КЭРОЛ ЭНН ДАФФИ В ПЕР. МАРИИ ГАЛИНОЙ И АРКАДИЯ ШТЫПЕЛЯ
Кэрол Энн Даффи родилась 23 дек. 1955, шотландский поэт и драматург, преподает современную поэзию в Метрополитен-Университете, Манчестер, в 2009 году стала Поэтом-Лауреатом Британии. К.Э. Даффи лауреат множества престижных литературных премий, в частности, премии имени Т.С. Элиота, автор более 30 книг, в том числе и для детей.
Переводы Марии ГАЛИНОЙ и Аркадия ШТЫПЕЛЯ
Wearing Her Pearls, p. 64
Next to my own skin, her pearls. My mistress
bids me wear them, warm them, until evening
when I’ll brush her hair. At six, I place them
round her cool white throat. All day I think of her,
resting in the Yellow Room, contemplating silk
or taffeta, which gown tonight? She fans herself
whilst I work willingly, my slow heat entering
each pearl. Slack on my neck, her rope.
She’s beautiful. I dream about her
in my attic bed; picture her dancing
with tall men, puzzled by my faint, persistent scent
beneath her French perfume, her milky stones.
I dust her shoulders with a rabbit’s foot,
watch the soft blush seep through her skin
like an indolent sigh. In her looking glass
my red lip part as though I want to speak.
Full moon. Her carriage brings her home. I see
her every movement in my head… Undressing,
taking off her jewels, her skim hand reaching
for the case. Slipping naked into bed, the way
she always does… And I lie here awake,
knowing the pearls are cooling even now
in the room where my mistress sleeps. All night
I feel their absence and I burn.
В ее жемчугах
При моей коже ее жемчуга. Госпожа
велит носить, согревать их до вечера,
когда я стану укладывать ей волосы. В шесть я обовью ими
ее белую прохладную шею. Целый день думаю о ней,
нежащейся в Желтой Комнате, разглядывающей шелка
и тафту — что надеть сегодня? Она любуется собой,
пока я работаю, отдавая свое неторопливое тепло
каждой жемчужине. Скользи по шее, шнурок.
Она прекрасна. Я мечтаю о ней
у себя на чердаке, воображаю, как она танцует
с высокими мужчинами, озадаченная моим слабым неизменным запахом
из-под ее французских духов, ее млечных камешков.
Я пудрю ее плечи кроличьей лапкой,
вижу мягкий румянец, истекающий сквозь кожу,
как ленивый вздох. В зеркале
мои алые губы размыкаются, словно я хочу заговорить.
Полнолуние. Экипаж привозит ее домой. Я вижу
каждое ее движение… Она раздевается,
ее рука тянется к ожерелью,
нагая, она ныряет в постель, как делает это
всегда… И я лежу без сна,
зная, что жемчуга остывают сейчас
в комнате, где спит моя госпожа. Всю ночь
я чувствую, что их нет на мне, и я горю.
River, p. 99
At the turn of the river the language changes,
a different babble, even a different name
for the same river. Water crosses the border,
translates itself, but words stumble, fall back,
and there, nailed to a tree, is proof. A sign
in new language brash on a tree. A bird,
not seen before, singing on a branch. A woman,
on the path by the river, repeating a strange sound
to clue the bird’s song and ask for its name, after.
She kneels for a red flower, picks it, later
will press it carefully between the pages of a book.
What would it mean to you if you could be
with her there, dangling your own hands in the water
where blue and silver fish dart away over stone,
stoon, stein, like the meaning of things, vanish?
She feels she is somewhere else, intensely, simply because
of words; sings loudly in nonsense, smiling, smiling.
If you were really there what would you write on a postcard,
or on the sand, near where the river runs into the sea?
Река
У реки за поворотом другой язык,
другой лепет, даже другое имя
у той же реки. Вода, пересекая черту,
перетолмачивает себя, но слова запинаются, отстают,
и вот подтверждение. Знак
новой речи сияет на дереве. Птица,
невиданная прежде, поет на ветке. Чуждый звук
повторяет женщина на тропе, бегущей вдоль берега,
чтобы потом напеть его и узнать имя птицы.
Она наклоняется, срывает красный цветок, позже
она расправит его между страниц книги.
