/



Новости  •  Книги  •  Об издательстве  •  Премия  •  Арт-группа  •  ТЕКСТ.EXPRESS  •  Гвидеон
» ВЛАДИМИР АРИСТОВ / MATER STUDIORUM (главы из романа)
ВЛАДИМИР АРИСТОВ / MATER STUDIORUM (главы из романа)
Владимир АРИСТОВ родился и живет в Москве. Стихи печатались в периодике, в журналах «Юность», «Новый мир», «Знамя», «Комментарии», «Уральская новь», «Арион», «Воздух» и др., переводились на различные языки, входили в отечественные и зарубежные антологии («Строфы века», «Самиздат века» и др.) Рассказы, эссе, статьи публиковались в журналах и сборниках, в трудах литературоведческих конференций. Автор десяти изданных поэтических сборников, последняя вышедшая книга «Открытые дворы (избранное)» (НЛО, 2016). Опубликованы также роман «Предсказания очевидца» (2004), пьеса «Театр одного философа» (2013). Литературные премии: им. Алексея Крученых (1993), им. Андрея Белого (2008), «Различие» (2016). По образованию физик и математик, окончил МФТИ, доктор физико-математических наук.




Часть 2

1.
Прозвонил фарфоровый колокольчик у входной двери, и он проснулся. Слышал он также словно бы еще сквозь сон легкий звук колес – телега ли где-то скользила по песку? «Наверное, надо подняться во сне», - подумал он и действительно проснулся и поднялся с дивана. Выглянув в коридор, заметил он кончик маленького колеса, скрывшегося за угол. И пойдя вслед за ним, вдруг увидал дальше пространство, которое, казалось, здесь никогда не подразумевалось. Дверь, почти неотличимая от стен коридора, была неожиданно распахнута, и он успел увидеть последний поворот колеса походного чемодана, затормозившего в сером ковролине. Потом он сделал несколько неуверенных шагов и остановился в проеме этой обширной просторной комнаты, которая была полутемной и напомнила ему камеру-обскура, потому что солнечный свет проходил лишь через щелку между задернутыми шторами. «Наверное, в проеме я могу показаться перевернутым изображением антипода, который находится за окном», - успела прийти ему нелепая мысль.
- Да, Ира говорила мне… писала… и звонила… о Вас, - раздался голос, и только сейчас он увидел, приглядевшись к этой полутьме, очень красивую пожилую женщину, сидящую на диване. Походный большой ее чемодан на колесиках и сумочка стояли на самой середины огромной комнаты. Он не подозревал, что в квартире есть еще такое пространство.
Непривычное и даже нездешнее почудилось ему в контуре, в силуэте женском, и, нет, не только запахи, правда, едва, уловимые, но шорохи и даже мельчайшее шелестение иноземных одежд, - да, он вспомнил, это была несомненно та мифическая тетка из Аргентины, - он и думать о ней забыл, не аргентинка, но тетя Iry, проведшая год в Аргентине. Почему-то вместе со словом «Аргентина» лезло в голову не смысловое «серебро» от химического “argentum”, но «тина», почему? – рифмующийся хвост? или потому что в комнате пахло тиной, - здесь действительно был годичной давности воздух, но окно не было открыто. Эта женщина в каком-то едва заметно переливающемся платье, серовато-коричневом, почти неотличимом от темноты комнаты, всем видом говорила, что руку приподнять не в силах, - настолько она устала. Все же указала она ему глазами на край дивана, и так они сидели долго, он, не пытаясь заговорить, и она с полузакрытыми глазами очень прямо и неподвижно.
Вспомнил он, что читал – тогда невнимательно – то, что ему давала Ira, - мемуарные записи своей тети, было там о том, как в начале 50-х она – юная аспирантка, отправилась – их провожал тогда с Киевского (или Брянского?) вокзала будущий президент академии наук, - поехала вместе с другими на Украину, чтобы там в засекреченном уединенном месте проводить расчеты на небывало быстрой, самой сильной тогда у нас вычислительной машине. Сейчас она сидела совершенно спокойно, не чувствуя, по-видимому, никакой неловкости от присутствия незнакомого человека, показывая, что выше всяких условностей, но то, что они для нее много значили, говорил весь ее внешний вид, но именно поэтому она могла их различить и ими управлять.
Он подумал, что ей, конечно, далеко за семьдесят, но она казалось удивительно моложавой в этой – ему не сразу удалось найти определение – в первой молодости своей старости (или молодости своей первой старости), - вся она являла и даже излучала, приносила собой какой-то покой энергии, которая неслась, перенеслась из-за моря, и какими-то тонкими духами, неразличимыми почти в полутьме ароматами, наполняла эту комнату, - словно для того она здесь возникла и осталась в неподвижности, чтобы наполнить комнату собой и возвратить себя сюда всю, но неузнаваемую и новую, чтобы стены комнаты и он, новый для нее человек постепенно узнавали и вспоминали ее, но для этого надо было вот так остановиться, замереть в усталой неподвижности в почти неразличимой полутьме летней дневной комнаты с задернутыми шторами.
- Знаете, что Ира уехала? – вдруг спросила она, все так же устало, но уже обращаясь к нему прямо и глядя на него, правда, еще полуприкрытыми, как бы непробудившимися глазами, и он ответил, но даже раньше, чем ответил, - хотя осознал это после своего ответа, - он почувствовал вдруг невероятную благодарность к этой совсем не из здешних мест женщине, которая вдруг обратила на него внимание и принимает участие во всех его горестях, и вот прекрасная женщина, дышащая многими ароматами, многими оттенками запахов, ароматов – многими слоями их, - так ему хотелось сказать, - запахов, которые впитала не за один миг, но за многие месяцы или даже годы иноземной жизни – он подумал, что так может поглядеть повернувшееся к нему море, и незнакомое чувство, которое он бы мог испытать к Ire, вдруг ему представилось и назвалось – благоговение – при том, что в ее едва уловимом дыхании, выдохе при ее словах почудилось на мгновенье что-то нечистое (запах ли изо рта?) – так пахнет весенняя могильная земля – но все покрывало, заглушало запахом свежести, идущего, казалось, отовсюду – от одежды ли, тонких цепочек вокруг шеи, светлых колец на пальцах – все вместе говорило ему, шептало о прошедшей, многослойной и многолетней ее жизни, которая не спрессовалась в одно неразличимое целое, но именно была слои и листы, и страницы ее жизни, проведенной на земле, над землей, потому что в самолете, в аэроплане провела она наверняка много дней, если не месяцев, - ему вдруг представились все эти давние ее чувства, запах пота от ее ладоней при взлетах и при посадках, те сны в самолетных креслах, молнии отдаленно виденные через самолетные иллюминаторы, болтанка, провалы в воздушные ямы, - то, что потом если и не вычеркивают, но оставляют за маргинальной, за вертикальной красной чертой полей, как на этой школьной тетради, на которой я пишу черновик романа, почти не различая в полутьме молчаливых персонажей.
