель исчезала с каждым глотком
Божьей веры. Он остался один.

Освободи — кричал он.
Освободи меня, — я, всё потеряв,
Катился вповалку с невестой под крылья ворон,
Я искал белое семя в зелени трав,
Во мне умирала плоть погибших времен.

Послушай, поет менестрель
Где-то там, в деревнях. В пыльных чуланах лесов
На крылышках мух живет соловьиная трель.
Это сказка зимы. Мечты на ветрах мертвецов.
Голос усталой воды. Постаревший апрель

Говорит. И это рассказ
Колокольчиков на рукавах пустотелых ручьев.
Звон росы на размолотых листьях. Как в первый раз
Этот снег из кадильниц. И прорезь разинутых ртов
Голых скал — словно время, пронзившее нас.

Чья-то рука или звук
Распахнули темную дверь в ушедшей стране.
И горящей невестой в лучах и движении вьюг
Вознеслась дева-птица, как в деревенском сне.
И грудь ее в пятнах крови и снега была как испуг.

Смотри на движенье танцоров на снежном лугу,
Ликующих в свете луны, как в пыли, голубей.
Могилой подкованы кони, кентавр на бегу
Умирает, растерзаны пастбища птичьих семей.
И высохший дуб от любви изогнулся в дугу.

И, словно под дудку, высеченные в камнях,
Пляшут конечности. Спутываются в клубок
Морщины булыжников. И на столетних пнях
Видна каллиграфия листьев. Обрывается слог
Воды. И дева-птица сверкает в полях.

Вознеси свои дикие крылья. Пройди насквозь
Своей ласковой трелью по подметённым домам.
Осень всегда побеждает, так повелось.
Человек, отряхни с себя отцветающий хлам.
Ты стоял в этой долине, как в горле кость.

Он стоял под покровом своих исполненных слёз
Возле вертела и котла в свечении дров.
Голос птицы сплетался, чудней виноградных лоз.
Человек бежал среди коровников и хлевов,
Словно уже упал на бездыханный плес

Во вселенной фермерских лет,
Где в зелени, как священники, умирают грачи.
Где снежное чучело бежит оленю вослед,
Где молоко, как пепел, льет из печи,
И катится по холмам, излучая свет.

Он бежал сквозь поющие лохмы псалмов,
Он наступал на лед онемевших озер.
Подушки отсыревали в горести слов.
И девица-птица раскрывала свой взор,
Но к ее временам был никто не готов.

Чтоб собрать воедино птицу и небеса
В одну невесту под рассыпанием звезд,
В разлетанье семян по просторам, как сор в глаза.
И двери скользнули, раздвигая погост.
И птица дыхнула в кресты как в паруса.
Она приземлилась, ее грудь легла
В чашу ферм, в снежно-белесые хлеба.
Сказка зимы завершилась, она не могла
Быть длиннее молитвы твоего Господня раба,
В которой последний грех, в том, что ты была.

Танцы гибнут. Менестрель обрел свою смерть.
Песни сменяются шепотом, забираясь в альков.
Рыбы просвечивают сквозь ледяную твердь,
повторяя стремительный бег детских коньков.

Мы сделаем только то, что сможем посметь,
Только то, что посмели кентавр и соловей,
Умирая вместе с блекнущей, жадной весной.
Ликование камня в его благородстве кровей
Обернулось грустной морщинкою костяной,
Вдохнувшей ветра́ озер, как суховей.

Словно царевна в хрустальном гробу,
Птица-дева качалась, баюкая сама себя.
Ее крылья сходились, как руки к усталому лбу,
Ее бедра теплели, в трубы свои трубя,
Чтобы души невест прикусили губу.

Она опускалась в постель,
Сгорающая, словно в стогу, от твоей любви.
Мир все быстрей скручивался в колыбель.
Иди, ищи свою птицу, пытайся, лови.
Раз цветы из твоих белых рук разобрала метель.


Стихи ко дню рождения

На солнце горчичного семени,
Возле наклонной реки и моря бугристого,
словно песчаный ландшафт,
Бакланы идут против ветра,
И дом на верхушках ходуль дрожит среди птичьего клекота,
Птичьих разумных бесед.
Твой праздник летит, словно плавни по бесконечной воде;
Мелькают, раскручены ветром,
Твои тридцать пять скользких лет;
и цапли стоят, словно копья,
У входа в залив.

