Михаил Бару / ЛЫЖИ
ЛЫЖИ
Чем деревенская бессонница отличается от городской? В городе лежишь, лежишь… и лежишь, а в деревне, особенно зимой, можно встать и пойти к остывающей печке, открыть заслонку, поворошить кочергой подернутые пеплом угли, подложить дров, подождать пока они разгорятся, покурить, послушать запечного сверчка, поговорить с ним, поспорить и даже поругаться, помахать руками, разгоняя табачный дым, открыть форточку прямо в лунный свет и жемчужный сверкающий Млечный Путь, закрыть форточку, замести подальше за печку задутые колючим ветром через форточку на пол холодные зимние звезды, разбудить почти уснувшего сверчка и повторить ему, что он все равно не прав, открыть дверь на холодную веранду, постучать указательным пальцем по клетке с чутко дремлющим чижиком, сказать ему ну, спи, спи, поскрипеть полами на кухне, вернуться в спальню, лечь в постель, укрыться своей частью одеяла, пробормотать жене, что звенела рюмка, в которую мы обычно капаем валокордин от бессонницы, а вовсе не та, про которую она подумала, закрыть глаза, посмотреть на стадо вновь прибывших, еще не пересчитанных овец, ужаснуться, открыть глаза, встать и снова пойти к печке, выгрести из-за ее угла заметенные, чуть оплывшие от тепла звезды и смотреть не отрываясь, как они переливаются алмазными голубыми и зелеными гранями, как подмигивают двойные и как своим упрямым мертвым лучом светит прямо тебе в глаз крошечный белый карлик.
***
Намазать охотничьи лыжи мазью, прогреть их строительным феном, тщательно растереть мазь, надеть пуховик, меховую шапку-ушанку, толстые овчинные рукавицы, валенки, замотаться шарфом, взять с собой собаку, идти сквозь мутную морозную мглу по заснеженному полю против ледяного колючего ветра, падать, снова идти, тереть замерзающие щеки и нос, дойти через пять километров до леса, перевести дух, отобрать у собаки раскопанную из-под снега веточку обледеневшей пастушьей сумки, спрятать ее в теплый внутренний карман на груди, снова идти против переменившего направление ветра пять километров до дома, ввалиться в дом, велеть жене стащить с себя валенки, сесть за обеденный стол перед тарелкой горячих щей, выпить рюмку лимонной водки, понюхать вытащенную из нагрудного кармана немного влажную, успевшую оттаять, веточку пастушьей сумки и аж заколдобиться…
***
Зимний уют уютнее летнего. Окуклишься в толстые шерстяные носки, вязаные тапки на кожаной подошве, толстый жилет, сшитый из вытертых остатков жениной цигейковой шубы, подбросишь дров в печку, нальешь полную кружку горячего чаю с медом и мятой, наберешь черных сухарей, посыпанных крупной солью, возьмешь толстую книжку пятьдесят четвертого или даже шестидесятого размера, откроешь ее на какой угодно странице, закроешь и станешь мечтать в заледеневшее окно, еще со вчерашнего вечера предусмотрительно заметенное снегом так, чтобы осталась прозрачной только часть не больше узкой ладони с тонкой и извилистой морозной линией жизни, перечеркивающей толстый белый дым из трубы соседского дома, высоченную липу, с прибитым к черному стволу пустующим скворечником и гоняющего по двору воробьев щенка, которого, как ни старайся, не только перечеркнуть, но даже и разглядеть в облаке сверкающей снежной пыли невозможно.
***
Наша деревня на морозе – точно эскадра в кильватерном строю. В авангарде двухпалубный и двухтрубный, краснокирпичный флагман Палвасилича, таможенного полковника в отставке. Судя по двум толстенным дымам идет он крейсерской скоростью не меньше пяти узлов на бельевой веревке, увешанной заледеневшими до хрустального звона простынями и наволочками. Сам Палвасилич стоит на капитанском крыльце и всматривается в снежную даль из-под своей толстой, овчинной рукавицы. Отставая на полкабельтова, за домом Палвасилича идет однотрубный дом Витьки Клюева, тракториста, а за Витькиным домом идет половина избы старухи Сергеевой. Вторую половину избы снимают дачники, приезжающие в деревню только на лето, и поэтому Сергеева идет изо всех сил на одной печке. Из трубы ее половинки избы поднимается тонкий, точно собачий хвост, дым, тут же сносимый сильным боковым ветром. Старуха покрикивает в открытую форточку на внука, который бегает как заведенный между сараем, где хранятся дрова и домом.
В трех румбах справа по деревенскому борту, за березовой рощей на холме, в двадцати кабельтовых идут курсом на соединение с эскадрой два дыма соседней деревни. Она дачная, эта деревня. Летом в ней оживает домов на целую дивизию, но сейчас, в декабре, она похожа на недоукомплектованный дивизион для решения частных оперативно-тактических задач, состоящий из домиков второго и третьего ранга под командой москвичей-дауншифтеров, сдающих в городе квартиры и на эти деньги купившие здесь дома, десяток курей, двух коз и корову. Москвичи идут на всех парах. Декабрьский день короток и надо успеть соединиться до темноты потому, что там, за бесконечным заснеженным полем, за обледеневшей дорогой, за лесом уже начинают вспыхивать разноцветные разрывы тонко свистящих петард и сверкающих салютов. Город уже начал артиллерийскую подготовку к встрече Нового Года. Меньше чем через сутки на улицы, под небо, раскаленное от взрывов, выбежит множество людей с миллионами, миллиардами шампанских пузырьков в головах и пойдет в атаку.
***
Снежинки падают так медленно, как будто девочка, которая их рисует, время от времени откладывает кисточку в сторону, подпирает щеку разноцветной ладошкой, вздыхает и долго смотрит в окно, прежде чем нарисовать еще одну.
***
Крещение. Накануне, ближе к ночи, поземка, мелкий и до того сухой снег, что, кажется, в нем совсем нет воды, потом метель, морозная игольчатая чернота, наполненная черными вихрями черных снежинок, и посреди этой метели на краю деревни в овраге незамерзающий родник и у него дымный мангал и пьяненькие, приехавшие на одну ночь, дачники, ждущие двенадцатого удара курантов, чтобы принять на грудь ледяной крещенской водички, запить ее водкой и закусить шашлыком. На утро голубое безоблачное небо, голубые доверчивые окна в прозрачных ресницах сосулек и далекая, за тридевять холмов, утонувшая в белом поле белая церковь, от которой только и видно было бы сверкающий на солнце позолоченный крест, кабы его не сбили лет восемьдесят назад, да так и не собрались поставить обратно.