- Да… нет, она сказала, что вернется к вечеру, но вот второй день не возвращается.
- Значит не сумела сообщить… до меня она дозвонилась, когда я была в Каракасе, и просила и Вам передать…
- Мне она тоже сказала… как-то странно сказала, чтобы я ее особо не ждал… Где она?
- Сообщит позже…, - тут она ему слегка (ему хотелось бы сказать даже «немного») улыбнулась и снова прикрыла веки. В ней не было никакой томности, но лишь усталость, постоянное сопротивление которой, по-видимому, придавало ей силу, и эта сила чувствовалась во всем ее облике – этой женщины среднего роста, и которая могла, по-видимому, казаться небольшой, но временами вдруг вырастать до грозных размеров.
Вспомнил он опять эти записи, где она вспоминала, как они тогда молодые сотрудницы, сотрудники работали над безумным проектом, но деться было некуда, и к тому же им внушили – и в этом была правда – так они думали тогда, и так это представлялось сейчас – пусть эта правда была теперь лишь частичной, - мера этой правды была неясна, и это мучило многих – им говорили тогда, что от того, правильно ли они и точно ли и в срок посчитают, и пересчитают, и перепроверят все – зависят их жизни, жизнь всех в стране, а может быть, - да не может быть, а точно, - жизнь всех все еще живущих на земле. Их было много в том огромном зале – в основном девушки и почему-то почти все, хотя и не все – в белых блузках и темных юбках, хотя были и мужчины, но все же все основное доверялось девушкам и молодым женщинам как самым кропотливым существам. Перед каждой на столе стояло устройство, это было вычислительное устройство с ручкой справа – тяжелая металлическая машина – «Мерседес»… или «Феликс», нет, все-таки «Мерседес». И они крутили рукояти этих машин, и дробный звон стоял во всем этом безграничном пространстве – тот звон, напоминающий звон рукояти тогдашнего трамвая, соединенный с дребезжанием его на повороте, рукояти, которую переводит вагоновожатая на повороте, замедляясь или ускоряясь. Здесь все было чисто, лишь листы белой или, вернее, серой бумаги были перед глазами в этом цеху чисел и цифр, в этой слаженной работе девушек, смотрящих всех в одну сторону, словно в гигантском цеху швейных машинок – та же слаженность, но устремленность должна была быть и была иной, чем у швеймотористок. Этот едва ли не единственный цех – нет, конечно, не единственный, - дублирование, проверка, самопроверка, тройная проверка – это было основное, написав колонку, колонну цифр, ты должен был быть уверен – мгновенно уверен, и тут же не поверить себе – обыскать себя, свой ум, свой мозг взглядом, как проверяет тебя на входе сквозь воздушный просвет в стекле охранник на входе, когда его глаза раскрыв на ширину его взгляда в стекле его головы, тела, когда в них нет ничего, кроме многого того, что случится с ним, с его деревенскими родственниками, с той дорогой на косогор, которая хранится в его глазах, навсегда, если он позволит себе – невозможно – улыбнуться и заметить тебя, а не ту сумму, куда включен ты, и он вычислении всех твоих частей, включая дозволенную сумочку с одним отделением, которую могут вывернуть, вывалить на стол одним мановением взгляда, и все запахи оттуда, которые быстро исчезнут, и останутся лишь платочки – на этом столе, на предметном столе – лишь губная помада, которую тоже можно и нужно раскрыть и закрыть – предъявить. Перед ней, перед ее столом - также как и перед многими стояла ширма с бумажным листом на ней, и это было необходимо, потому что брызги чернил из под пера – почему чернила сейчас вспоминались красными? – также, как и из под перьев других быстро пишущих, записывающих колонки цифр девушек – летели вперед и покрывали быстрыми звездами эту висящую вертикальную бумагу, так что к вечеру она была испещрена, заполнена, как звездная новая карта.
Тогда и на Украину они поехали, чтобы считать и потом проверять себя, но уже не вручную, надеясь – и веря, что получится – на сверхсильную машину там под Киевом – в местности с названием, кажется, Феофания – живописные края, но они не очень видели этот край, они прошли в особо охраняемую зону этой новой небывалой силы только что изобретенной и созданной машины. Потом она уже устно говорила Ire, что отчетность и секретность была строгой, - не то слово – строжайшей – любая исписанная бумажка отмечалась и брошюровалась и подшивалась в тайную книгу, которую все они вели. Один раз пропал листок программы, - с машинной программой – им так показалось, и их всех стали проверять, а затем медленно раздевать, мужчин и женщин разделили, и специальные женщины в военной форме стали медленно раздевать всех девушек, и тут раздался крик – это был знаменитый… знаменитая «эврика» - «нашел», «я нашел»», - ничего он пока не нашел этот юноша - безбородый идиот, но вспомнил, что бросил смятый этот лист с программой, бросил – что было строжайше запрещено - в корзину для бумаг – и все содрогаясь, вдруг эта «эврика» окажется очередной ошибкой – а сколько их было – таких ошибок – от основания мира - и все опрокинули эту корзину для бумаг на пол – и, о чудо, - словно белоснежного кролика из под шляпы фокусника, чья-то запыленная рука извлекла смятый до неузнаваемости лист бумаги. Его расправили на свету, и многие мысленно перекрестились, а некоторые даже явно, и им в этот день это простили – то был несомненно тот, именно тот – не подделка, а кто мог усомниться – тот несчастный, но сейчас самый счастливый – в этот самый счастливый миг в этом дне их жизни – листок бумаги. Феофания – так они называли место своего полугодичного заточения, радостного заточения, потому что такое больше с ними никогда не повторится – такая безумная и почти безответственная в этой дико ответственной работе – безответственная, потому что за гранью возможного напряжения, которое впрочем все время разряжалось остроумными и не очень остроумными шутками. Феофания – их Феофания – потому что, вообще-то, это место обширно там – находилось в дубовом лесу, в роще – светлой – так ей казалось – потому что была осень, и этот сухой и шуршащий лес – этот лог, куда надо было спуститься и потому по лесной тропинке подняться к их месту, это была незаметная дорога на плавный, невысокий холм в лесу – осенние дубовые листья были просвечены солнцем, как желтые витражи, и шуршали внизу под ногами, и там на затененный невысокий холм в лесу, внутри леса они поднимались, когда шли туда каждый день без выходных за исключением некоторых праздников. Там за деревьями темнело длинное деревянное – впрочем, может быть, так ей казалось по прошествии лет, - здание, нет, хочется сказать помещение, напоминающее ей деревенскую избу, - тут надо было пройти через некоторые преграды, через легкие воротца у входа на территорию, воротца, все в линиях колючей проволоки, которая как дикий виноград обвивали ограду и это помещение в дубовом лесу. Они входили, поднимались на порог избы, там была небольшая дверь, перед которой стоял солдат, проверявший их документы и лица и впускавший их внутрь этого невиданного до этого святилища науки через деревянный тамбур. Там находилась та скромная на вид, большая, очень большая в размерах, огромная машина, которая превышала все представимые тогда масштабы – тысячи – реально – тысячи арифметических операций в секунду, - тогда ей казалось, что сама секунда – эта секунда уплотнилась и стала в этом небывалом неповторимом никогда прежде мире – стала весить, стоить, значить больше – да, в этом никогда не бывалом, неповторимом мире.