Что бы это значило для тебя, если бы тебе
удалось побыть рядом с ней, поболтать руками в воде,
где синие и серебряные рыбки прыскают из-под камня,
камэню, kamieniu, исчезая, как смысл вещей?
Она твердо знает, что это другое место, просто из-за
слов; в голос напевает какую-то чушь и улыбается, улыбается.
Если ты и вправду была там, что ты напишешь на почтовой открытке
или на песке, там, где река впадает в море?
Nile, p. 32
When I went, wet, wide, white and blue, my name Nile,
you’d kneel near to net fish, or would wade
where I shallowed, or swim in my element,
or sing a lament for the child drowned when I was too deep,
too fast; but once you found, in my reeds,
a boy in a basket.
I gushed, fresh lake, salt sea,
utterly me, source to mouth, without me, drought, nought,
for my silt civilized —
from my silt, pyramids.
Where I went, undimmed, talented,
food, wine, work, craft, art;
no Nile, nil, null, void.
I poured, full spate, roared,
voiced water, calling you in from dust, thirst, burn,
to where you flourished; Pharaoh, firstborn…
now Cleopatra’s faint taste still on my old tongue.
Нил
Я лил блеск вод вглубь, вширь, белый, голубой я шел я Нил,
Склонялась ли ты к рыбам в сети́, иль выходила на мель
а то плыла по лону волн,
а то слагала песнь, плач, когда глубок, могуч
я прочь унес твое дитя,
но как-то раз средь тростников в корзинке ты нашла мальца.
Излился я, стал морем слез, и вот я весь с верховий до
раскрытых уст, там где не я — лишь мор и глад,
мой ил — вот жизнь, мой дар творцам всех пирамид, вино и хлеб.
Когда не ил, не Нил, то нуль, тщета и мрак.
Как я гремел и грохотал и звал вас из глубин,
Где пьют одну лишь пыль, едят один лишь прах,
туда, где вы цвели, и первенец, и царь, и твой сияющий венец,
о Клеопатра, чью я чую уловимую едва былую сладость
древним языком…
Anne Harthaway
‘Item I gyve unto my wife second best bed…’
(from Shakespeare’s will)
The bed we loved in was a spinning world
of forests, castles, torchlight, cliff-tops, seas
where he would dive for pearls. My lover’s words
were shooting stars which fell to earth as kisses
on their lips; my body now a softer rhyme
on his, now echo, assonance; his touch
a verb dancing in the centre of a noun.
Some nights I dreamed he’d written me, the bed
A page beneath his writer’s hands. Romance
and drama played by touch, by scent, by taste.
In the other bed, the best, our guests dozed on,
dribbling their prose. My living laughing love —
I hold him in the casket of my widow’s head
as he held me upon that next best bed.
Энн Хэтэуэй
"Кроме того завещаю жене моей вторую из лучших моих постелей.."
(из завещания Шекспира)
Вращающийся круг лесов и башен
Морей, и факелов, и птичьих гнезд
Вот что тогда постелью было нашей —
Его слова, как рой падучих звезд,
Ласкали землю; нынче в темноте я
Лишь ассонанс, лишь рифма; это тело
Стяженье существительных, он был
Глаголом в нем, когда меня любил.
Пока еще не обрела покой
страница эта под его рукой,
Та пьеса, что вполголоса на ощупь
разыгрывалась нами каждой ночью,
покуда в нашей той, другой постели
за стенкой гости скучные храпели.
Valentine, p. 121
Not a red rose or a satin heart.
I give you an onion.
It is a moon wrapped in brown paper.
It promises light
like the careful undressing of love.
Here.
It will blind you with tears
like a liver.
It will make your reflection
a wobbling photo of grief.
I am trying to be truthful.
Not a cute card or kissogram.
I give you an onion.
Its fierce kiss will stay on your lips,
possessive and faithful
as we are.
Take it.
Its platinum loop shrink to a wedding ring,
if you like.
Lethal.
Its scent will cling to your fingers,
cling to your knife.
Валентинка
Не розу красную, не шелково сердечко.
Дарю тебе луковицу.
Это луна в коричневой бумаге.
И обещает свет,
как обнаженье нежное любви.
Вот!
Она тебя слезами ослепит
вживую.
И отраженье твое станет
мгновенным фотоснимком скорби
Я пытаюсь быть правдивой.
Не миленькую открытку, не отпечаток губ.
Я дарю тебе луковицу.
