Михаил Бару / ПРО ОДНОГО ЧЕЛОВЕКА
Об авторе: МИХАИЛ БАРУ
Родился в Киеве. Окончил Российский химико-технологический университет в Москве. Химик и инженер, кандидат технических наук. Как поэт, прозаик и переводчик публиковался в центральных и региональных журналах: «Знамени», «Арионе», «Волге», «Новой Юности» и других. Автор восьми книг стихотворений, прозы и переводов. Живет и работает в Москве, заведует лабораторией в фармацевтической компании.
Литературная премия Дмитрия Горчева
Номинации «Про одного человека»
***
Один человек был Рабинович. Вот как бывает человек Ивановым, Петровым, Сидоровым, медведем, карасём, жаворонком или цветком — вот так он был Рабинович. И был у него начальник. Вот как бывает чума, холера, фурункул на носу или отложение солей в левой пятке — вот так у него был начальник. И была ещё у этого человека жена. Вот как бывает... Впрочем, что я вам буду рассказывать про его жену? Всякий знает, как бывает у человека жена. Вот так и у него была. Как баллистическая ракета в ступе и с помелом... Но этого я вам не говорил. Даже и не думал! А ещё у этого человека были дети. Вот как саранча или колорадские жуки с клювами дятлов — вот так у него были дети. И в один прекрасный день к этому человеку приехала в гости тёща. Вот как приезжает налоговая инспекция вместе с Омоном к вам в контору и начинает забирать компьютеры, разбрасывать документы и класть всех на пол — вот так к нему приехала тёща. И тёща послала его за постным маслом. Вот как посылают в декабре за подснежниками, или молодильными яблоками, или туда не знаю куда — вот так она его послала на все четыре этажа своего послания. И человек пошёл. Вот как идут к зубному, или как тщательно забытый долг навсегда отдавать, или куда глаза глядят — вот так он пошёл. И на этом пути ему встретилась соседка. Вот как горная серна на скале, как колодец посреди пустыни, как Пятница и Суббота на необитаемом острове, как лилия в долине — вот так ему встретилась соседка. И она ему сказала: «Вот смотрю я на вас, Миша...» И при этих словах из её глаза упала слеза карат в двести прямо туда, куда обычно падают женские слёзы — на грудь. И человек посмотрел на эту грудь со слезой... и упал на них обеих. Вот как падают в небо, в облака, в пение птиц — вот так он упал.
Ну что вам сказать... Он не вернулся домой даже за гитарой.
***
…И когда начинают ставить пустые бутылки под стол, когда у селёдочной головы в пасти окажется окурок, когда уже ясно, кому больше не наливать, когда хозяева мучительно соображают – переходить ли к чаю с вафельным тортом или всё же выставить заначенную на завтрашнее хмурое утро бутылку… в эту самую минуту чья-нибудь дальняя родственница, чья-нибудь племянница из Воронежа или сестра из Тулы, неприметно сидящая на самом дальнем конце стола, вдруг вздохнёт глубоко и запоёт «степь да степь кругом» таким полным и таким грудным голосом, который непременно хочется потрогать руками. И нет человека, хоть бы и лежащего лицом в салате или даже под столом, который не стал бы ей подпевать. И бог знает из каких глубин памяти всплывают слова, которым никто и никогда не учил, а которые просто знают от рождения. И вот ты уже не старший менеджер по продажам китайских утюгов, не живешь во глубине московских хрущоб на пятом этаже без лифта, а натурально замерзаешь в степи и мороз пробирает тебя до самых костей. И понимаешь ты, что приходит твой смертный час, а кольца обручального тебе передать некому, да и любовь в могилу не унести, потому как… И заплакал бы, а не можешь – ещё внутри, в самом сердце, леденеют слёзы. И просишь, кричишь друзьям из последних сил: «Хотя бы зла не попомните, суки-и-и…» А откуда-то издалека, из нависших снежных туч, тебе отвечают: «Не мычи, Серёга. Проснись. По домам пора. Да вставай же, мудила! Отдай хозяйскую вилку и суй руки в пальто. Метро вон скоро закроют. А тебя ещё замучаешься до него тащить».