Все это он вспоминал спокойно, глядя на неподвижно сидящую тетю Iry, понимая, что Ira что-то унесла с собой, взяв навсегда, безвозвратно у своей тетки, но сейчас она исчезла именно в этот момент, захватив с собой его самого, но не спросив его, и он не может чувствовать к другим, к другим женщинам ничего кроме влечения к Ire.

3.
Утром она не очень внятно и не очень охотно посвятила его в свои планы. Она должна была идти сейчас в монастырь, где у нее работала во внешних службах знакомая. Росписи и фрески, так он понял, были не главное, но все же тоже для нее много значили. Потом она хотела доехать до довольно далекого женского монастыря, чтобы поговорить с настоятельницей. Потом двигаться дальше на север. Все же о смысле своих действий и планов она ему по сути ничего не говорила. С кем она встречается, откуда черпает деньги, переговаривается по телефону, - здесь связь вновь наладилась, - она наполнила вновь энергией свой телефон и беспрерывно разговаривала, видимо не считаясь ни с какими затратами.
- Зачем тебе на север? – пытался спросить он.
- Ты можешь уехать в любой момент… Но если хочешь помочь, то можешь сопровождать меня… Но только… о прежних отношениях забудь…
Пытался он возразить, напомнить о том, что было совсем недавно, но она смотрела непонимающе.
- Я ничего не забыла… и может быть вспомню яснее… но сейчас не в этом дело… все изменилась… нельзя терять времени… у меня его мало.
Он, почему-то предполагавший, что всегда времени хоть пруд пруди, не пытался даже заикнуться сейчас об этом, потому что медленное его поспешание в погоне за вечностью (как он выражался) совершенно, видимо ее не устраивало – ей хотелось, по-видимому, быстро нестись к ее бесконечному, и поэтому сейчас она рвалась в путь.
Пошли они к монастырю, но было так рано, что все службы еще были закрыты, и они спустились к озеру у самых монастырских стен. Была самая середина июля, но прохладный и отчетливый сильный ветер дул через озеро с севера. Ira шла по тропинке впереди, и он увидел, что она достала маникюрные ножницы, и стала подрезать ногти. Видел он, как маленькие сверкающие отрезки ногтей быстро уносились вслед за ней ветром. Через много месяцев, когда он рассказал об этом эпизоде льву-поэту, тот почти сразу сочинил трехстишие – подобие хокку:

Ты подстригала ногти у озера
Под стенами монастыря –
Обрезки ногтей, уносимых северным ветром.


Затем Ira пошла одна, - ему она велела остановиться - в деревянную церковь, которая виднелась за деревьями в отдалении, сверкая и переливаясь на солнце своей прекрасной кровлей (как бы чешуей) куполов. Он не посмел спросить, почему ему нельзя с ней.
Зашли они и в монастырь, но не задержались там. Потом она отправилась одна на машине в далекий женский монастырь, велев ему к вечеру быть готовым, потому что до ночи они должны отсюда уехать. Долго он бродил по благодатным окрестностям, произнося как заклинание, как мантру: «Быть при ней безоружным, обезоруженным оруженосцем», хотя никакого явного смысла фраза не имела.
Ближе к вечеру все же направился он снова через мостик через реку на холм в монастырь. Но прежде чем войти через портал в этот храм Рождества Богородицы, где находились и поддерживались знаменитые росписи, он присел на деревянную скамью, не потому что так уж устал, сколько пытаясь услышать все, что было вокруг. Вспомнил он те задания, которые он выполнял по Irinoi просьбе, когда на улицах Москвы, да и везде ловил отрывки случайных слов прохожих. Он слушал говор редких посетителей, неясную речь служительниц на другом конце скамьи, туманный шум разговора сквозь дверь слева и неприятный, словно бы звякнувший смех, скрип петель и тихий удар дверей. Затем он услышал отчетливо, как кто-то прочел вслух подпись под фотографией с фрески: «Бурю внутрь имея помышлений сумнительных…». Что-то знакомое припомнилось, и тут же тот же взрослый мужской голос прочел пояснения: «Акафист Богородице, кондак четыре… сомнения Иосифа…».
Дальше он не слышал и решил войти в портал. То, что он утром увидел здесь бегло, не произвело на него впечатления. Но сейчас он остановился, он никуда не спешил, он остановился среди четырех столбов – храмовых колонн, и поднял глаза. Многое ему показалось знакомым, но главное сильным и грозным, хотя мог он видеть сейчас лишь эти колонны, квадратного, по-видимому, сечения. Вот три всадника скачут вверху, указуя друг другу наверх, на высокую и почти невидимую звезду. Но не это его остановило, остановило его взор. Он увидел воинов, написанных нежно и сильно по сторонам столбов. С мечом или копьем или стрелой в руке, - то были наверное земные воины – мученики за веру, - не архангелы. Он не мог вспомнить их имена, ни одного (разве что Дмитрий Солунский предположительно мог быть тоже среди них), но если бы ему кто-то подсказал, то вспомнил бы несомненно. Здесь он стоял, отойдя от западной стены, и став ближе к северо-западному столбу. Он поднял глаза вверх. Солнце пробивалось вертикальной нитью, сверкающая паутинка провисала с одной наклонной балки к другой, и редкая пыль, сверкая, летала в вечернем солнце – пылинки, словно звезды, если кто-нибудь смог бы их всех собрать на небе и поместить сюда взглядом.
Поздно вечером появилась Ira, и наскоро перекусив самой простой едой – то, что была здесь в изобилии – помидорами, огурцами, капустой и хлебом, сыр у ней был с собой – они двинулись дальше. Ira не хотела, чтобы он сменял ее за рулем, но он настоял, и тут она согласилась. Всю ночь они ехали на север.
Они гнали на север с бешеной скоростью, но он не решался спросить Ira, куда они так спешат, он подозревал, что она сама этого точно не знает, - желание ее изменить все в себе и вокруг вылилось сейчас в бешеную ночную гонку, чтобы выбежать за пределы, но, хотя он бы не смог сказать наверняка, у ней не было точной цели сейчас. Всю ночь они сменяли друг друга, взбадривая кофе из термоса, - конечно, он как менее опытный водитель сбавлял скорость и боялся заснуть, когда Ira дремала рядом. Миновали вначале долгое и угрюмое Кубенское озеро, но это было еще засветло, но потом, когда проехали быстро Вологду, когда повернули на северо-восток, стало совсем темно, несмотря на северные уже широты. К утру, часам к десяти, они обнаружили себя в пределах Архангельска. Тут Ira велела остановиться и велела ему спать, и сама тоже задремала. Через два часа она разбудила его бодрая и заявила, что у нее билет на отходящий сегодня из Архангельска корабль. Он не мог понять, почему она не сказала об этом раньше, но вряд ли она сейчас смогла бы смотаться в архангельский порт и вернуться назад. Он был совершенно подавлен, и Ira поняла, что должна его утешить:
- Ты вернешься в Москву поездом, найдешь то, что мне нужно там, и потом я тебя вызову.