Ее свирепый поцелуй останется на губах,
страстный и верный,
как мы с тобой.
Возьми ее.
Ее платиновая дуга смыкается в обручальное кольцо,
по твоему желанию.
Смертоносно.
Ее запах удержится на твоих пальцах,
на твоем ноже.
Переводы Марии ГАЛИНОЙ и Аркадия ШТЫПЕЛЯ
Wearing Her Pearls, p. 64
Next to my own skin, her pearls. My mistress
bids me wear them, warm them, until evening
when I’ll brush her hair. At six, I place them
round her cool white throat. All day I think of her,
resting in the Yellow Room, contemplating silk
or taffeta, which gown tonight? She fans herself
whilst I work willingly, my slow heat entering
each pearl. Slack on my neck, her rope.
She’s beautiful. I dream about her
in my attic bed; picture her dancing
with tall men, puzzled by my faint, persistent scent
beneath her French perfume, her milky stones.
I dust her shoulders with a rabbit’s foot,
watch the soft blush seep through her skin
like an indolent sigh. In her looking glass
my red lip part as though I want to speak.
Full moon. Her carriage brings her home. I see
her every movement in my head… Undressing,
taking off her jewels, her skim hand reaching
for the case. Slipping naked into bed, the way
she always does… And I lie here awake,
knowing the pearls are cooling even now
in the room where my mistress sleeps. All night
I feel their absence and I burn.
В ее жемчугах
При моей коже ее жемчуга. Госпожа
велит носить, согревать их до вечера,
когда я стану укладывать ей волосы. В шесть я обовью ими
ее белую прохладную шею. Целый день думаю о ней,
нежащейся в Желтой Комнате, разглядывающей шелка
и тафту — что надеть сегодня? Она любуется собой,
пока я работаю, отдавая свое неторопливое тепло
каждой жемчужине. Скользи по шее, шнурок.
Она прекрасна. Я мечтаю о ней
у себя на чердаке, воображаю, как она танцует
с высокими мужчинами, озадаченная моим слабым неизменным запахом
из-под ее французских духов, ее млечных камешков.
Я пудрю ее плечи кроличьей лапкой,
вижу мягкий румянец, истекающий сквозь кожу,
как ленивый вздох. В зеркале
мои алые губы размыкаются, словно я хочу заговорить.
Полнолуние. Экипаж привозит ее домой. Я вижу
каждое ее движение… Она раздевается,
ее рука тянется к ожерелью,
нагая, она ныряет в постель, как делает это
всегда… И я лежу без сна,
зная, что жемчуга остывают сейчас
в комнате, где спит моя госпожа. Всю ночь
я чувствую, что их нет на мне, и я горю.
River, p. 99
At the turn of the river the language changes,
a different babble, even a different name
for the same river. Water crosses the border,
translates itself, but words stumble, fall back,
and there, nailed to a tree, is proof. A sign
in new language brash on a tree. A bird,
not seen before, singing on a branch. A woman,
on the path by the river, repeating a strange sound
to clue the bird’s song and ask for its name, after.
She kneels for a red flower, picks it, later
will press it carefully between the pages of a book.
What would it mean to you if you could be
with her there, dangling your own hands in the water
where blue and silver fish dart away over stone,
stoon, stein, like the meaning of things, vanish?
She feels she is somewhere else, intensely, simply because
of words; sings loudly in nonsense, smiling, smiling.
If you were really there what would you write on a postcard,
or on the sand, near where the river runs into the sea?
Река
У реки за поворотом другой язык,
другой лепет, даже другое имя
у той же реки. Вода, пересекая черту,
перетолмачивает себя, но слова запинаются, отстают,
и вот подтверждение. Знак
новой речи сияет на дереве. Птица,
невиданная прежде, поет на ветке. Чуждый звук
повторяет женщина на тропе, бегущей вдоль берега,
чтобы потом напеть его и узнать имя птицы.
Она наклоняется, срывает красный цветок, позже
она расправит его между страниц книги.
Что бы это значило для тебя, если бы тебе
удалось побыть рядом с ней, поболтать руками в воде,
где синие и серебряные рыбки прыскают из-под камня,
камэню, kamieniu, исчезая, как смысл вещей?
Она твердо знает, что это другое место, просто из-за
слов; в голос напевает какую-то чушь и улыбается, улыбается.