***
Утренний туман рассеялся и мороз не то, чтобы отступил, но в организованном порядке отошел на заранее подготовленные позиции в лесу. Ветви деревьев и кусты напоминают торчащие в разные стороны мохнатые рога северных оленей. Идешь по тропинке и скрипишь снегом так, точно ешь квашеную капусту – ту, которую только что принесли из погреба, в которой еще поблескивают крошечные льдинки, краснеют ягоды клюквы и желтеют ломтики моченых антоновских яблок, которую сейчас польют подсолнечным маслом, посыплют колечками белого репчатого лука и… идешь и никак не можешь взять в толк – почему в руке нет рюмки водки?
***
В конце января, когда хвойные иголки в количестве двух или трех можно найти только под подушкой или в носках, новый год выходит тебе навстречу. Не тот, искрящийся снежинками новый год, который с друзьями, шампанским, фейерверками, салатом оливье и следами невесть откуда взявшейся помады на новом итальянском галстуке в горошек ты встречал за большим праздничным столом, а тот, который с черной соленой кашей на обледеневшем тротуаре по дороге на работу, новым начальником, к которому еще надо приноравливаться, переполненным вагоном метро, заиндевевшим окном троллейбуса, новой квартплатой и новыми зубами, на которые где-то надо срочно занять денег. Новый год, с которым ты остался один на один…
Впрочем, все это в городе. В деревне нет никакого нового года, а есть лишь продолжение старого. Деревенское время, в отличие от городского, не разноцветные обрывки из разных мест понадерганные и связанные узелками новогоднего шоу по телевизору, а бесконечная, низачтонеразрывная нить, на которой, как на елочной гирлянде висит всё – и валенки, сохнущие у печки, и сама печка и мокрые насквозь обледенелые детские рукавички, и летние ситцевые сарафаны, и зимние овчинные тулупы, и засыпанная снегом собачья будка, и собака вместе с её брехней, и две сороки на крыше сарая, и стог сена, и сугроб, и дом с трубой, и дым из трубы, и крестины, и именины, и поминки, и сто пятьдесят без всякого повода, и даже сверчок, который теперь трещит в ласковом тепле нагретой печки, а летом звенел кузнечиком и следующей зимой снова будет сверчком.
***
Поле огромное. Жгучий ледяной ветер гонит по нему к лесу вороха заячьих и собачьих следов, гнет в дугу, завязывает в узлы и рвет на куски широкие следы охотничьих лыж, осыпает гулкое эхо выстрела и карканье ворон сверкающей снежной пылью и затихает в ельнике…
***
Как хотите, но самый приятный в лыжной прогулке момент не тот, когда ты наперегонки с ветром спускаешься с горы, не тот, когда вы вместе падаете в сугроб и даже не тот, когда из-под ног у вас неожиданно вспархивает ворона, о которой вы потом будете рассказывать как об огромном глухаре, а тот, когда вы уже ввалились в дом, упали без сил на стул возле печки и вся семья суетится вокруг вас – сын снимает лыжи и валенки, дочь раскладывает для просушивания промокшие до нитки свитера, рубашки и носки, теща феном вытаивает сосульки и ледышки из вашей бороды и усов, собака носится, как угорелая и всем мешает, а вы кричите жене на кухню:
– Лучком селедку не забудь посыпать! Не режь мелко – колечками посыпай! Я суп не хочу – положи мне побольше утки с яблоками и гречневой каши с грибами. Не доставай пока водку из холодильника – приду и сам достану.
***
Зимой в деревне сны мало чем отличаются от действительности – все тоже бесконечное заснеженное поле, по которому ты бесконечно бредешь на автобусную остановку, чтобы сесть в давно ушедший автобус, или лезешь по нескончаемой лестнице в погреб, чтобы пересчитать оставшуюся до весны картошку с капустой и банки с солеными огурцами, или бесконечно подкладываешь в печку дрова, а в доме все равно холодно, или бесконечно споришь с женой о пересоленной квашеной капусте, или бесконечно смотришь в окно на синиц, бесконечно клюющих привязанное на веревочке к ветке яблони сало и наперебой уверяющих тебя, что этот сон и есть жизнь. Правду говоря, в городе то же самое, но за окном десятого или пятнадцатого этажа нет синиц и тебе некому это растолковать.
***
Если не оборачиваться на шум машин, едущих по шоссе, на свист электричек, на пьяные возгласы мужиков на автобусной остановке, на истошные крики телевизора, на маленькую зарплату, на незаконченный ремонт, на отсутствие у жены норковой шубы, на присутствие ее у жены начальника, а только идти по заснеженному полю на лыжах, смотреть на темнеющий впереди лес, на снежные бурунчики, вырывающиеся из под острых кромок лыж, слушать свист ветра, сухое постукивание лыжных палок, пробивающих наст, вовремя объезжать торчащие из-под снега сухие стебли прошлогодних репейников, то через минут пятнадцать, в крайнем случае, двадцать пять, жизнь начинает налаживаться. Главное – не снижать темп.
***
До леса остается еще километра три по полю, когда начинается поземка и мягкий мокрый снег, который до того медленно кружился в воздухе и не падал, превращается в колючую ледяную крупу, летящую с истребительной скоростью. Слушая, как монотонно стучит эта крупа по толстой непродуваемой ткани твоего капюшона, под которым и шапка, и подшлемник, в голове, которая под капюшоном, шапкой и подшлемником, вдруг из ниоткуда возникает ощущение уюта в голове. Кажется, что если бы сбоку капюшона, где-нибудь в районе уха, торчала бы небольшая труба, толщиной пальца в два или три, а из нее бы поднимался к небу дымок, а во рту лежал бы кусок кулебяки с белыми грибами, гречневой кашей, рублеными яйцами и луком, да все это было бы смочено преогромным глотком горячего сладкого чаю или домашней клюквенной настойки… И тут собака, постоянно вертящаяся, как юла, между лыжами, палками и тобой, неожиданно прыгает прямо тебе на грудь, валит в снег и с радостным визгом пытается лизнуть в лицо. Учуяла, стало быть, кулебяку…
***
Стемнело, ветер утих и в хрупкой, тонкого лунного стекла, тишине стало слышно, как жалобно поет электричество в мохнатых от инея проводах на столбах вдоль дороги. Прятавшийся в низине туман дождался, когда проедет последний грузовик, в кабине которого в густом табачном дыму и песнях радио «Шансон» подпрыгивал на ухабах небритый и не выспавшийся шофер-дальнобойщик, и стал осторожно переползать через дорогу. Сначала высунутым молочным языком ощупал придорожные снеговые отвалы, автобусную остановку, с намалеванными на ее стене словами о том… и об этом тоже, зацепился им за стволы елей на противоположной стороне дороги и, наконец, перетащил через шоссе свое грузное, неуклюжее тело. Еще до того, как прогромыхал по дороге пустой сельский автобус, туман успел глубоко забраться в густой подлесок и там укутать большой муравейник, спящие жители которого этого и не заметили вовсе, а только один нерадивый сторожевой муравей, выглянув спросонок в окно и увидев там не просто ничего, а ничего туманное, зевнул так, что чуть не вывернул жвалы, почесал двумя передними ногами и левой задней брюшко, улегся на циновку из трех связанных паутиной порыжевших хвойных иголок и снова уснул.