И она дала ему запечатанный конверт.
- Но обещай мне, что откроешь только в Москве. Там сказано, что ты должен найти среди моих вещей и бумаг и потом привести мне… прочтешь еще… там я написала для тебя… не прощаемся, потому что, надеюсь, что увидимся… но пойми у меня срочные дела, которые невозможно решать где-то… и нельзя отложить… самые важные для меня.
Она села за руль, и они поехали прямо в Архангельск. Попросила она его достать атлас дорог, чтобы следить по карте за маршрутом. Он достал из перчаточного отделения атлас и раскрыл его там, где была заложена закладка. Это были как раз окрестности города уже, мелькнули названия: Беломорье, Марковская, Чевакино, Заозерье, Катунино, Северодвинск, но смотрел он сейчас на то, что было написано, выписано на бумажной закладке Irinoi рукой. Он прочел:
«Но в этот вечер долготерпенья и долголетья, что выпал мне в этом лете, тягучем, как одурь опиата, как сок столетника, чтоб выпустить из мрака толпы ламп, пойду я в кварталы общества слепых мимо сухих фонтанов в саванах, лужаек в гробах оград и итальянских садов…».
Ему показалось, что это перевод из какого-то современного поэта. Он спросил, и Ira подтвердила, но не сказала, чьи это стихи.
- Ты сама-то опий пробовала? – спросил вдруг ее неожиданно для самого себя.
- Не опий, но нечто сходное… посильней… но сейчас совершенно меня это не интересует… совершенно не в этом дело сейчас.
- А когда ты выписала эти стихи?
- Довольно давно уже… но сейчас перед отъездов взглянув в старые бумаги, вдруг увидела запись и почему-то решила положить сюда. Он взглянул в атлас, закладка, действительно, была уже немного пожелтевшей.
В Архангельске, они миновали мост через огромную Двину, она довезла его до железнодорожного вокзала и сказала, что провожать ее дальше не стоит. Машину, которую она вроде бы брала напрокат, она отдаст, а дальше ее путь лежал в морской порт. Пытался он спросить, куда она поплывет, но она уверила, что это совершенно не его дело и вообще не важно, а важна цель… но тут зазвонил ее мобильный, она стала отвечать, и прощальный его поцелуй в щеку через открытой окно машины как-то смазался, она подняла стекло и рванула вперед, так что машина быстро скрылась из виду.
Билет на вечерний поезд он купил без проблем (должен он был признать, что если бы не деньги, которые ему в последний момент вручила Ira, сделать было бы это гораздо сложнее, потому что оставались только самые дорогие билеты). В ожидании поезда он слонялся по городу, ничего по сути не замечая и не различая вокруг. Перешел он, идя на восток, через шоссе, вышел в какой-то смутный пригород. Вечерело, но было абсолютно светло. Присел он отдохнуть на скамью у забора, рядом подступало поле с редкой травой. Заслышал он тихое приближающееся пение, и повернул голову. Между низких берез видел он, что по полю, по дорожке в густой траве шли к нему три женщины и пели старинную песню:

Там вдали за рекой дом высокий стоит, -
Холм зеленый, покрытый травою,
А под этим холмом красна девица спит,
Что взяла мою жизнm с собою.


В поезде он не мог ничего ни читать, ни думать, но только следить, стоя в коридоре, за вертикальными деревьями, столбами, иногда мостиками вдали, линиями обрывочными горизонта, - он пытался только, не зная зачем, запомнить пейзаж, каждое деревце, каждый лист, хотя понимал, что это вряд ли возможно ему сейчас.


4.
«Откроешь конверт в Москве», - наказала ему Ira, и он, слушаясь ее, пытался все же взвесить в руках это письмо, посмотреть его на просвет. Там был небольшой, сложенный, по-видимому, пополам листок и что-то еще плотное между страницами. Хотелось ему поверить, что напишет она ему что-то теплое и сердечное, но не верил он этому. Слишком суровые и серьезные вещи она затевала, и не было там места сантиментам и мужской разнеженности.
В Москве, в Irinoi квартире (вернее, ее тетки, но ее не было там) он разорвал конверт. Там был действительно сложенный вдвое лист бумаги и вложенный в него маленький плоский ключ. Ira писала безо всякого обращения:
«С тех пор, как я поняла, что ты больше, чем 1 человек, я почувствовала к тебе влечение и интерес. Но сейчас все немного изменилось. Дело не в тебе, а во мне. Мне уже 25 лет, - скоро будет 26, а я толком ничего не сделала из того, что могу и должна сделать. И это не какое-то великое произведение, которое пишешь долго, и можно сказать, что написал 10, 20%. Тут либо ты делаешь его либо нет, - подготовка не в счет. Поэтому я решилась, что было нелегко, но я решилась, изменить всю жизнь. Я начинаю путь, это долгая дорога, может быть, я вернусь сюда, но не знаю когда. Сейчас мне важны некоторые образы, которые я должна увидеть, видения, озарения и земля, вся земля, которую охватить. Для этого мне надо увидеть много мест и стран. Если сможешь помочь, буду рада. Ключ в конверте - от нижнего отделения шкафа – там двустворчатая дверца. За ней важные для меня бумаги, у меня не было времени их разобрать и взять с собой. Посмотри, найди серую папку, там мои записи за несколько лет. Могут быть листы оттуда и среди других бумаг. Тогда привезешь».
Никакой подписи также не стояло. Вспомнил он вдруг фразу на том новогоднем собрании, откуда сбежал. «Ну что, уже написала свою «Явную доктрину», - между выпивками, весело, но довольно грубовато спросил Iru тогда Переулков.
Понял он, оглядывая комнату, что Ira, наверное, имела в виду сервант, на который он никогда не обращал внимания. Ключ действительно подошел, и он открыл, хотя и не без труда нижние створки. Ворох каких-то разрозненных белых листков, конвертов, рукописей тотчас же хлынул ему на руки. Вся эта нижняя часть была доверху забита записями Iry. Вероятно, это был ее архив, который она прятала от чужих (а может быть и от своих, вдруг подумал он, глаз). Тут были и весьма давние записи, и новые, письма с помеченными датами. Была даже машинопись, - напечатанные на машинке страницы, но вряд ли это делала сама Ira – она выросла уже в безмашинную эру. Он один листик, на котором Irinoi рукой было написано несколько предложений, каждое как новый абзац. Возможно, писавшихся в разное время. Он прочел:
«Любите ж каждое мгновенье – его не встретишь никогда потом», - так писал, кажется, Омар Хаям или кто-то еще – все они так писали , но я хочу встретить это – то мгновенье – чтобы мы встретили его многократно».