Вокруг твоих губ шелестят
Лопухи камбалы; согласно броскам твоих слов, заметая следы,
Пылят траектории чаек;
И птица кроншнеп в волнах, где кишат, как в могиле, морские угри,
С трудом продвигается к смерти;
Подобно тебе, жилище рифмовщика тоже имеет язык;
И некуда спрятаться
От колокольных молитв... И цапли благословляют
Сегодняшний день.

Так пой в водопаде из перьев,
Сверяя пути к страданию,
словно сверяешь полет каких-нибудь
Зябликов под ястребиным крылом,
Скольженье мальков по подводным дворцам кораблей
На пастбища выдр;
И в своем скособоченном доме, пробившись сквозь хлам
Своей тленной жизни,
Иди по пятам за цаплями в белых, как саваны,
Длинных плащах;

Поскольку река ничуть не короче,
Чем жизнь, — хоть соткана из алтарей копошащихся рыб.
Пожалуй, ты знаешь, как, приближая
Твой час, работает море в тени искусителя; пусть
Дельфины уходят в разбитый
Тортиллами ил, и стрелы замшелых печатей, несущихся вниз,
Стремятся убить все и вся...
Только это их кровь уже запекается в устье на краешках рта,
Испачкав прилив.

И в шатком, изъеденном солью молчании
Волн тебя отпевали удары колоколов; их было всего тридцать
Пять на цепях падших звезд, стучащих
По старому черепу, полному слов иссохших
любовных историй.
И завтрашний день ломился в
Незрячую клетку, но прежде чем тьма разверзнется
На мириады горящих кусков,
Наверное, в ярости рухнет твой ужас
И встретит любовь.

Чтобы ты, неприкаянный, вольный стрелок
По дороге к огню своего неизвестного Бога
воспринял как суть


Переводы Екатерины Олениной

Жертвенником в сумерках

Жертвенником в сумерках дома на полпути
Вo гневе господин лежал лицом к могиле;
Аваддон в заусенице, оторванной у Адама,
От вил его, собака среди фей,
Атласоед с челюстью для новостей,
С завтрашним визгом отщипнул мандрагору.
И вот с глазами-монетами тот господин весь из ран,
Старый петух из ниоткуда и небесного яйца,
С костями, распахнутыми на полпути стерегущим ветрам,
Вылупился из ветра-спасения на одной ноге,
О колыбель мою скреблась в ходячем слове
Эта времени ночь в Христонаправленном приюте:
«Я господин долговечного мира, - он молвил, -
И ложе свое я делю с Козерогом и Раком».

Смерть — сплошь метафоры, контур в одной истории;
Долго сосущий грудь младенец выстреливает звездой,
Сфер пеликан, протоком с планетой связанный,
Приучает к артерии по́лосу пола;
Вспыхнувшей искры дитя в стране без очертаний
Длинный прут от колыбели предает немедля пламени;
Скрещенные горизонтально кости Аваддона,
Вот ты и у пещеры, нисходящей во мрак ступенями,
Отзвеневшие кость и копье, вертикали Адама,
Иаков, чья полночь-пилот курс берет на звезды.
Тогда сказал посредник пустотелый,
Власа на голове твоей — лишь корни перьев да крапивы,
Что пробиваются наружу из-под фундамента сквозь гравий,
Болиголово-головые в лесу погод.

Вначале был ягненок на стучащих коленях
И три мертвых времени года на всходящей могиле,
Те, что Адамов валух в отаре рогов,
Мишень древохвостого червя, овладевшего Евой,
Низвергнул рогом черепопалых черепоног
На громовую землю в саду времени;
Взломщик хранилищ, вынул я костного мозга ковш
Из морщинистого катафалка,
И Рип Ван Винкля из нестареющей колыбели,
Нырнул по грудь в нисходящую кость;
Черный овен, перетасовка года, зима-старуха,
Один живой посреди баранины,
Мы на лестнице Иакова перепадом погод звенели, —
Сказали антиподы и дважды пробили в колокола.