***
К февралю, когда вся подходящая кора с веток и стволов в лесу обглодана, когда за попорченные яблони в деревенских садах уже попорчена дробью шкурка, когда все подруги-зайчихи обрюхачены уже по третьему разу, нападает на косого такая скука и тоска, что хоть волком вой. Тут-то и начинается самая пора охоты на него с барабаном. Скучающего зайца, как известно, капустой не корми, а дай побарабанить. Барабанят они по пням от спиленных деревьев, по упавшим стволам и по чему придется. Охотники, оставя своих борзых собак дома, укладывают в рюкзаки пяток или десяток детских барабанов и идут в лес. Там они без лишнего шуму раскладывают свои барабаны в местах возможной лежки зайцев, а сами устраивают стоянку, где у костра выпивают, закусывают и рассказывают друг дружке свои насквозь правдивые истории. Опытный охотник, если его не перебивать время от времени возгласом «не пизди!» да неужто!» за один рассказ может добыть до трех лисиц, двух волков и одного медведя, а уж глухарей или белок без счету. Но мы отвлеклись от наших зайцев. Как только заяц увидит как бы ненароком брошенный барабан… Кстати скажем и о барабанах. В советское время у охотников пользовался наибольшей популярностью пионерский барабан, сделанный из натуральных материалов. От такого барабана зайцев за уши невозможно было оттащить. Их даже не стреляли, а просто хватали и складывали в мешки, в то время как они, забыв осторожность, отталкивали друг друга от барабана. Опытный охотник, если его… Короче говоря, одной удачной охоты хватало на несколько заячьих тулупов, не говоря о шапках и детских варежках. Теперь пионерских барабанов в магазинах днем с огнем не сыщешь, а те, что можно купить, делают из черт знает какой синтетики. Заяц-то не дурак – по звуку сразу понимает разницу между натуральной кожей и каким-нибудь лавсаном. Матерый вообще не только не станет барабанить в такой барабан, а даже порвет и нагадит в него. Но молодых зайцев провести порой удается. На тулуп или шубку конечно не наохотишься, но на тушеную в сметане зайчатину… Хотя тут, понятное дело, у каждого свои предпочтения: кто тушит в сметане, кто с яблоками, кто жарит нашпигованного салом, кто маринует и потом варит в соусе из красного вина, заячьей крови, мускатного ореха, чабреца и чеснока. Опытный охотник за один присест может выпить до пяти зайцев. Если, конечно, его не перебивать время от времени возгласом…
***
Когда снег идет, то взрослые под ним тоже идут, но каждый в свою сторону, а маленькие дети бегают с ним вместе. Поэтому маленькие дети являются естественным продолжением идущего снега, а взрослые уже нет. Маленький ребенок оставляет следов на снегу раза в три или даже в четыре больше, чем взрослый или даже два взрослых. Взрослые умеют ходить только поодиночке, а маленькие дети, как и снег, способны слипаться в огромные кучи, разлипаться и снова слипаться в другие, еще бóльшие, кучи. На маленьких детей, бегающих под снегом, можно смотреть бесконечно, а на взрослых… С дождем и детьми, кстати, такая же история.
***
Снег идет и замедляет время. Заберешься в самый центр снегопада, а оно там и вовсе стоит, не шелохнется белыми ветками деревьев, нахохленной белой вороной и немигающим оранжевым глазом фонаря. Обернешься назад – прошлое уже затянуло снежной пеленой. Посмотришь вперед – будущее все никак сквозь нее не проявится. Вокруг одно настоящее, расшитое белыми нитками, и больше ничего. Если прошептать или крикнуть … Никакой разницы. Если высунуть язык, то на него упадет одно или два мгновения. И тут же растают. Кончится снег и настоящее зашевелит ветками, каркнет, взмахнет вороньим крылом, мигнет фонарем …, но всё это потом, потом. Теперь главное – не прятать язык.
***
В городе книжки читаются все больше те, которые можно на бегу читать. Или вовсе газеты. Там, внутри этих детективов и глянцевых журналов все несвежее, жареное - вроде привокзальной шаурмы и чебуреков. Потом в голове от этого изжога и разлитие мозговой желчи. Ну, это в городе, а в деревне, когда темнеет вечер синий, и в ближайшую оперу хоть три года скачи – ни до какой не доскачешь, когда веселым треском трещит натопленная печь, когда за окном сугроб достает до самого подоконника – вот тогда хорошо дремать над «Философическими письмами» Чаадаева или «Опавшими листьями» Розанова и размышлять о судьбах России. «Россия пуста. Боже, Россия пуста. Продали, продали, продали…» сегодня на рынке две румяных от мороза бабы из Ростова Великого три свежих щуки с икрой. Они каждый Божий день, кроме понедельника, приезжают в Александров из Ростова на электричке, торговать рыбой. Долго с ней потом возились, с этой икрой – протерли через сито, обдали кипятком, промыли, посолили, добавили подсолнечного масла и тщательно перемешивали, прежде чем поставить в холодильник. Если верить рецепту, то меньше чем через шесть часов икра не просолится и есть ее нельзя, а потому надо терпеть еще часа два. Чижик, напевшись за день, спит без задних ног в своей клетке. Во дворе воет на луну собака, оконное стекло все в хрустальных сверкающих зарослях. Ветер утих и на снегу разбросаны в беспорядке обломки черных теней рябиновых веток. Второй час ночи. Наконец-то. Теперь можно. Сначала на горбушку черного хлеба намазываем масло. Ничего, что толсто и неаккуратно. Потом икру. У нее цвет гречишного меда. На подоконнике теща вырастила зеленый лук. Отрываем перышко, мелко его режем, посыпаем бутерброд, который тут же подпрыгивает ко рту, но… почтительно замирает на мгновение, пропуская перед собой рюмку водки. «Я считаю наше положение счастливым, если только мы сумеем правильно оценить его», - пишет Чаадаев и он таки прав. Все дело в правильной оценке. Важно, однако, чтобы между первой и второй оценкой не было большого перерыва. «…мы призваны решить большую часть проблем… завершить большую часть идей… ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество». Тут и спорить нечего! Решим, завершим и ответим, но не сейчас, когда икра с маслом еще тают на языке, а шустрая водка уже скатилась кубарем по пищеводу.