«Еще раз, еще раз», - сказал Хлебников, а до него Григорьев Аполлон, но не уныние цыганское в этом должно быть, не ницшеанская тоска от вечного возвращения, когда вот все вернется, все со всем прежним совпадет и все пойдет по кругу. Нет? мы должны различать себя новых и прежних – закон сознания».
«Надо любить каждое мгновенье, как друга или как встречного, - знакомого, которого неизбежно встретишь вновь когда-нибудь, и надо быть готовым к этой радостной встрече, чтобы узнать его».
Он вспомнил то Irino слово, два слова – «закон сознания», которые не сразу понял сейчас, - она говорила ему, что сознание всегда предполагает две части – разделение. Но не успел он додумать все это и дочитать листок, потому что боковым зрением – и левым , и правым глазом увидел что-то на распахнутых створках серванта. Он поглядел внимательно вначале на правую, а затем на левую створку. Они были покрыты рисунками, как створки алтаря, - он не сразу понял что там изображено, но понял, что это волнует его. Ira мимолетно говорила, что училась живописи, и много лет, но, кажется, не закончила художественное училище или институт. Но, он понял, Ira была художница.
Прошло несколько минут, он отвернулся к окну. Среди ее бумаг выпал листок, на котором он прочитал записанный Irinoi рукой обрывок молитвы (он не мог понять ее смысл, потому что текст был оборван, молитва ли за детей?), и вдруг прошептал про себя эти слова без начала и конца, думая об Ire: «… отжени их от всякого врага и супостата и отверзи им уши и очи сердечныя…». Он долго сидел на полу, затем встал и вышел на улицу. Пройдя по коридору, он даже не взглянул на тетину половину, - там было совершенно тихо, и он не знал даже и не хотел знать, - там ли сейчас тетя Iry. Он вышел на улицу, понял, что не может смотреть на груду писем, и бумаг ее, оставшихся там на полу. И искать ее серую…нет, голубую? нет, серую папку. «Не бросила она тебя, а опередила», так попытался прошептать он себе, внушить. Что он еще мог? Прошедшее за эту неделю было так странно, тяжело для него и неожиданно («как же неожиданно, если ты это предвидел, и пытался даже управлять, ты сам готовил для этого почву, сам ждал, когда твоя ученица перерастет учителя и будет побивать камнями…», так пытался он себя успокаивать, но лишь сильнее растравлял), - произошедшее было настолько болезненно, что утешения вроде, что «ты врач, ставящий на себе опасный опыт», - никак не помогали. Да и как ты можешь что-то уловить, если не будешь чувствовать боли? Но к такой боли он был не готов. Весь предыдущий в чем-то схожий опыт ничего не значил. «Надо выйти за пределы самого себя… самих себя», - пытался он повторять. Но повторять не очень получалось. Лишь обрывочное что-то неслось мимо него. «Самих себя…», - пытался он внушить, что их, то есть его – несколько. Но не мог уже разделить, отделить в себе никого. «Ты же понимаешь, что только очень одинокий человек хочет раздво́иться, раздвои́ться», - вспомнилась Irina фраза, обращенная к нему, вспомнилась и тут же исчезла. Сплошной темный и тихий гул стоял в нем, который он лишь невероятным усилием мог услышать, слышал временами, когда все же выходил как-то за пределы себя. Внешних предметов не различал или что-то все-таки видел, когда усилием воли заставлял называть нечто постороннее. «Двоюродная сестра моя помимо этого очень организованный человек…» - вдруг расслышал он, как произнесла какая-то посторонняя женщина другой – своей подруге, когда он шел по переулку в беспамятстве и обрадовался, что слышит и улавливает, что-то внешнее, - вспомнив тут же зимние задания, которые давала ему Ira, и он слышал город, слушал людей, слушал мир, не подслушивая, но ловя и связывая в некую воздушную сеть отрывки их разговоров на улице. Обрадовался он, и тут же по ассоциации вспомнил, что у Iry была двоюродная сестра – дочь ее тети и (отбросив все те же навязчивые эротические повторы), пытался вспомнить, что говорила о ней ему Ira. Ничего точного, тетина дочь, как и многие сейчас, скиталась где-то по миру. Тут он вспомнил и о своей сестре, но постарался прекратить воспоминание. Вспомнил еще, что среди Irinyh бумаг успел увидеть название какого-то рассказа или повести, написанного Irinoi рукой «Встреча Анны Шмидт и Владимира Соловьева во Владимире», но больше ничего не мог, да и не хотел (если можно было говорить о хотении в этом потоке) ничего вспоминать. Видел он впереди себя в просвете переулка только свернутые белые ватные облака на синем фоне, остальное вокруг словно бы не имело названия. «Внешних предметов я не различаю», - не без некоторого кокетства отметил он, - ведь даже сам факт рефлексии, что он «не различает», означает, что он, пусть на мгновенье, может выходить из того потока, в котором несет его жизнь без Iry. Все же это совсем не то, когда без лишних разговоров, шутя с друзьями за столом в своем дому, его приятель вышел на балкон еще за вином и перешагнул балкон девятого этажа. «Значит, все-таки детали мира ты узнаешь», - шептал он себе, - «значит не полностью я еще в этой горной реке, которая несет меня, не исчез в ней, не разбился о камни, не стал сам неразличимой уже водой».
Пытался дозвониться он Ослику и другим приятелям. С изумлением обнаружил, когда его стали поздравлять, что миновал очередной его день рождения. Отметил лишь, что исполнилось ему 43, но какому ему и кому из них, хотя сейчас вообще не было никого, вообще, а не то, что 1-го, 2-ых, 3-их… вообще не было никаких границ, и холодной обычно головы его тоже не было. Даже боли не было, нечего было бы отмечать в путевом дневнике. Но все же иногда с той же решимостью врача-экспериментатора, пытался он иногда выбраться, выброситься хотя бы на миг за пределы себя, - зная, что почти тут же будет втянут внутрь – чтобы увидеть себя. Решился он даже позвонить сестре, с которой не разговаривал больше года, - они были в тяжелом конфликте после того, как ушли из жизни родители. Сестра считала, что он не помог им ничем во время их болезни. Но сейчас ему надо было позвонить ей, чтобы услышать – пусть гневный – голос посторонний, посторонней теперь для него женщины, чтобы разбить внутренний, неотвязный образ Iry. Первый раз ее домашний телефон долго не отвечал, и он почувствовал бьющееся сердце. Даже без человеческого голоса телефон обладает своим собственным голосом и звуком, и он узнал его – тот глухой затаенный, с долгими протяжными звонками телефонный голос, который он слышал много раз – в бывшей квартире родителей, где сейчас жила сестра. Второй раз он позвонил через несколько часов, и на этот раз чувствовал себя спокойнее, и тут трубка была снята, и после знакомой паузы раздался голос:
- Алле.
Он мгновенно узнал, и узнал даже раньше, чем услышал произнесенное, этот отчетливый и звонкий даже голос, произносящий это короткое слово с короткой цезурой, промежутком между двумя «л», и он опять с радостью – значит, он может чувствовать себя – почувствовал сердцебиение, и он длил паузу перед своим ответом, чтобы услышать удивление на той стороне провода, - молчать, но не затягивать, чтобы не стало появляться раздражение, и с точностью до мига произнес:
- Привет…
- Кто это? – спросила она, но по небольшой паузе перед ее вопросом он понял, что она уже догадалась, кто это.