***
Взять, к примеру, нашего брата. Он за пустым столом не запоет. Ты ему скатерть белую постели, винегретом, холодцом, селедкой, маслятами маринованными и бутылками заставь – вот тогда он между пятой и шестой, чтобы сократить и без того небольшой между ними перерыв или от того, что жена под столом толкнет ногой, запоет. Их сестра может запеть и у буханки черного. Посолит ее слезами, отвернется от бутылки и запоет. Внутри песни нашего брата нет ничего. Она вся снаружи. Наш брат или по Дону гуляет или в степи замерзает или вообще проходит мимо тещиного дома с хулиганскими намерениями. У него удаль молодецкая, да размахнись рука, да раззудись плечо, да почешись затылок. Не то у женской песни. Внутри у нее чего только нет… В ней можно жить. Она тебя и согреет, и накормит, и напоит, и спать уложит, и детишек к твоему пробуждению нарожает. Наш брат в песне душу разворачивает, а их сестра отводит и может пропеть во весь голос такое, что сказать сама себе побоится даже шепотом и под одеялом, под которым мы отвернулись к стенке и храпим точно строительный перфоратор. Когда она поет – они все поют. Где бы они ни были. Бог его знает как это происходит, а только если где-нибудь в Павловом или Сергиевом Посаде она снимет решительно пиджак наброшенный, то в Оренбурге, а, может, и в Хабаровске кто-то зябко поведет плечами, смахнет украдкой слезу и уйдет не оглядываясь по улицам Саратова. В песне их сестры слова вроде тонкой, тоньше самой тонкой кисеи, оболочки, под которой течет река, цветы растут, ветер слоняется из одного небесного угла в другой, свет горит в окошке, занавешенном шторами в цветочек… Она могла бы и вовсе петь без слов – до тебя бы дошло. Не головой, но кожей почувствовал бы. И вот она поет, поет… и до тебя наконец безо всяких слов доходит, что завтра надо вставать ни свет ни заря и тащиться за три девять земель за новыми шторами, потому как цветочки на старых уже увяли.
***
Если на метро доехать до станции Комсомольская, а потом выйти на площадь, войти в здание Ленинградского вокзала, сесть в поезд, приехать в Петербург, встретиться с нужным человеком из нужной организации, передать ему чертежи, поговорить с ним об этих чертежах, об ужасной погоде, предупредить о том, что гребешки резьб ни в коем случае не должны быть рваными, поговорить о технологической оснастке, гадкой погоде, допусках и посадках, плохой погоде, подписать и поставить печать на командировочное удостоверение, выйти на улицу, прямо в осенний ноябрьский день, с ветром, дождем, собачьим холодом, отвратительным настроением, подумать о том, что наверняка гребешки резьб будут рваными, хоть кол им на голове теши, пойти, куда глаза глядят, и дойти до угла улиц Пестеля и Короленко, то на самом кончике этого угла можно обнаружить маленький чайный магазин «Унция». Такой маленький, что до каждой из стеклянных банок и баночек, жестяных коробок и коробочек с чаем, которыми уставлены все полки, можно с порога рукой дотянуться. На прилавке лежат красиво завернутые, перевязанные веревочками кусочки мармелада, халвы и нуги, крошечные разноцветные макаруны на один муравьиный укус, банки с вареньем из вишни с розовым перцем, клубники с базиликом и белого налива с грецким орехом. За прилавком стоят две приветливых симпатичных девушки, похожие разом и на вишню с розовым перцем и на белый налив с грецким орехом, а заодно и на халву в шоколаде.