***
Так они сидели у железной печки и пререкались по-зимнему…
– Юрий Коваль
Весенние слова, а летние тем более, самые легкие из всех слов на свете. Легче воздуха и даже гелия, которым надувают шарики. И такие же разноцветные. Они и состоят-то почти из одних только гласных, а согласные в них, если и есть, то звонкие. Весенние слова, а летние тем более, чаще всего и не выговаривают даже, а выдыхают. Только успел губы приоткрыть, как оно уже упорхнуло. Только хвостик «лю» и мелькнул перед глазами. Чтобы весенних, а, тем более, летних слов хватило для разговора хотя бы двух человек, а, тем более, для шепота, надо их выдыхать постоянно.
Не то осенние слова. Эти не выдохнешь - языком надо выталкивать. Да и вытолкнешь – вверх не полетят. Будут кружить вокруг медленно, точно сонные мухи и потом долго падать в опавшие листья и ледяные лужи. А то вдруг занесет их ветром в ухо. Да еще и обидные. Скачи потом на одной ноге долго, пока не вытрясешь.
Зимние слова и вовсе могут лежать за щекой целый день. С ними и заснуть можно ненароком. Уже и ферменты растворят их окончания и даже суффиксы, уже и корень их побелеет, сморщится и потеряет всякую силу, а все они лежат, как мертвые за щекой или с трудом ворочаются на языке, а все равно не выговариваются. Походишь с ними, походишь - да и выплюнешь куда-нибудь в сугроб от греха подальше.
***
Бразды пушистые взрывая бежать по заснеженному полю куда глаза глядят, а потом как остановиться, как замереть, как не дышать и смотреть на глазированные снегопадом сосны, величаво выступающие тебе навстречу, на облака, которые эти сосны ведут за собой в поводу на белых сверкающих ниточках, на черные и желтые сухие травинки, бегущие, падающие и снова бегущие точно свора гончих по глубокому снегу впереди сосен, на белые волны дальних холмов с качающимися на них лодочками деревенских домиков с огоньками цвета липового меда внутри, с самоварами, чашками крепкого чаю с мятой, вареньями в стеклянных вазочках на толстых ножках, сдобными сухарями и сонными, неповоротливыми мыслями о том, что снегу навалило выше крыши собачьей будки и надо бы запасти его на следующий год, да лень вставать, надевать валенки, тулуп, брать в руки жену с лопатой…
***
В пятницу вечером смотрел в окно на мелкий снежок. И то сказать – как он шёл? Несло его, мотало из стороны в сторону. Ветер дул такой, что будь у меня хоть воробьиные крылья, хоть парус величиной с носовой платок или пейсы подлиннее… Я представил себя с воробьиными крыльями, носовым платком и развевающимися пейсами. Как меня, сухонького, маленького, отрывает от земли в мутную снежную круговерть… Как срывает шляпу, перчатки и даже брюки… И немедленно представил для равновесия монументальную Розу в каракулевой шубе. Она накручивает на пухлый, в перетяжках, как у младенца, палец мои пейсы, и я то иду сам, то волочусь, то отрываюсь от земли на их длину... Ветер всё крепчает, становится ураганным, пейсы натягиваются и звенят, как струны, и поют. Из глаз текут слёзы – то ли от ледяного ветра, то ли от больно натянувшихся волос, то ли от этого пения… А Роза всё идёт и идёт, не оборачиваясь… Я кричу ей: «Остановись! Отпусти меня! Отпусти!» И просыпаюсь. Ветер угомонился. За окном тихо и темно. На подоконнике, в литровой банке, переминается со стебля на стебель букет увядших роз, который я подарил тебе, да ты, уходя, забыла.
***
Полнолуние. Среди ночи проснешься во сне, в самой его черной и ледяной от холодного пота середине, и скорей подбрасывать дрова в остывающую печку. Бросаешь, бросаешь… Уже из трубы разбегаются в разные стороны серые, пушистые, в черную полоску, щекотные клубы дыма, а печка все не едет и не едет. Только урчит. Ухватишь за хвост клуб побольше и хочешь сбросить его с подушки на пол, а он давай сопротивляться, царапаться и мяукать так пронзительно, что просыпаешься, всовываешь ноги в войлочные тапки и идешь подбрасывать дрова в остывающую печку.
***
Еще светло, но для чтения лучше включить лампу. Прочтешь полстраницы, зевнешь, еще раз зевнешь, захлопнешь книгу, допьешь остывший чай, сунешь ноги в валенки, накинешь тулуп, замотаешься толстым шарфом и выйдешь ненадолго в сад поскрипеть снегом, посмотреть на почерневшую от прошлогодних дождей гроздь рябины, на трех довольных синиц, которые заклевали до смерти кусок сала, привязанный бельевой веревкой к ветке яблони и теперь перемывают кости какой-то вороне, на серые замшевые сумерки, которые на тонких белых ниточках медленно и осторожно кто-то невидимый опускает на деревню, подожмешь внутри перчаток замерзшие пальцы, соберешь их в кулак, поежишься от холода и вернешься в дом, чтобы читать с оставленного места: «Уже давно смеркалось. Он отправил своего надежного Терешку в Ненарадово с своею тройкою и с подробным, обстоятельным наказом, а для себя велел заложить маленькие сани в одну лошадь, и один без кучера отправился в Жадрино, куда часа через два должна была приехать и Марья Гавриловна». Потом прикроешь глаза и станешь представлять себе бледную и хрупкую Марью Гавриловну, ее слезы, ее белое платье, ее рассыпавшиеся по плечам волосы, случайное такси, небритого шофера, спрашивающего: «Дорогу покажешь, брат?», толчею на вокзале, тонкий, пронзительный свист экспресса «Желтая стрела», мчащегося сквозь метель… Проснешься, глянешь в окно на снежную круговерть, на огромный шевелящийся сугроб, наметенный перед дверью в дровяной сарай, подумаешь о том, что надо бы подложить дров в печку иначе под утро… и заснешь, так и не выключив лампы.
***
Оттепель. Винегрет, неубранный после завтрака в холодильник, остывший кофе в большой фаянсовой кружке с подсолнухом, книга, раскрытая на словах «…чтобы она по голосу или по губам не догадалась, что со мной, и я задрал голову к потолку, чтобы слезы вкатились обратно…», окно в сад, за которым серое, наполовину заросшее терновником, небо, кривая ольха и пруд, полный медленных, неповоротливых мыслей ни о чем.