- Это я… Как ты? – спросил он, понимая, что между ними не нужно сейчас многих слов, достаточно и десятка букв, соединенных в некоторые условные отрезки, поскольку промежутки молчания, умолчания значат больше. Последовала довольно долгая пауза с той стороны, - гораздо больше предыдущей, и просевший как-то глуховатый голос сестры произнес:
- Ну что же, теперь ты получил то, что заслуживал… - и последующая пауза уже была несомненна – это был уловимый шелест движения руки, кладущей трубку.
Секунду он стоял, замерев, а потом неожиданно для себя вдруг засмеялся, почти расхохотался. «Это то, что и было нужно мне», - все же с горечью подумал он. «Я получил пощечину от оракула, к которому обратился». Но почувствовал он себя несомненно легче. Прежде всего – сестра с ним заговорила, больше года вообще не разговаривала. Помимо этого (хотя здесь-то можно было усомниться) она знает хотя бы в общих чертах историю его нынешней жизни – неважно от кого – знакомых и друзей много – но важно, что все-таки кто-то им интересуется и, пусть даже злорадствуя, соучаствует в нем. Он испытал облегчение и поддержку и мог снова думать об Ire и смотреть ее бумаги.
Среди холмов и груд ее бумаг можно было различить все же подобие некоторого порядка: виделись какие-то геологические слои, что-то было даже разложено в папки. Некоторые с разрозненными вырезками из давних газет и журналов. Встретил он пожелтевшую клеенчатую тетрадь, куда ровными строками были вписаны названия прочитанных Iroi книг, поразился обширности списка и понял, что половины из него точно не читал, а о некоторых даже не слышал или не имел ясного понятия.


5.
«Жду тебя в Стокгольме через две недели. Подробности позже», - прочел он тупо, после компьютерного звоночка, извещающего о прибытии письма. Он не удивился, - закончилось удивление. Но только отметил, что подписи не было. Значит, она чувствует, что их связь настолько сильна, что не надо подтверждать. «Это который же Стокгольм?», - только успел он подумать.
Вечером пришло еще сообщение. «Я договорилась с председателем конференции по философии, твоя тема ему понравилась, так что приглашение тебе уже выслано. Получишь годовой шенген быстро, и дальше все границы открыты. Подъедешь на пароме из СПб». Дело становилось серьезным. Надо было решаться на поворот в своей жизни, к которому она по-видимому подготовилась, а ему надо мгновенно двигаться вслед за ней. Он не сомневался, что готов идти за ней хоть на край света – она в этом не сомневалась и легко, без слов внушила это ему – но необходимо было совершить некоторые формальные действия.
Надо было занять денег, у кого только и сколько можно, написать заявление об отпуске – который накопился неиспользованный за много лет. Надо попытаться прощально выпотрошить Фонд – не «вперед», конечно, но хотя бы взять, что ему причитается. Шведская конференция пришлась, он должен был признать, пришлась, как нельзя кстати – отчитываться за свою работу, вернее, безделье за этот год было нечем. Перебрать подробно Iriny записи уже не было времени. Все же он сумел их как-то расположить хронологически, понятно, что все было весьма приблизительно – под большинством даты не стояли – и возможно, что она это делала сознательно, сознавая и надеясь, что кто-нибудь когда-нибудь будет с трепетом разбирать ее драгоценные записки, пытаясь вычислить время создания их. Но в некоторых бумагах был проставлены не только год и месяц, но и число. Можно было понять, что эти дневники и записки вела она уже около десяти лет. Собственные мысли и вопросы шли вперемешку с цитатами из философов и писателей, причем, по-видимому, не всегда она ставила кавычки, но не потому что хотела присвоить чужие изречения, но, скорее, чтобы свои соображения приписать некоему авторитетному, хотя и анонимному или явно не помеченному авторитетному автору.
Перед самым отъездом отметил он свой сон. Снилось ему, что встретила его Ira на городском перекрестке, откуда отходили не четыре, не восемь, но гораздо больше улиц во все стороны. Они идут представляться Irinym родственникам. И хотя никто не говорит, что они жених и невеста, Ira, подразумевает это, отвечая почему-то всем на скрытый вопрос о его внешности:
- Он, конечно, не киноартист, но…
Так она представляет его каждому, они поднимаются по лестницам большого дворца, полного ее родственниками и просто гостями. И дикторский как бы голос сопровождает их и звучит:
- Он не артист…
Наконец она подводит его к своей лучшей подруге, невероятно красивой – это словно бы буквально написано на ее лице, так что предполагается, что можно прочитать – лица не очень видно, но подразумевается, что всем все понятно и так. Прошептала подруга:
- Он не актер…
Она потянула его за руку к себе, он оглянулся, ища глазами Iru, но Iry нигде нет, а девушка упала навзничь на мозаичный пол, превращаясь в мраморную реку, с зубчатыми мозаичными краями. Он старался не наступить на эту мраморную воду, оглядывается и просыпается с чувством горечи и вины.
На пароме под утро он уловил тонкий сигнал в кармане, значит, пришла sms. Ira была лаконичной, как всегда и без подписи: «в час на холме у кентавра (где обсерватория)». Подплывая медленно на пароме к Стокгольму, сквозь утренний туман, который они словно бы раздвигали, распихивали локтями, он никак не думал, что приморский Стокгольм – среди шхер может содержать в себе – где-то посередине – холм, то есть не город стоит на холмах, но холмы стоят в городе. Все же вооруженный картами, он достал одну и спросил на палубе утреннего улыбающегося шведа – тот указательным пальцем тут же пометил это место – рядом с одной из центральных лучевых улиц, ведущих на север. Понял он, что назначила она ему тот пункт, который покажет здесь любой. Пасмурность перешла в мелкий дождь. Все же решил он не ехать на метро, и идти к месту встречи пешком, чтобы почувствовать лучше места, где встретится с Iroi. Встречи он жаждал, но не очень почему-то верил, что это возможно. Ira становилась не совсем реальной, к тому же ему казалось (возможно, она и хотела именно это внушить), что она где-то далеко впереди, и просто он не в силах ее догнать. Но как это сделать, не знал. Никакого диалога между ними не было.