Если подняться на второй этаж, который, на самом деле, антресоли, по скрипучей винтовой лестнице*, то попадешь в уж и вовсе микроскопическое кафе на три столика. Пока несут чай можно посмотреть в окно и увидеть в нем раздетый ветром догола садик у Преображенского собора, горсть желтых листьев уставших носиться в воздухе и потому лежащих без сил на тротуаре, что-то желтое на больших колесах с адским грохотом долбит стальным клювом асфальт, дождь, ноябрь, и вокруг всего этого серый, мутный, оловянный, суконный, свинцовый день – «то ли чаю пойти выпить, то ли повеситься». То есть это, конечно, не ночь, но ощущение такое, что с самого утра рассветало, рассветало,… да так толком и не рассвело. Должно быть завтра рассветет, а сегодня, перед тем как повеситься, тебе принесли на подносе чайник с чаем сорта «искристый Цейлон» и на белом блюдечке белую нугу с миндальными орехами. Сначала ты отламываешь кусочек нуги, кладешь его на язык, ждешь, пока он растает, и на языке останутся только кусочки миндального ореха. Медленно разгрызаешь их, делаешь большой глоток чаю «искристый Цейлон» и закрываешь глаза.
Как только цейлонские искры внутри тебя погаснут, открываешь глаза и смотришь в окно, за которым все тот же, раздетый ветром догола садик у Преображенского собора, и ноябрь, и собачий холод, но дождь кончился, желтое прекратило долбить асфальт и уехало на своих больших колесах к чертовой матери. Кто-то провертел в небе над Преображенской площадью дыру, в которую на твоих глазах выливается месячная норма неразбавленного серой дымкой солнечного света. Под окном магазина на тротуаре резво скачет в разные стороны на одной ноге девочка. Время от времени она замирает, и большие треугольные уши на ее белой вязаной шапке вздрагивают, точно прислушиваются к чему-то. Ты смотришь на девочку и думаешь, что повеситься еще успеешь, надо только не забыть, но потом, потом, по приезде в Москву, после сдачи отчета о командировке, а пока отламываешь кусок нуги, кладешь его на язык и... еще думаешь о том, что у девочки расстегнут ворот куртки, а шарфа нет и она, если, конечно, не доскачет на такой же скорости домой, непременно простудится.
И вот еще что. Если присмотреться, то окажется, что из Москвы в Петербург ехать долго, а вот обратно гораздо быстрее – стоит только выехать за границу вокзала, как тотчас же начинаются пригороды Москвы и тянутся до самой Комсомольской площади.
*Если честно, то она не винтовая и не скрипучая, но винтовая и скрипучая смотрится красивее.
***
Никак не рассветет. Дворник при свете фонарей счищает с большого тела ночной тишины нападавший на нее с вечера снег. Сонная тишина недовольно ворочается и поеживается от щекотных скребков и колкого ледяного воздуха. Сейчас дворник все счистит, постучит лопатой о тротуар и уйдет к себе в дворницкую. Там он ляжет, не раздеваясь, на продавленный диван, завернется в старое промасленное ватное одеяло без пододеяльника и заснет и будет видеть во сне знойное разноцветное лето, пиалу с зеленым чаем, теплые лепешки, грозди белого винограда кишмиш по ценам производителя, полураскрытые, обсыпанные золой тандыра, соленые косточки урюка в расписанной темно-синими узорами косе, семь или восемь чумазых ребятишек в тюбетейках и черных галошах на босу ногу, жену с толстыми, черными, как смоль, косами, глазами цвета темного гречишного меда и ослепительной улыбкой полной новеньких золотых зубов. Тем временем, очищенная от снега, и ставшая невесомой тишина, поворочается, поворочается и начнет понемногу подниматься в воздух, точно воздушный шар, шаронавтам которого надоело уже прощаться и они, наконец, втащили канат, который их связывал с землей, в корзину и теперь, глядя вверх и замирая от страха, готовятся к тому, чтобы растаять в зимнем небе без следа.