Чем деревенская бессонница отличается от городской? В городе лежишь, лежишь… и лежишь, а в деревне, особенно зимой, можно встать и пойти к остывающей печке, открыть заслонку, поворошить кочергой подернутые пеплом угли, подложить дров, подождать пока они разгорятся, покурить, послушать запечного сверчка, поговорить с ним, поспорить и даже поругаться, помахать руками, разгоняя табачный дым, открыть форточку прямо в лунный свет и жемчужный сверкающий Млечный Путь, закрыть форточку, замести подальше за печку задутые колючим ветром через форточку на пол холодные зимние звезды, разбудить почти уснувшего сверчка и повторить ему, что он все равно не прав, открыть дверь на холодную веранду, постучать указательным пальцем по клетке с чутко дремлющим чижиком, сказать ему ну, спи, спи, поскрипеть полами на кухне, вернуться в спальню, лечь в постель, укрыться своей частью одеяла, пробормотать жене, что звенела рюмка, в которую мы обычно капаем валокордин от бессонницы, а вовсе не та, про которую она подумала, закрыть глаза, посмотреть на стадо вновь прибывших, еще не пересчитанных овец, ужаснуться, открыть глаза, встать и снова пойти к печке, выгрести из-за ее угла заметенные, чуть оплывшие от тепла звезды и смотреть не отрываясь, как они переливаются алмазными голубыми и зелеными гранями, как подмигивают двойные и как своим упрямым мертвым лучом светит прямо тебе в глаз крошечный белый карлик.
***
Намазать охотничьи лыжи мазью, прогреть их строительным феном, тщательно растереть мазь, надеть пуховик, меховую шапку-ушанку, толстые овчинные рукавицы, валенки, замотаться шарфом, взять с собой собаку, идти сквозь мутную морозную мглу по заснеженному полю против ледяного колючего ветра, падать, снова идти, тереть замерзающие щеки и нос, дойти через пять километров до леса, перевести дух, отобрать у собаки раскопанную из-под снега веточку обледеневшей пастушьей сумки, спрятать ее в теплый внутренний карман на груди, снова идти против переменившего направление ветра пять километров до дома, ввалиться в дом, велеть жене стащить с себя валенки, сесть за обеденный стол перед тарелкой горячих щей, выпить рюмку лимонной водки, понюхать вытащенную из нагрудного кармана немного влажную, успевшую оттаять, веточку пастушьей сумки и аж заколдобиться…
***
Зимний уют уютнее летнего. Окуклишься в толстые шерстяные носки, вязаные тапки на кожаной подошве, толстый жилет, сшитый из вытертых остатков жениной цигейковой шубы, подбросишь дров в печку, нальешь полную кружку горячего чаю с медом и мятой, наберешь черных сухарей, посыпанных крупной солью, возьмешь толстую книжку пятьдесят четвертого или даже шестидесятого размера, откроешь ее на какой угодно странице, закроешь и станешь мечтать в заледеневшее окно, еще со вчерашнего вечера предусмотрительно заметенное снегом так, чтобы осталась прозрачной только часть не больше узкой ладони с тонкой и извилистой морозной линией жизни, перечеркивающей толстый белый дым из трубы соседского дома, высоченную липу, с прибитым к черному стволу пустующим скворечником и гоняющего по двору воробьев щенка, которого, как ни старайся, не только перечеркнуть, но даже и разглядеть в облаке сверкающей снежной пыли невозможно.
***
Наша деревня на морозе – точно эскадра в кильватерном строю. В авангарде двухпалубный и двухтрубный, краснокирпичный флагман Палвасилича, таможенного полковника в отставке. Судя по двум толстенным дымам идет он крейсерской скоростью не меньше пяти узлов на бельевой веревке, увешанной заледеневшими до хрустального звона простынями и наволочками. Сам Палвасилич стоит на капитанском крыльце и всматривается в снежную даль из-под своей толстой, овчинной рукавицы. Отставая на полкабельтова, за домом Палвасилича идет однотрубный дом Витьки Клюева, тракториста, а за Витькиным домом идет половина избы старухи Сергеевой. Вторую половину избы снимают дачники, приезжающие в деревню только на лето, и поэтому Сергеева идет изо всех сил на одной печке. Из трубы ее половинки избы поднимается тонкий, точно собачий хвост, дым, тут же сносимый сильным боковым ветром. Старуха покрикивает в открытую форточку на внука, который бегает как заведенный между сараем, где хранятся дрова и домом.
В трех румбах справа по деревенскому борту, за березовой рощей на холме, в двадцати кабельтовых идут курсом на соединение с эскадрой два дыма соседней деревни. Она дачная, эта деревня. Летом в ней оживает домов на целую дивизию, но сейчас, в декабре, она похожа на недоукомплектованный дивизион для решения частных оперативно-тактических задач, состоящий из домиков второго и третьего ранга под командой москвичей-дауншифтеров, сдающих в городе квартиры и на эти деньги купившие здесь дома, десяток курей, двух коз и корову. Москвичи идут на всех парах. Декабрьский день короток и надо успеть соединиться до темноты потому, что там, за бесконечным заснеженным полем, за обледеневшей дорогой, за лесом уже начинают вспыхивать разноцветные разрывы тонко свистящих петард и сверкающих салютов. Город уже начал артиллерийскую подготовку к встрече Нового Года. Меньше чем через сутки на улицы, под небо, раскаленное от взрывов, выбежит множество людей с миллионами, миллиардами шампанских пузырьков в головах и пойдет в атаку.
***
Снежинки падают так медленно, как будто девочка, которая их рисует, время от времени откладывает кисточку в сторону, подпирает щеку разноцветной ладошкой, вздыхает и долго смотрит в окно, прежде чем нарисовать еще одну.
***
Крещение. Накануне, ближе к ночи, поземка, мелкий и до того сухой снег, что, кажется, в нем совсем нет воды, потом метель, морозная игольчатая чернота, наполненная черными вихрями черных снежинок, и посреди этой метели на краю деревни в овраге незамерзающий родник и у него дымный мангал и пьяненькие, приехавшие на одну ночь, дачники, ждущие двенадцатого удара курантов, чтобы принять на грудь ледяной крещенской водички, запить ее водкой и закусить шашлыком. На утро голубое безоблачное небо, голубые доверчивые окна в прозрачных ресницах сосулек и далекая, за тридевять холмов, утонувшая в белом поле белая церковь, от которой только и видно было бы сверкающий на солнце позолоченный крест, кабы его не сбили лет восемьдесят назад, да так и не собрались поставить обратно.