Путь туда – прямой на карте – оказался не очень близким и все время в гору. Так что он, проведя полубессонную ночь, сильно устал, когда подошел к холму. Вначале он этого лучника – козерога или стрельца? (астрономические образы навеялись словом «обсерватория»?) увидал сквозь стеклянную шахту лифта, ведущего прямо вертикально в здешнее метро. По запутанным дорожкам среди мелкой и мокрой листвы поднялся он постепенно на холм, - время приближалось к назначенному часу, но чем ближе было время их встречи, тем меньше он в нее верил. Дождь сеялся и закрывал нежной и неясной пеленой город, лежащий у его ног и у ног кентавра-лучника, который поднимался перед ним над городом. Впрочем, статуя кентавра была по случаю ремонта или реставрации затянута строительным целлофаном, так что сама скульптура виднелась через некоторую туманную поверхность. Достал он глянцевитую свою карту, пытаясь отыскать улицы и пути, которые указывали бы ему направление к университету в этой местности. Похлопал он мокрый от дождя, но недоступный под пленкой бронзовый круп кентавра. Положив на него свою водонепроницаемую карту, смотрел сквозь дождь на незнакомый приморский город. Чтобы найти направление улиц: Tule-gaten или как там? Валгалла-gaten? Прочел он, хотя мог и ошибиться в этой мелкой блестящей под дождевой водой печатью. Там был путь к университету? На открытие конференции он не успел. Его выступление было запланировано по программе на три часа дня. Уже было начало второго. Телефон Iry был отключен, как всегда. Бросать ей sms-ки с заведомо безответными, риторическими вопросами бесполезно. Но Iry не было, и нарастающая злость все же сменилась вдруг смирением. Он был готов принять все, пусть даже она не придет на его доклад. Беспокоиться за нее тоже не надо: здесь в этом цивилизованном городе она не пропадет. Оставалось только отключить свои чувства и ждать.
Почти никого не было в праздный дневной час на вершине холма в этом парке, где скрещивались и расходились протоптанные дорожки. Он глядел на карту, следя за ближайшими отмеченными пунктами. Где-то рядом, почти под ним находилась квартира Стриндберга, дальше слева был обозначен дом Астрид Линдгрен, причем он вспомнил, что прочел в путеводителе, что жила она в простой городской квартире – представил он, что поднявшись сейчас по лестнице к ней, он увидит на двери список жильцов, как в прежних (да и нынешних) московских коммуналках – и вот оказывается, что комнатку Линдгрен занимает некто по фамилии Карлсон. Нашел он в примечаниях на карте упоминание о том, что здесь в Стокгольме похоронена Софья Ковалевская, но где, понять было нельзя. Время приближалось к двум, но Iry не было. Достал он из сумки ту серую папку, довольно объемную и тяжелую, которая всегда теперь была с ним и которую он должен был вручить Ire. Он открыл папку, поскольку все равно приходилось ждать. Перечень всевозможных сведений был там, но особенно его поразили разрозненные, но упорно устремленные в одном направлении данные. Он прочел: «У римлян есть богиня, которою они называют Доброю, а греки – Женскою. Фригийцы выдают ее за свою, считая супругою их царя Мидаса. Римляне утверждают, что это нимфа Дриада, жена Фавна, по словам же греков – она та из матерей Диониса, имя которой нельзя называть». Не все он понял в этих записях, но, представив, что Ira поняла не больше его, оглянувшись вокруг в дождливое безлюдье на вершине холма, продолжал читать: «Поэтому женщины, участвующие в ее празднике, покрывают шатер виноградными лозами, и у ног богини помещается священная змея. Ни одному мужчине нельзя присутствовать на их празднике и даже находиться в доме, где справляется торжество, лишь женщины творят священные обряды, во многом похожие на орфические». Никакого указания на источник не было, хотя представить, что это нечто апокрифическое, тоже было трудно. Дальше были перечисления странных и незнакомых имен богинь, которые встречались в беспорядке, так что прочтя их все, повторял он уже, как завороженный: «Матер, Матута, Матит, Эпона – мать этрусков». Были они богинями женщин в римской или какой-то другой мифологии, а матит – богиня-львица. Встретилась и «Метер» - «матерь богов», чье святилище на западном склоне Агоры использовалось, вроде бы, как государственный архив. Матер Матута – покровительница женщин, ведавшая родами, была отождествлена с Ино-Левкотеей и сделалась также покровительницей мореплавателей. Была еще Матри – индийское божество матери. Понятно, что эта папка Ire была нужна сейчас, но она была уверена, что он всегда, в любую минуту окажется рядом. Всегда, вроде верного оруженосца. Ждать больше не было времени. Спускаясь с холма, получил он новое извещение: «Вечером на банкете в ратуше».
Доклад, который он лихорадочно и урывками пытался готовить в Москве и неудачно пытался повторять на холме у кентавра, на конференции прошел в несколько недоуменном молчании. Он понял, что говорит о том, что, конечно, не является темой самых горячих нынешних дискуссий. Председателю – чувствовалось – все, что он говорил, было интересно, но когда председатель, ведущий эти секционные выступления обратился к аудитории, а было там человек двадцать, то наступила долгая пауза. Председатель все же сказал:
- Тогда я задам вопрос: в своих теоретических поисках Вы разыскиваете прафеномен операций, действий с математическими структурами, с числом? То есть обычный нуль Вас не устраивает?
Заглянул он в свою память и ничего там не обнаружил, но все же стал отвечать быстро, чтобы не поддерживать дополнительной паузой и так воцарившееся было молчание – отвечать стал быстрее, чем что-то смог сформулировать – сознание вывезет:
- Ну, если говорить о прафеноме как понимал его, допустим, Гете, для которого все живое, все растения сводятся к зеленому листу, - тут он почему-то показал свою ладонь, - то, да, для меня есть некоторый абсолют, - Ultima Tule, - и тут почему-то он посмотрел за окно в дождливый город, - который, как мне кажется, искал Лейбниц, когда говорил о монаде, но, вообще-то, это нечто большее.
Тут он начал пространно разглагольствовать о своих изысканиях и частично повторил доклад, так что аудитория вторично заскучала, и хотя европейская корректность не позволила им произнести ни слова, все же вежливый председатель попросил всех прервать его затянувшуюся речь аплодисментами.