***
Ехал утром в переполненном вагоне метро на работу и думал – за что я люблю Петербург, а Москву не люблю, хоть и прожил в ней много лет. В Петербурге проснешься, выйдешь на улицу и понимаешь, что день сегодня такой, что лучше всего удавиться. И настроение, и семья, и работа, и самочувствие, и даже погода – все так удачно совпало, что, если ты задумал… только сегодня, а то потом жди, пока все сойдется. И Петербург тебе отвечает – да, это именно тот день. Ты прав, старик, ты прав. И не моги сомневаться. Плюнь тому в лицо, кто скажет, что нужно завтра или на следующей неделе. И прохожие всем своим видом поддержат тебя. Унылыми лицами, мокрыми носами, надрывным кашлем. Они бы и сами с удовольствием, как и ты… Просто сегодня у них не все так удачно совпало, как у тебя. У кого-то премия сегодня квартальная, у кого-то жена уехала к маме, у кого-то просто перестала болеть голова, но уж в следующем месяце – обязательно. Даже мелкий серый бесконечный безотрадный холодный тягучий нудный дождик прошуршит тебе – там, за углом, есть отличный хозяйственный магазин с прекрасными веревками из натуральных материалов и настоящим, экологически чистым хозяйственным мылом. Таким намыливать - одно удовольствие. Другое дело – Москва. Здесь вообще нет прохожих. Здесь все пробегают и непременно мимо. Здесь, даже если ты встанешь в вагоне метро с петлей на шее и куском хозяйственного мыла в руке, тебя спросят только об одном – выходишь ли ты на следующей.
***
Снег идет и замедляет время. Заберешься в самый центр снегопада, а оно там и вовсе стоит, не шелохнется белыми ветками деревьев, нахохленной белой вороной и немигающим оранжевым глазом фонаря. Обернешься назад – прошлое уже затянуло снежной пеленой. Посмотришь вперед – будущее все никак сквозь нее не проявится. Вокруг одно настоящее, расшитое белыми нитками, и больше ничего. Если прошептать или крикнуть … Никакой разницы. Если высунуть язык, то на него упадет одно или два мгновения. И тут же растают. Кончится снег и настоящее зашевелит ветками, каркнет, взмахнет вороньим крылом, мигнет фонарем…, но всё это потом, потом. Теперь главное – не прятать язык.
Родился в Киеве. Окончил Российский химико-технологический университет в Москве. Химик и инженер, кандидат технических наук. Как поэт, прозаик и переводчик публиковался в центральных и региональных журналах: «Знамени», «Арионе», «Волге», «Новой Юности» и других. Автор восьми книг стихотворений, прозы и переводов. Живет и работает в Москве, заведует лабораторией в фармацевтической компании.
Литературная премия Дмитрия Горчева
Номинации «Про одного человека»
***
Один человек был Рабинович. Вот как бывает человек Ивановым, Петровым, Сидоровым, медведем, карасём, жаворонком или цветком — вот так он был Рабинович. И был у него начальник. Вот как бывает чума, холера, фурункул на носу или отложение солей в левой пятке — вот так у него был начальник. И была ещё у этого человека жена. Вот как бывает... Впрочем, что я вам буду рассказывать про его жену? Всякий знает, как бывает у человека жена. Вот так и у него была. Как баллистическая ракета в ступе и с помелом... Но этого я вам не говорил. Даже и не думал! А ещё у этого человека были дети. Вот как саранча или колорадские жуки с клювами дятлов — вот так у него были дети. И в один прекрасный день к этому человеку приехала в гости тёща. Вот как приезжает налоговая инспекция вместе с Омоном к вам в контору и начинает забирать компьютеры, разбрасывать документы и класть всех на пол — вот так к нему приехала тёща. И тёща послала его за постным маслом. Вот как посылают в декабре за подснежниками, или молодильными яблоками, или туда не знаю куда — вот так она его послала на все четыре этажа своего послания. И человек пошёл. Вот как идут к зубному, или как тщательно забытый долг навсегда отдавать, или куда глаза глядят — вот так он пошёл. И на этом пути ему встретилась соседка. Вот как горная серна на скале, как колодец посреди пустыни, как Пятница и Суббота на необитаемом острове, как лилия в долине — вот так ему встретилась соседка. И она ему сказала: «Вот смотрю я на вас, Миша...» И при этих словах из её глаза упала слеза карат в двести прямо туда, куда обычно падают женские слёзы — на грудь. И человек посмотрел на эту грудь со слезой... и упал на них обеих. Вот как падают в небо, в облака, в пение птиц — вот так он упал.