***
Утренний туман рассеялся и мороз не то, чтобы отступил, но в организованном порядке отошел на заранее подготовленные позиции в лесу. Ветви деревьев и кусты напоминают торчащие в разные стороны мохнатые рога северных оленей. Идешь по тропинке и скрипишь снегом так, точно ешь квашеную капусту – ту, которую только что принесли из погреба, в которой еще поблескивают крошечные льдинки, краснеют ягоды клюквы и желтеют ломтики моченых антоновских яблок, которую сейчас польют подсолнечным маслом, посыплют колечками белого репчатого лука и… идешь и никак не можешь взять в толк – почему в руке нет рюмки водки?
***
В конце января, когда хвойные иголки в количестве двух или трех можно найти только под подушкой или в носках, новый год выходит тебе навстречу. Не тот, искрящийся снежинками новый год, который с друзьями, шампанским, фейерверками, салатом оливье и следами невесть откуда взявшейся помады на новом итальянском галстуке в горошек ты встречал за большим праздничным столом, а тот, который с черной соленой кашей на обледеневшем тротуаре по дороге на работу, новым начальником, к которому еще надо приноравливаться, переполненным вагоном метро, заиндевевшим окном троллейбуса, новой квартплатой и новыми зубами, на которые где-то надо срочно занять денег. Новый год, с которым ты остался один на один…
Впрочем, все это в городе. В деревне нет никакого нового года, а есть лишь продолжение старого. Деревенское время, в отличие от городского, не разноцветные обрывки из разных мест понадерганные и связанные узелками новогоднего шоу по телевизору, а бесконечная, низачтонеразрывная нить, на которой, как на елочной гирлянде висит всё – и валенки, сохнущие у печки, и сама печка и мокрые насквозь обледенелые детские рукавички, и летние ситцевые сарафаны, и зимние овчинные тулупы, и засыпанная снегом собачья будка, и собака вместе с её брехней, и две сороки на крыше сарая, и стог сена, и сугроб, и дом с трубой, и дым из трубы, и крестины, и именины, и поминки, и сто пятьдесят без всякого повода, и даже сверчок, который теперь трещит в ласковом тепле нагретой печки, а летом звенел кузнечиком и следующей зимой снова будет сверчком.
***
Поле огромное. Жгучий ледяной ветер гонит по нему к лесу вороха заячьих и собачьих следов, гнет в дугу, завязывает в узлы и рвет на куски широкие следы охотничьих лыж, осыпает гулкое эхо выстрела и карканье ворон сверкающей снежной пылью и затихает в ельнике…
***
Как хотите, но самый приятный в лыжной прогулке момент не тот, когда ты наперегонки с ветром спускаешься с горы, не тот, когда вы вместе падаете в сугроб и даже не тот, когда из-под ног у вас неожиданно вспархивает ворона, о которой вы потом будете рассказывать как об огромном глухаре, а тот, когда вы уже ввалились в дом, упали без сил на стул возле печки и вся семья суетится вокруг вас – сын снимает лыжи и валенки, дочь раскладывает для просушивания промокшие до нитки свитера, рубашки и носки, теща феном вытаивает сосульки и ледышки из вашей бороды и усов, собака носится, как угорелая и всем мешает, а вы кричите жене на кухню:
– Лучком селедку не забудь посыпать! Не режь мелко – колечками посыпай! Я суп не хочу – положи мне побольше утки с яблоками и гречневой каши с грибами. Не доставай пока водку из холодильника – приду и сам достану.
***
Зимой в деревне сны мало чем отличаются от действительности – все тоже бесконечное заснеженное поле, по которому ты бесконечно бредешь на автобусную остановку, чтобы сесть в давно ушедший автобус, или лезешь по нескончаемой лестнице в погреб, чтобы пересчитать оставшуюся до весны картошку с капустой и банки с солеными огурцами, или бесконечно подкладываешь в печку дрова, а в доме все равно холодно, или бесконечно споришь с женой о пересоленной квашеной капусте, или бесконечно смотришь в окно на синиц, бесконечно клюющих привязанное на веревочке к ветке яблони сало и наперебой уверяющих тебя, что этот сон и есть жизнь. Правду говоря, в городе то же самое, но за окном десятого или пятнадцатого этажа нет синиц и тебе некому это растолковать.
***
Если не оборачиваться на шум машин, едущих по шоссе, на свист электричек, на пьяные возгласы мужиков на автобусной остановке, на истошные крики телевизора, на маленькую зарплату, на незаконченный ремонт, на отсутствие у жены норковой шубы, на присутствие ее у жены начальника, а только идти по заснеженному полю на лыжах, смотреть на темнеющий впереди лес, на снежные бурунчики, вырывающиеся из под острых кромок лыж, слушать свист ветра, сухое постукивание лыжных палок, пробивающих наст, вовремя объезжать торчащие из-под снега сухие стебли прошлогодних репейников, то через минут пятнадцать, в крайнем случае, двадцать пять, жизнь начинает налаживаться. Главное – не снижать темп.
***
До леса остается еще километра три по полю, когда начинается поземка и мягкий мокрый снег, который до того медленно кружился в воздухе и не падал, превращается в колючую ледяную крупу, летящую с истребительной скоростью. Слушая, как монотонно стучит эта крупа по толстой непродуваемой ткани твоего капюшона, под которым и шапка, и подшлемник, в голове, которая под капюшоном, шапкой и подшлемником, вдруг из ниоткуда возникает ощущение уюта в голове. Кажется, что если бы сбоку капюшона, где-нибудь в районе уха, торчала бы небольшая труба, толщиной пальца в два или три, а из нее бы поднимался к небу дымок, а во рту лежал бы кусок кулебяки с белыми грибами, гречневой кашей, рублеными яйцами и луком, да все это было бы смочено преогромным глотком горячего сладкого чаю или домашней клюквенной настойки… И тут собака, постоянно вертящаяся, как юла, между лыжами, палками и тобой, неожиданно прыгает прямо тебе на грудь, валит в снег и с радостным визгом пытается лизнуть в лицо. Учуяла, стало быть, кулебяку…
***
Стемнело, ветер утих и в хрупкой, тонкого лунного стекла, тишине стало слышно, как жалобно поет электричество в мохнатых от инея проводах на столбах вдоль дороги. Прятавшийся в низине туман дождался, когда проедет последний грузовик, в кабине которого в густом табачном дыму и песнях радио «Шансон» подпрыгивал на ухабах небритый и не выспавшийся шофер-дальнобойщик, и стал осторожно переползать через дорогу. Сначала высунутым молочным языком ощупал придорожные снеговые отвалы, автобусную остановку, с намалеванными на ее стене словами о том… и об этом тоже, зацепился им за стволы елей на противоположной стороне дороги и, наконец, перетащил через шоссе свое грузное, неуклюжее тело. Еще до того, как прогромыхал по дороге пустой сельский автобус, туман успел глубоко забраться в густой подлесок и там укутать большой муравейник, спящие жители которого этого и не заметили вовсе, а только один нерадивый сторожевой муравей, выглянув спросонок в окно и увидев там не просто ничего, а ничего туманное, зевнул так, что чуть не вывернул жвалы, почесал двумя передними ногами и левой задней брюшко, улегся на циновку из трех связанных паутиной порыжевших хвойных иголок и снова уснул.