Если ты и вправду была там, что ты напишешь на почтовой открытке
или на песке, там, где река впадает в море?
Nile, p. 32
When I went, wet, wide, white and blue, my name Nile,
you’d kneel near to net fish, or would wade
where I shallowed, or swim in my element,
or sing a lament for the child drowned when I was too deep,
too fast; but once you found, in my reeds,
a boy in a basket.
I gushed, fresh lake, salt sea,
utterly me, source to mouth, without me, drought, nought,
for my silt civilized —
from my silt, pyramids.
Where I went, undimmed, talented,
food, wine, work, craft, art;
no Nile, nil, null, void.
I poured, full spate, roared,
voiced water, calling you in from dust, thirst, burn,
to where you flourished; Pharaoh, firstborn…
now Cleopatra’s faint taste still on my old tongue.
Нил
Я лил блеск вод вглубь, вширь, белый, голубой я шел я Нил,
Склонялась ли ты к рыбам в сети́, иль выходила на мель
а то плыла по лону волн,
а то слагала песнь, плач, когда глубок, могуч
я прочь унес твое дитя,
но как-то раз средь тростников в корзинке ты нашла мальца.
Излился я, стал морем слез, и вот я весь с верховий до
раскрытых уст, там где не я — лишь мор и глад,
мой ил — вот жизнь, мой дар творцам всех пирамид, вино и хлеб.
Когда не ил, не Нил, то нуль, тщета и мрак.
Как я гремел и грохотал и звал вас из глубин,
Где пьют одну лишь пыль, едят один лишь прах,
туда, где вы цвели, и первенец, и царь, и твой сияющий венец,
о Клеопатра, чью я чую уловимую едва былую сладость
древним языком…
Anne Harthaway
‘Item I gyve unto my wife second best bed…’
(from Shakespeare’s will)
The bed we loved in was a spinning world
of forests, castles, torchlight, cliff-tops, seas
where he would dive for pearls. My lover’s words
were shooting stars which fell to earth as kisses
on their lips; my body now a softer rhyme
on his, now echo, assonance; his touch
a verb dancing in the centre of a noun.
Some nights I dreamed he’d written me, the bed
A page beneath his writer’s hands. Romance
and drama played by touch, by scent, by taste.
In the other bed, the best, our guests dozed on,
dribbling their prose. My living laughing love —
I hold him in the casket of my widow’s head
as he held me upon that next best bed.
Энн Хэтэуэй
"Кроме того завещаю жене моей вторую из лучших моих постелей.."
(из завещания Шекспира)
Вращающийся круг лесов и башен
Морей, и факелов, и птичьих гнезд
Вот что тогда постелью было нашей —
Его слова, как рой падучих звезд,
Ласкали землю; нынче в темноте я
Лишь ассонанс, лишь рифма; это тело
Стяженье существительных, он был
Глаголом в нем, когда меня любил.
Пока еще не обрела покой
страница эта под его рукой,
Та пьеса, что вполголоса на ощупь
разыгрывалась нами каждой ночью,
покуда в нашей той, другой постели
за стенкой гости скучные храпели.
Valentine, p. 121
Not a red rose or a satin heart.
I give you an onion.
It is a moon wrapped in brown paper.
It promises light
like the careful undressing of love.
Here.
It will blind you with tears
like a liver.
It will make your reflection
a wobbling photo of grief.
I am trying to be truthful.
Not a cute card or kissogram.
I give you an onion.
Its fierce kiss will stay on your lips,
possessive and faithful
as we are.
Take it.
Its platinum loop shrink to a wedding ring,
if you like.
Lethal.
Its scent will cling to your fingers,
cling to your knife.
Валентинка
Не розу красную, не шелково сердечко.
Дарю тебе луковицу.
Это луна в коричневой бумаге.
И обещает свет,
как обнаженье нежное любви.
Вот!
Она тебя слезами ослепит
вживую.
И отраженье твое станет
мгновенным фотоснимком скорби
Я пытаюсь быть правдивой.
Не миленькую открытку, не отпечаток губ.
Я дарю тебе луковицу.
Ее свирепый поцелуй останется на губах,
страстный и верный,
как мы с тобой.
Возьми ее.
Ее платиновая дуга смыкается в обручальное кольцо,
по твоему желанию.
Смертоносно.
Ее запах удержится на твоих пальцах,
на твоем ноже.