Галина Рымбу → Прокля́тый единорог: медитация, болезнь, оргия

   Избегая вступлений, разговор о поэтике Петра Разумова нужно сразу начинать с ви́дения. Многого в этих стихах действительно можно не видеть, и эта неполнота нашего видения отнюдь не мешает нам улавливать основной посыл, заключённый здесь.

 

    Сам автор, каждый раз намеренно искажающий оптику метода, то выводит нас к излишней визуальной прямоте (видению), то размывает картинку высказывания до неузнаваемости, до недоверия к её существованию (= недоверие к опыту, поэтическому поводу). Но именно угол зрения важен в этих стихах, где аполлоническое по форме зачастую оказывается дионисийским по посылу. Вот что пишет о зрении сам Разумов: «Глаз – вот антиприродное определение хомо. Ухо и рот ему последуют, выполняют его волю, удовлетворяют его желания. Смотри и открой тайну литеры».

    На первый взгляд может показаться, что Разумов всячески избегает пристального вглядывания в предмет своего высказывания, его расфокусированное зрение провоцирует, смущает, кажется, что автора вообще мало интересует то, о чём он пишет, что это бесконечное множение собственных сущностей, талантов, страха. Но ведь поэзия – это в некотором смысле невольное (= предопределённо-волевое) вглядывание, внимание, присвоение вещей, нечто сконцентрированное в перманентном усилии, скажем мы. Это нечто, всё ещё имеющее под собой зыбкую почву, предмет (скрытый мэсседж). И какое место здесь занимает как бы расслабленный, вечно ведомый герой Разумова? Возможно, природа этой расслабленности медитативна. Известно, что во многих духовных практиках есть так называемая «медитация на предмет»: мы концентрируем своё внимание на предмете, стараемся смотреть только на него; и это всё – смысл в том, чтобы остался только этот предмет, в предельной концентрации. Но что произойдёт, если мы долго будем смотреть, к примеру, на шариковую ручку? Предмет (ручка) постепенно начнёт размываться, оплывать, станет чрезвычайно зыбким. Похоже, как раз этот зыбкий предмет интересует поэзию Разумова (не факт, что самого Разумова). Но предмет этой поэзии не суть порождённые травмированным сознанием конкретные образы, обильные переживания, циклирующиеся темы (опыты первых детских влечений, гомосексуализм и жажда женщины, бытие в литературе, Петербург 90-х и т.д.). Боюсь, это и не тот самопсихоанализ, который Разумов (не герой Разумова! – важное здесь различие) осуществляет почти в каждом стихотворении. Несмотря на то, что эти стихи имеют своим истоком некую (как раз в психоаналитическом смысле) неразрешённую проблему, комплекс, влечение, страх, в конце концов – болезнь.

    Мне жизнь испортила любовь
    К невзрослой доброй девочке, стеснявшейся себя
    Меня мужчины загубили
    В беспамятстве кружились надо мной и в сердце мне плевали уходя

    И стал я мнительным, и раздражаюсь по пустому
    Простой мне опостылел мир
    Я в дебри вдохновения макаю тело молодое
    Как в огнь сражения бросает остов камуфляжный бравый командир

    Мне всё тоска и одинокий пост
    Я рос в отечестве без отчеств, в миле от границы городской
    Когда ровесники тряслись на дискотеках
    Мне всех милей был мёртвый и прекрасный Цой

    Я возвращать пытался день за днём, отматывая годы по рулетке
    Но не вступить в то пиво, что текло рекой
    Под косячок в парадняке прохладном или во дворе, на сломанной скамейке

    Я сквозь стекло, что дворников не знало
    Смотрю на мальчика в футболке с рожей рок-звезды
    Пизды не получал как надо, а то бы мачо стал

    Я жизнь проспал, остались только чувства
    Как хмель, в аортах киснущий, когда уже всех проводил гостей
    Далёкий враг мещанской неги, ты встаёшь у изголовья
    С кровавыми подглазьями, свидетелями истинных страстей

    Пытаясь избавиться от своей невысокой болезни (всегда – в болезнь другую) автор обращается то к акмеистической коме, то к шварцевской лихорадке, то к примитивистскому жару. Но всегда – таская за собой на верёвочке эстетику ущербности, асоциальность, пост-панковские выходки, чудовищно апропорциональное своему телу «Я» (такая «слоновья болезнь»), прямое называние, травестийный Разум, – зияющий, мясной. Он как бы претендует на маргинальность внутри маргинальности. И ему сложно отказать в этом. Разумов в равной степени может казаться циничным (в отношении художественных задач), неискренним (в своей размытости видения, маскарадности интонаций), даже глуповатым – как животное, как ребёнок. Ключевое слово здесь – казаться. Он и хочет казаться. Кем угодно, лишь бы – собой.