***
К февралю, когда вся подходящая кора с веток и стволов в лесу обглодана, когда за попорченные яблони в деревенских садах уже попорчена дробью шкурка, когда все подруги-зайчихи обрюхачены уже по третьему разу, нападает на косого такая скука и тоска, что хоть волком вой. Тут-то и начинается самая пора охоты на него с барабаном. Скучающего зайца, как известно, капустой не корми, а дай побарабанить. Барабанят они по пням от спиленных деревьев, по упавшим стволам и по чему придется. Охотники, оставя своих борзых собак дома, укладывают в рюкзаки пяток или десяток детских барабанов и идут в лес. Там они без лишнего шуму раскладывают свои барабаны в местах возможной лежки зайцев, а сами устраивают стоянку, где у костра выпивают, закусывают и рассказывают друг дружке свои насквозь правдивые истории. Опытный охотник, если его не перебивать время от времени возгласом «не пизди!» да неужто!» за один рассказ может добыть до трех лисиц, двух волков и одного медведя, а уж глухарей или белок без счету. Но мы отвлеклись от наших зайцев. Как только заяц увидит как бы ненароком брошенный барабан… Кстати скажем и о барабанах. В советское время у охотников пользовался наибольшей популярностью пионерский барабан, сделанный из натуральных материалов. От такого барабана зайцев за уши невозможно было оттащить. Их даже не стреляли, а просто хватали и складывали в мешки, в то время как они, забыв осторожность, отталкивали друг друга от барабана. Опытный охотник, если его… Короче говоря, одной удачной охоты хватало на несколько заячьих тулупов, не говоря о шапках и детских варежках. Теперь пионерских барабанов в магазинах днем с огнем не сыщешь, а те, что можно купить, делают из черт знает какой синтетики. Заяц-то не дурак – по звуку сразу понимает разницу между натуральной кожей и каким-нибудь лавсаном. Матерый вообще не только не станет барабанить в такой барабан, а даже порвет и нагадит в него. Но молодых зайцев провести порой удается. На тулуп или шубку конечно не наохотишься, но на тушеную в сметане зайчатину… Хотя тут, понятное дело, у каждого свои предпочтения: кто тушит в сметане, кто с яблоками, кто жарит нашпигованного салом, кто маринует и потом варит в соусе из красного вина, заячьей крови, мускатного ореха, чабреца и чеснока. Опытный охотник за один присест может выпить до пяти зайцев. Если, конечно, его не перебивать время от времени возгласом…
***
Когда снег идет, то взрослые под ним тоже идут, но каждый в свою сторону, а маленькие дети бегают с ним вместе. Поэтому маленькие дети являются естественным продолжением идущего снега, а взрослые уже нет. Маленький ребенок оставляет следов на снегу раза в три или даже в четыре больше, чем взрослый или даже два взрослых. Взрослые умеют ходить только поодиночке, а маленькие дети, как и снег, способны слипаться в огромные кучи, разлипаться и снова слипаться в другие, еще бóльшие, кучи. На маленьких детей, бегающих под снегом, можно смотреть бесконечно, а на взрослых… С дождем и детьми, кстати, такая же история.
***
Снег идет и замедляет время. Заберешься в самый центр снегопада, а оно там и вовсе стоит, не шелохнется белыми ветками деревьев, нахохленной белой вороной и немигающим оранжевым глазом фонаря. Обернешься назад – прошлое уже затянуло снежной пеленой. Посмотришь вперед – будущее все никак сквозь нее не проявится. Вокруг одно настоящее, расшитое белыми нитками, и больше ничего. Если прошептать или крикнуть … Никакой разницы. Если высунуть язык, то на него упадет одно или два мгновения. И тут же растают. Кончится снег и настоящее зашевелит ветками, каркнет, взмахнет вороньим крылом, мигнет фонарем …, но всё это потом, потом. Теперь главное – не прятать язык.
***
В городе книжки читаются все больше те, которые можно на бегу читать. Или вовсе газеты. Там, внутри этих детективов и глянцевых журналов все несвежее, жареное - вроде привокзальной шаурмы и чебуреков. Потом в голове от этого изжога и разлитие мозговой желчи. Ну, это в городе, а в деревне, когда темнеет вечер синий, и в ближайшую оперу хоть три года скачи – ни до какой не доскачешь, когда веселым треском трещит натопленная печь, когда за окном сугроб достает до самого подоконника – вот тогда хорошо дремать над «Философическими письмами» Чаадаева или «Опавшими листьями» Розанова и размышлять о судьбах России. «Россия пуста. Боже, Россия пуста. Продали, продали, продали…» сегодня на рынке две румяных от мороза бабы из Ростова Великого три свежих щуки с икрой. Они каждый Божий день, кроме понедельника, приезжают в Александров из Ростова на электричке, торговать рыбой. Долго с ней потом возились, с этой икрой – протерли через сито, обдали кипятком, промыли, посолили, добавили подсолнечного масла и тщательно перемешивали, прежде чем поставить в холодильник. Если верить рецепту, то меньше чем через шесть часов икра не просолится и есть ее нельзя, а потому надо терпеть еще часа два. Чижик, напевшись за день, спит без задних ног в своей клетке. Во дворе воет на луну собака, оконное стекло все в хрустальных сверкающих зарослях. Ветер утих и на снегу разбросаны в беспорядке обломки черных теней рябиновых веток. Второй час ночи. Наконец-то. Теперь можно. Сначала на горбушку черного хлеба намазываем масло. Ничего, что толсто и неаккуратно. Потом икру. У нее цвет гречишного меда. На подоконнике теща вырастила зеленый лук. Отрываем перышко, мелко его режем, посыпаем бутерброд, который тут же подпрыгивает ко рту, но… почтительно замирает на мгновение, пропуская перед собой рюмку водки. «Я считаю наше положение счастливым, если только мы сумеем правильно оценить его», - пишет Чаадаев и он таки прав. Все дело в правильной оценке. Важно, однако, чтобы между первой и второй оценкой не было большого перерыва. «…мы призваны решить большую часть проблем… завершить большую часть идей… ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество». Тут и спорить нечего! Решим, завершим и ответим, но не сейчас, когда икра с маслом еще тают на языке, а шустрая водка уже скатилась кубарем по пищеводу.