Каков ритм словаря?
Размер происхождения? Род мимолетной вспышки?
Тень без контуров? Контур эха фараонов?
(Мой контур лет, израненный шепот томящий.)
Что за ветра шестая часть род пылающий выдула?
(Вопросы — горбуны для прямой, как палка, сути.)
Который бамбук-человек среди твоих земель?
Свалку костей горбуна затянуть в корсет?
Застегни свой лиф на бугре осколков,
Верблюжий взгляд мой пронзит иглою саван.
В лице любви отражены черты гриба,
В хлебостороннем поле ночи фотоснимки,
Крупный план когдатошней улыбки, что светится из рамки со стены,
И что отброшена проектором-ковчегом в потоп, в его монтажные обрезки.


***

Сила, что гонит цветок сквозь зеленый фитиль,
Гонит мой возраст зеленый, взрывает корни дерев, —
Мой разрушитель.
И розе согбенной мне не изречь, ибо нем,
Что сгорблена юность моя в том же зимнем ознобе.

Сила, что гонит воду сквозь толщу скалы,
Алую кровь разгоняет мою, иссушает реки,
В воск сгущает ручьи моих вен.
И венам своим не поведаю я, ибо нем,
Что те же уста в горах к роднику припадают.

Рука, что свершает в купальне водоворот,
Зыбучие месит пески, ловит ветра́ арканом,
Против ветра ведет ветрило моего савана.
И палачу не поведаю я, ибо нем,
что известь его — не иначе как прах мой.

Времени губы впиваются в первоисток;
Любовь кровоточит, стекаясь в лужу, но кровь
Пролитая раны ее успокоит,
И шторму не вымолвить мне, ибо нем,
что по окружности звезд время натикало небо.

И могиле влюбленного мне не изречь, ибо нем,
что за мою простыню тот же скрюченный принялся червь.


***

Рука, подписав бумажку, срубила город;
Пять властных пальцев обложили налогом дыхание,
Ополовинив страну, удвоили глобус мертвых;
Эти пять королей отдали царя на заклание.

Могучая рука плечом покатым длится,
Свел суставы пальцев судорогой кальций;
Гусиное перо покончило с убийством,
Которое покончило с болтовней опасной.

Рука, что подписала договор, наслала лихорадку,
И грянул голод, и саранча нахлынула.
Величественна та рука, что властвует
Над смертными, черкнув небрежно имя.

Пять королей считают мертвецов, но не смягчают
Корост на ранах, не гладят и чела.
Рука, что правит небом, и с жалостью расправится;
У рук нет слез — не станут проливать.


***

И смерть свое владычество утратит.
Мертвецы в наготе их сольются в одно
С людьми на ветру и закатной луной;
Лишь обглоданные кости их уйдут в перегной,
На локтях и ступнях у них звезды зажгутся;
Хоть они обезумят, но будут разумны,
Хоть и сгинут в пучине, восстанут вновь;
Хоть не будет влюбленных, но будет любовь;
И смерть свое владычество утратит.

И смерть свое владычество утратит.
У них, надолго схоронившихся в извивах
Морей, безветренная смерть.
На дыбах корчась, когда лопнут жилы,
Привязанные к колесу, все же не сломятся они;
В руках их вера треснет пополам,
И злом единорог насквозь их прободает;
Расколотые на куски, все ж не расколются они;
И смерть свое владычество утратит.

И смерть свое владычество утратит.
Пусть чайки больше не кричат им в уши,
О берега их пусть не бьются шумно волны;
И распустившийся цветок пусть больше
не поднимает венчика к дождя порывам;
Хоть безрассудны и мертвы они, как гвозди,
Но все стучатся шляпками в ромашки;
Вколачиваются в солнце, пока не раскололось,
И смерть свое владычество утратит.


Среди жертв утреннего налета был столетний старик

Как просыпалось утро над войной,
Он облачился, за порог ступил — и умер,
И нараспашку взрывами зевнули
Замки. А он упал на камни мостовой,
Там, где любил, на скорбные осколки
Зверски убитого снарядом камня.
Скажите улице его, брошенной навзничь,
как остановил он солнце в небе,
Как проросли весны и пламени побеги
из кратеров его глазниц. Когда звеняще
выстрелили скважины ключами.
Вы в поисках цепей не ройтесь в седовласом сердце.
С небес неотложка, влекомая смертью,
Собирает тех, кто ждет, как застучат лопаты звонко.
Но не для той телеги братской его прах,
На крыльях его лет парит заря,
И сотня аистов, за жердь ее приняв,
садится на десницу солнца.шаблоны для dle


ВХОД НА САЙТ