Ну что вам сказать... Он не вернулся домой даже за гитарой.
***
…И когда начинают ставить пустые бутылки под стол, когда у селёдочной головы в пасти окажется окурок, когда уже ясно, кому больше не наливать, когда хозяева мучительно соображают – переходить ли к чаю с вафельным тортом или всё же выставить заначенную на завтрашнее хмурое утро бутылку… в эту самую минуту чья-нибудь дальняя родственница, чья-нибудь племянница из Воронежа или сестра из Тулы, неприметно сидящая на самом дальнем конце стола, вдруг вздохнёт глубоко и запоёт «степь да степь кругом» таким полным и таким грудным голосом, который непременно хочется потрогать руками. И нет человека, хоть бы и лежащего лицом в салате или даже под столом, который не стал бы ей подпевать. И бог знает из каких глубин памяти всплывают слова, которым никто и никогда не учил, а которые просто знают от рождения. И вот ты уже не старший менеджер по продажам китайских утюгов, не живешь во глубине московских хрущоб на пятом этаже без лифта, а натурально замерзаешь в степи и мороз пробирает тебя до самых костей. И понимаешь ты, что приходит твой смертный час, а кольца обручального тебе передать некому, да и любовь в могилу не унести, потому как… И заплакал бы, а не можешь – ещё внутри, в самом сердце, леденеют слёзы. И просишь, кричишь друзьям из последних сил: «Хотя бы зла не попомните, суки-и-и…» А откуда-то издалека, из нависших снежных туч, тебе отвечают: «Не мычи, Серёга. Проснись. По домам пора. Да вставай же, мудила! Отдай хозяйскую вилку и суй руки в пальто. Метро вон скоро закроют. А тебя ещё замучаешься до него тащить».
***
Взять, к примеру, нашего брата. Он за пустым столом не запоет. Ты ему скатерть белую постели, винегретом, холодцом, селедкой, маслятами маринованными и бутылками заставь – вот тогда он между пятой и шестой, чтобы сократить и без того небольшой между ними перерыв или от того, что жена под столом толкнет ногой, запоет. Их сестра может запеть и у буханки черного. Посолит ее слезами, отвернется от бутылки и запоет. Внутри песни нашего брата нет ничего. Она вся снаружи. Наш брат или по Дону гуляет или в степи замерзает или вообще проходит мимо тещиного дома с хулиганскими намерениями. У него удаль молодецкая, да размахнись рука, да раззудись плечо, да почешись затылок. Не то у женской песни. Внутри у нее чего только нет… В ней можно жить. Она тебя и согреет, и накормит, и напоит, и спать уложит, и детишек к твоему пробуждению нарожает. Наш брат в песне душу разворачивает, а их сестра отводит и может пропеть во весь голос такое, что сказать сама себе побоится даже шепотом и под одеялом, под которым мы отвернулись к стенке и храпим точно строительный перфоратор. Когда она поет – они все поют. Где бы они ни были. Бог его знает как это происходит, а только если где-нибудь в Павловом или Сергиевом Посаде она снимет решительно пиджак наброшенный, то в Оренбурге, а, может, и в Хабаровске кто-то зябко поведет плечами, смахнет украдкой слезу и уйдет не оглядываясь по улицам Саратова. В песне их сестры слова вроде тонкой, тоньше самой тонкой кисеи, оболочки, под которой течет река, цветы растут, ветер слоняется из одного небесного угла в другой, свет горит в окошке, занавешенном шторами в цветочек… Она могла бы и вовсе петь без слов – до тебя бы дошло. Не головой, но кожей почувствовал бы. И вот она поет, поет… и до тебя наконец безо всяких слов доходит, что завтра надо вставать ни свет ни заря и тащиться за три девять земель за новыми шторами, потому как цветочки на старых уже увяли.