***
Так они сидели у железной печки и пререкались по-зимнему…
– Юрий Коваль
Весенние слова, а летние тем более, самые легкие из всех слов на свете. Легче воздуха и даже гелия, которым надувают шарики. И такие же разноцветные. Они и состоят-то почти из одних только гласных, а согласные в них, если и есть, то звонкие. Весенние слова, а летние тем более, чаще всего и не выговаривают даже, а выдыхают. Только успел губы приоткрыть, как оно уже упорхнуло. Только хвостик «лю» и мелькнул перед глазами. Чтобы весенних, а, тем более, летних слов хватило для разговора хотя бы двух человек, а, тем более, для шепота, надо их выдыхать постоянно.
Не то осенние слова. Эти не выдохнешь - языком надо выталкивать. Да и вытолкнешь – вверх не полетят. Будут кружить вокруг медленно, точно сонные мухи и потом долго падать в опавшие листья и ледяные лужи. А то вдруг занесет их ветром в ухо. Да еще и обидные. Скачи потом на одной ноге долго, пока не вытрясешь.
Зимние слова и вовсе могут лежать за щекой целый день. С ними и заснуть можно ненароком. Уже и ферменты растворят их окончания и даже суффиксы, уже и корень их побелеет, сморщится и потеряет всякую силу, а все они лежат, как мертвые за щекой или с трудом ворочаются на языке, а все равно не выговариваются. Походишь с ними, походишь - да и выплюнешь куда-нибудь в сугроб от греха подальше.
***
Бразды пушистые взрывая бежать по заснеженному полю куда глаза глядят, а потом как остановиться, как замереть, как не дышать и смотреть на глазированные снегопадом сосны, величаво выступающие тебе навстречу, на облака, которые эти сосны ведут за собой в поводу на белых сверкающих ниточках, на черные и желтые сухие травинки, бегущие, падающие и снова бегущие точно свора гончих по глубокому снегу впереди сосен, на белые волны дальних холмов с качающимися на них лодочками деревенских домиков с огоньками цвета липового меда внутри, с самоварами, чашками крепкого чаю с мятой, вареньями в стеклянных вазочках на толстых ножках, сдобными сухарями и сонными, неповоротливыми мыслями о том, что снегу навалило выше крыши собачьей будки и надо бы запасти его на следующий год, да лень вставать, надевать валенки, тулуп, брать в руки жену с лопатой…
***
В пятницу вечером смотрел в окно на мелкий снежок. И то сказать – как он шёл? Несло его, мотало из стороны в сторону. Ветер дул такой, что будь у меня хоть воробьиные крылья, хоть парус величиной с носовой платок или пейсы подлиннее… Я представил себя с воробьиными крыльями, носовым платком и развевающимися пейсами. Как меня, сухонького, маленького, отрывает от земли в мутную снежную круговерть… Как срывает шляпу, перчатки и даже брюки… И немедленно представил для равновесия монументальную Розу в каракулевой шубе. Она накручивает на пухлый, в перетяжках, как у младенца, палец мои пейсы, и я то иду сам, то волочусь, то отрываюсь от земли на их длину... Ветер всё крепчает, становится ураганным, пейсы натягиваются и звенят, как струны, и поют. Из глаз текут слёзы – то ли от ледяного ветра, то ли от больно натянувшихся волос, то ли от этого пения… А Роза всё идёт и идёт, не оборачиваясь… Я кричу ей: «Остановись! Отпусти меня! Отпусти!» И просыпаюсь. Ветер угомонился. За окном тихо и темно. На подоконнике, в литровой банке, переминается со стебля на стебель букет увядших роз, который я подарил тебе, да ты, уходя, забыла.
***
Полнолуние. Среди ночи проснешься во сне, в самой его черной и ледяной от холодного пота середине, и скорей подбрасывать дрова в остывающую печку. Бросаешь, бросаешь… Уже из трубы разбегаются в разные стороны серые, пушистые, в черную полоску, щекотные клубы дыма, а печка все не едет и не едет. Только урчит. Ухватишь за хвост клуб побольше и хочешь сбросить его с подушки на пол, а он давай сопротивляться, царапаться и мяукать так пронзительно, что просыпаешься, всовываешь ноги в войлочные тапки и идешь подбрасывать дрова в остывающую печку.
***
Еще светло, но для чтения лучше включить лампу. Прочтешь полстраницы, зевнешь, еще раз зевнешь, захлопнешь книгу, допьешь остывший чай, сунешь ноги в валенки, накинешь тулуп, замотаешься толстым шарфом и выйдешь ненадолго в сад поскрипеть снегом, посмотреть на почерневшую от прошлогодних дождей гроздь рябины, на трех довольных синиц, которые заклевали до смерти кусок сала, привязанный бельевой веревкой к ветке яблони и теперь перемывают кости какой-то вороне, на серые замшевые сумерки, которые на тонких белых ниточках медленно и осторожно кто-то невидимый опускает на деревню, подожмешь внутри перчаток замерзшие пальцы, соберешь их в кулак, поежишься от холода и вернешься в дом, чтобы читать с оставленного места: «Уже давно смеркалось. Он отправил своего надежного Терешку в Ненарадово с своею тройкою и с подробным, обстоятельным наказом, а для себя велел заложить маленькие сани в одну лошадь, и один без кучера отправился в Жадрино, куда часа через два должна была приехать и Марья Гавриловна». Потом прикроешь глаза и станешь представлять себе бледную и хрупкую Марью Гавриловну, ее слезы, ее белое платье, ее рассыпавшиеся по плечам волосы, случайное такси, небритого шофера, спрашивающего: «Дорогу покажешь, брат?», толчею на вокзале, тонкий, пронзительный свист экспресса «Желтая стрела», мчащегося сквозь метель… Проснешься, глянешь в окно на снежную круговерть, на огромный шевелящийся сугроб, наметенный перед дверью в дровяной сарай, подумаешь о том, что надо бы подложить дров в печку иначе под утро… и заснешь, так и не выключив лампы.
***
Оттепель. Винегрет, неубранный после завтрака в холодильник, остывший кофе в большой фаянсовой кружке с подсолнухом, книга, раскрытая на словах «…чтобы она по голосу или по губам не догадалась, что со мной, и я задрал голову к потолку, чтобы слезы вкатились обратно…», окно в сад, за которым серое, наполовину заросшее терновником, небо, кривая ольха и пруд, полный медленных, неповоротливых мыслей ни о чем.