    «Фрейдизм» Разумова и вообще психоаналитические ткани его текстов не есть доминирующие в этом «кусковом» полотне. Однако нельзя отрицать, что именно здесь язык выступает из темноты раннего детства (намеренного состояния речи),подобный фигуре отца. Она любима настолько, что заставляет автора поддаваться своей поэтической инерции (для автора – осознанное, изощрённое удовольствие), но и ненавидима так, что вынуждает оказывать сопротивление существующим (чужим и собственным) поэтическим формам, обрекает на простецкую, подростковую инаковость, отверженность, на «литературу». В этом состоянии между любовью и ненавистью к идеальному телу языка поэзии рождаются стихи Разумова. Отсюда столь доверчивый культ Песни: отчаянный прыжок со сцены деконструкции лирического героя в пустой зал (без зрителя) ритма, который давно не держит, не ждёт, не приходит в экстаз от фигуры певца-поэта. Этот ритм-зритель обречён на тотальное отсутствие, певчество = юродство. Так и автор, уже будучи без сознания, выпевает нечто, находящееся в месте полного неразличения панк-игры и попсовой песни. Егор Летов и Борис Моисеев здесь становятся одним: поравнявшись с двуликим, двутелым, сиамским божеством Матери-Отца, они трубят в хрустальный рожок, взывая к оргиастической, гибельной мистерии последнего мира:

    Эта весна организм превратила в хлам
    Где рай заражённый сулило пространство,
    Там крадучись мысли тревожные бились,
    Лились за край

    Случилось! Случилось! – в дудуки игрушечные,
    В барабаны и глиняные свистульки
    Сердечко стучало, дудело, пело

    Пена снов, рассудка затылок ныл
    Организм просил крыл

    Оргазм встревожил болото плоти
    На плоту жизни (в щели просачивалась вода)
    Бередило решето похоти
    Но кровь сомнения шла и шла через ранку
    Не достигая исчадья дна

    Дна боли, дна возвращения вспять
    Все реки, мосты, обещанья
    В прогнившей от ржавчины плошке
    Взрастали опять

    Кружились сычи над постелью, над мрачной тревожной жилой
    Всходила луна дикобразом и ныло под ложечкой сладко
    Как гадко бывает в иных объятьях, в этих – предел
    Совершенства всего живого (так волосатый рокер сказать хотел)

    Не дай этому умереть, не дай растерзать в заточении эти порывы
    Красивы слова из жести, их гнуть, ими пачкать чернилы
    Вся чернь бессознательного ощерилась и ротой штрафной рвалась на прорыв

    Слёзы, слёзы
    Здесь последний обрыв

    Единорог-графоман, стучащий по ржавым кастрюлькам, яростно блеющий в жарко натопленной спальне, объясняющийся в любви маленькой девочке на непонятном языке обезумевшего старца. Восславитель утомлённых чресел, обнимающий метод, обретает единство через деформацию (дефлорацию) юного тела стиха. Так Разумов взывает к девственности читательского вкуса. Рог выступает у Разумова и в качестве глаза: глаз невидящий, но выпирающий вперёд, преображающий, чудесный. Рог здесь, с одной стороны, – символ воинственности, неуловимости, с другой стороны, – смирения (вспомним «Чёрную луну» Луи Малля: герой Разумова может быть любым действующим лицом этой кинокартины). Так рождается текст, отчаянно обращённый в самое нутро языка, ко всей (потому что вообще не к ней) литературе. Он извивается презренным змеёнышем (Рог превращается в змею – мудрость, темнота, отверженность), он просит принять его, отлучённый от Лона, он жаждет вернуться обратно и умирает от этой жажды. Он никогда не будет принят.

                                             Мрак побелел, бледнели лица

    Мрак отступал – я писал для себя
    Сны больше страшные ночью не снятся
    Только дыхание рвётся как снасти
                              ветхие снасти – рвётся дыхание

    Воздух как рыбы четыре кило –
    Бьётся под сердцем моё ремесло

    Если я стану дышать равномерно
    Будет ли толк и снов белый хлеб
    Будет ли россыпь отверженных букв
    Будет ли пьяный кагор отравленья

    Знамения мне знаменуют экстаз
    Сны сноминуют и сыплются из глаз
    О том, что было удовлетворение
    Узнаёшь тогда, когда оно отступает

    Апатия –
    Греки мечтали про это
    Отсутствие дыхания после смерти –
    Единственное, что смущает меня и Лермонтова

18.09.2012

Комментарии

Для добавления комментариев вам необходимо авторизоваться через одну из социальных сетей:

livejournal facebook vk