***
Если на метро доехать до станции Комсомольская, а потом выйти на площадь, войти в здание Ленинградского вокзала, сесть в поезд, приехать в Петербург, встретиться с нужным человеком из нужной организации, передать ему чертежи, поговорить с ним об этих чертежах, об ужасной погоде, предупредить о том, что гребешки резьб ни в коем случае не должны быть рваными, поговорить о технологической оснастке, гадкой погоде, допусках и посадках, плохой погоде, подписать и поставить печать на командировочное удостоверение, выйти на улицу, прямо в осенний ноябрьский день, с ветром, дождем, собачьим холодом, отвратительным настроением, подумать о том, что наверняка гребешки резьб будут рваными, хоть кол им на голове теши, пойти, куда глаза глядят, и дойти до угла улиц Пестеля и Короленко, то на самом кончике этого угла можно обнаружить маленький чайный магазин «Унция». Такой маленький, что до каждой из стеклянных банок и баночек, жестяных коробок и коробочек с чаем, которыми уставлены все полки, можно с порога рукой дотянуться. На прилавке лежат красиво завернутые, перевязанные веревочками кусочки мармелада, халвы и нуги, крошечные разноцветные макаруны на один муравьиный укус, банки с вареньем из вишни с розовым перцем, клубники с базиликом и белого налива с грецким орехом. За прилавком стоят две приветливых симпатичных девушки, похожие разом и на вишню с розовым перцем и на белый налив с грецким орехом, а заодно и на халву в шоколаде.
Если подняться на второй этаж, который, на самом деле, антресоли, по скрипучей винтовой лестнице*, то попадешь в уж и вовсе микроскопическое кафе на три столика. Пока несут чай можно посмотреть в окно и увидеть в нем раздетый ветром догола садик у Преображенского собора, горсть желтых листьев уставших носиться в воздухе и потому лежащих без сил на тротуаре, что-то желтое на больших колесах с адским грохотом долбит стальным клювом асфальт, дождь, ноябрь, и вокруг всего этого серый, мутный, оловянный, суконный, свинцовый день – «то ли чаю пойти выпить, то ли повеситься». То есть это, конечно, не ночь, но ощущение такое, что с самого утра рассветало, рассветало,… да так толком и не рассвело. Должно быть завтра рассветет, а сегодня, перед тем как повеситься, тебе принесли на подносе чайник с чаем сорта «искристый Цейлон» и на белом блюдечке белую нугу с миндальными орехами. Сначала ты отламываешь кусочек нуги, кладешь его на язык, ждешь, пока он растает, и на языке останутся только кусочки миндального ореха. Медленно разгрызаешь их, делаешь большой глоток чаю «искристый Цейлон» и закрываешь глаза.
Как только цейлонские искры внутри тебя погаснут, открываешь глаза и смотришь в окно, за которым все тот же, раздетый ветром догола садик у Преображенского собора, и ноябрь, и собачий холод, но дождь кончился, желтое прекратило долбить асфальт и уехало на своих больших колесах к чертовой матери. Кто-то провертел в небе над Преображенской площадью дыру, в которую на твоих глазах выливается месячная норма неразбавленного серой дымкой солнечного света. Под окном магазина на тротуаре резво скачет в разные стороны на одной ноге девочка. Время от времени она замирает, и большие треугольные уши на ее белой вязаной шапке вздрагивают, точно прислушиваются к чему-то. Ты смотришь на девочку и думаешь, что повеситься еще успеешь, надо только не забыть, но потом, потом, по приезде в Москву, после сдачи отчета о командировке, а пока отламываешь кусок нуги, кладешь его на язык и... еще думаешь о том, что у девочки расстегнут ворот куртки, а шарфа нет и она, если, конечно, не доскачет на такой же скорости домой, непременно простудится.
И вот еще что. Если присмотреться, то окажется, что из Москвы в Петербург ехать долго, а вот обратно гораздо быстрее – стоит только выехать за границу вокзала, как тотчас же начинаются пригороды Москвы и тянутся до самой Комсомольской площади.
*Если честно, то она не винтовая и не скрипучая, но винтовая и скрипучая смотрится красивее.
***
Никак не рассветет. Дворник при свете фонарей счищает с большого тела ночной тишины нападавший на нее с вечера снег. Сонная тишина недовольно ворочается и поеживается от щекотных скребков и колкого ледяного воздуха. Сейчас дворник все счистит, постучит лопатой о тротуар и уйдет к себе в дворницкую. Там он ляжет, не раздеваясь, на продавленный диван, завернется в старое промасленное ватное одеяло без пододеяльника и заснет и будет видеть во сне знойное разноцветное лето, пиалу с зеленым чаем, теплые лепешки, грозди белого винограда кишмиш по ценам производителя, полураскрытые, обсыпанные золой тандыра, соленые косточки урюка в расписанной темно-синими узорами косе, семь или восемь чумазых ребятишек в тюбетейках и черных галошах на босу ногу, жену с толстыми, черными, как смоль, косами, глазами цвета темного гречишного меда и ослепительной улыбкой полной новеньких золотых зубов. Тем временем, очищенная от снега, и ставшая невесомой тишина, поворочается, поворочается и начнет понемногу подниматься в воздух, точно воздушный шар, шаронавтам которого надоело уже прощаться и они, наконец, втащили канат, который их связывал с землей, в корзину и теперь, глядя вверх и замирая от страха, готовятся к тому, чтобы растаять в зимнем небе без следа.
***
Ехал утром в переполненном вагоне метро на работу и думал – за что я люблю Петербург, а Москву не люблю, хоть и прожил в ней много лет. В Петербурге проснешься, выйдешь на улицу и понимаешь, что день сегодня такой, что лучше всего удавиться. И настроение, и семья, и работа, и самочувствие, и даже погода – все так удачно совпало, что, если ты задумал… только сегодня, а то потом жди, пока все сойдется. И Петербург тебе отвечает – да, это именно тот день. Ты прав, старик, ты прав. И не моги сомневаться. Плюнь тому в лицо, кто скажет, что нужно завтра или на следующей неделе. И прохожие всем своим видом поддержат тебя. Унылыми лицами, мокрыми носами, надрывным кашлем. Они бы и сами с удовольствием, как и ты… Просто сегодня у них не все так удачно совпало, как у тебя. У кого-то премия сегодня квартальная, у кого-то жена уехала к маме, у кого-то просто перестала болеть голова, но уж в следующем месяце – обязательно. Даже мелкий серый бесконечный безотрадный холодный тягучий нудный дождик прошуршит тебе – там, за углом, есть отличный хозяйственный магазин с прекрасными веревками из натуральных материалов и настоящим, экологически чистым хозяйственным мылом. Таким намыливать - одно удовольствие. Другое дело – Москва. Здесь вообще нет прохожих. Здесь все пробегают и непременно мимо. Здесь, даже если ты встанешь в вагоне метро с петлей на шее и куском хозяйственного мыла в руке, тебя спросят только об одном – выходишь ли ты на следующей.
***
Снег идет и замедляет время. Заберешься в самый центр снегопада, а оно там и вовсе стоит, не шелохнется белыми ветками деревьев, нахохленной белой вороной и немигающим оранжевым глазом фонаря. Обернешься назад – прошлое уже затянуло снежной пеленой. Посмотришь вперед – будущее все никак сквозь нее не проявится. Вокруг одно настоящее, расшитое белыми нитками, и больше ничего. Если прошептать или крикнуть … Никакой разницы. Если высунуть язык, то на него упадет одно или два мгновения. И тут же растают. Кончится снег и настоящее зашевелит ветками, каркнет, взмахнет вороньим крылом, мигнет фонарем…, но всё это потом, потом. Теперь главное – не прятать язык.