Вечером он направился на банкет по случаю конференции, в ратушу он опоздал, не веря, что Ira придет туда вовремя. По боковой торжественной лестнице поднялся он в зал, где каждый год в декабрьские дни, чествуют нобелеатов. Сейчас, на банкете время коротких речей, к счастью, уже закончилось, и царило ходячее винное застолье. Бродил он между группами философов вокруг празднично накрытых столов с разными яствами, но Iry не находил. Решил он спросить одну молодую устроительницу конференции – он еще приметил в университете – она говорила со всеми и, по-видимому на всех языках, хотя, впрочем, это ему так показалось, - достаточно было английского. Спросил он ее об Ira, она стала напряженно думать, но в этот момент взгляд его упал на боковую стену, он сделал непроизвольный жест, и бокал вина, который он держал в пальцах, выскользнул и полетел к каменному полу. Раздалось общее «Ах», бокал разбился на множество осколков, и красное вино потекло рекой по каменному полу. Темные брызги хлестнули, но, кажется, никого не задели по ногам. Устроительница уверила его, что ничего страшного, и тотчас же служители стали сметать стеклянные брызги вместе с вином, и скоро не было даже пятна. Он смотрел на эту торцовую стену – там были Iriny глаза, вернее, картина, на которой была изображена молодая царица этого мира – только сейчас он заметил явственно, что все стены расписаны в особой необычной и современной манере, что странно было для такого чинного места, - но эта женская фигура удивительным образом напомнила ему те фигуры, которые Ira изобразила на створках того шкафа, что он открыл тогда. Лицо было незнакомы, но глаза были несомненно ее. Она не писала автопортрет, - несомненно, но выражение глаз было несомненно ее, словно сквозь забинтованное чужое лицо глянули истинные ее зрачки. Здешняя молодая правительница, а именно к ней сходились все лучи внимания, все зрение всех персонажей на всех росписях других стен сидела на троне (страны, города, мира?), в золотистой короне, на подоле платья она держала город, и что это было – Стокгольм? Или иной неземной город? Слева и справа с ней подходили владыки и цари других мест земли, преклоняя мечи и знамена. И она поверх их даров, - кораблей, земель, глядела отрешенно вдаль лиц тех, кто стоял в этом зале, но на нее не смотрел. Никто, кроме него, не глядел на нее, или взглядывали украдкой, словно опасаясь показать, что придают какой-то большой смысл этих светским фрескам, слишком экспрессивным, чтобы быть вне временными, слишком возвышенным, чтобы быть воспринятым в этом месте, где земные блага так отчетливо видны и нельзя терять времени, чтобы их упустить. Он вспомнил почему-то отрывок из какого-то посвящения, который прочитал в Irinyh записях: «Владычица червонно-пламенная! Владычица Знамени мира! К Тебе, Владычица мы прибегаем. Рука Твоя разве не строит, легко прикасаясь к созидательным камням творенья? Помоги Владычица Знамени Мира!» Не мог он не поразиться своей памяти, которая в беспорядочности вдруг показывала ему отчетливые несомненные отрезки. «Ясно, что это совсем из другой оперы», - прошептал он сам себе. Но что-то несомненно объединяло молодую правительницу с глазами, открытыми куда-то превыше всех и с той глубиной жалости, которую он видел в том внутреннем образе Iry, что был перед ним, но самой Iry он нигде не находил.
Распорядительница философского пира вспомнила, что, да, конечно, она видела Iru на этом симпозиуме, но сегодняшним вечером уже не встречала.

6.
Тут кто-то тронул его за левый локоть. Тут же этот кто-то, - а был то молодой человек в пиджачке, - передал ему белый конверт, вручив, буквально, как повестку, - подумал он, - и скрылся тут же во взбудораженной (хотелось сказать ему «взбитой»), возбужденной речами и алкоголем банкетной толпе философов. «Вот, когда захотят, когда захочет, найдет в любом месте», - подумал он, кроме улыбки не запомнил он от этого вестника ничего. Да глаза еще так ярко взблеснули, что не мог он теперь запомнить, были ли это просто глаза или большие очки без оправы, да еще вельветовый пиджачок, несмотря на лето. Он взял конверт правой рукой, в которой у него был бокал с вином, уловил взглядом на конверте букву I., решил поднести к губам вино, но конверт стал выскальзывать, попытался его поймать, и тут же выскользнул из руки бокал, но он мгновенно его пойма, не дав повториться звуковому скандалу. Но все же красное вино расплеснулось по мраморному полу, и снова разлетелись темные брызги.
Он сфотографировал стену торца, где незнакомая королевна с Irinymi глазами проникновенно и с мирной улыбкой смотрела в этот огромный мир, но снимок почему-то не получился. Это он понял уже в гостинице. Вечером в гостинице вдруг почувствовал он острую ревность к мимолетному вестнику, гонцу, передавшему ему письмо, тому, кто, возможно, последним коснулся ее пальцев. Или хотя бы через белый конверт прикоснулся. Долго он пытался уловить какие-то запахи, идущие от конверта и письма, те знакомые ароматы, разбирая, как волокна, раздвигая, как струны, то, что он пытался услышать, - едва уловимые струения, идущие от конверта, принюхиваясь к абсолютно белой бумаге. Казалось ему, что он чувствует то трудно-уловимое знакомое, что и означает ее прелесть и индивидуальность, хотя понимал, что ароматический и совершенно отдаленный едва уловимый фантом он сам внушил себе, словно он выдохом своим перенес на конверт то воспоминание о горьковатом ее едва уловимом запахе ее тепла.
Понимал он, - говорил он себе, что все понимает, - что гонится за призраком, который сам породил. Хотя вроде бы и без его участия Ira (в которую, как ему казалось, он был сейчас опять, но на этот раз тщетно, влюблен) все равно совершила бы то, что ей предназначено. Но ему все же представлялось, что именно он внушил ей тот образ мысли и действия, которые теперь вроде бы и не подразумевали его участия или она просто еще не подобрала ему подобающей роли.
Среди ночи его разбудил звонок. Не понял он сразу в темноте, который уже это был по счету гудок мобильного. На малом экране мобильного телефона горели нули и цифры: “03:04”. С радостью и мгновенной злостью он понял, что только Ira может позвонить ему в три часа ночи:
- Я так и знала, что ты не спишь, - голос ее и так певучий и проникновенный, был сейчас как-то особенно завораживающ и глубок. Он подумал, что она, наверное, немного пьяна. – Обстоятельства так сложились, что мне пришлось срочно уехать в Польшу. Ты мне нужен будешь здесь. С консулом я разговаривала, никаких проблем с визами не будет. Свяжусь с тобой позже, сейчас здесь прием, и мне неудобно говорить». Голос ее пропал, различил он за ним легкий говор толпы.
Что оставалось ему делать? Подчиниться. «Смотреть эту драму, - сказал он себе, - ту, что ты вместе с ней сочиняешь… или она за тебя все сочиняет… или вы вместе в тяжелом конфликте пишите этот сценарий и живой текст». Становилось понятным ему, прояснялось: звала она его за собой, с собой, чтобы внушить каждым душным вечером новую женственную картину, чтобы начать обучать его по-своему, показывая образы на облаках. Но не все детали были ему ясны. Почему этот конверт и звонок с ее живым голосом? Или она хотела, чтобы он сам вчитал, вписал смыслы, как покорный ученик, в те ее действия, которые вначале и не имели смысла?
Спать он уже не мог. Зачерпнул – можно так было сказать – он рукою страничку наугад из ее папки – серой, вернее, серовато-голубой папки, изрисованной какими-то полустертыми и поэтому туманными вензелями и отрывками записей, но тоже затертых или зачеркнутых. Наверху листка был заголовок «Что думала Анна Каренина об Арманд Инессе». Знака вопроса не было. Да и зачем риторический вопрос. Этот заголовок заставил его задуматься, но не над самой темой – от Iry можно было ожидать чего угодно в суждениях, - эксцентричностью и независимостью суждений (иногда, правда, близких к истерике) она отличалась всегда - пусть, в даже неопределенно-юном возрасте, когда, по-видимому, был написан этот отрывок размером в страницу. Он задумался, почему в таком порядке поставлены слова, почему «Анна Каренина» в обычном порядке слов, а Инесса Арманд инверсным, то есть, почему здесь фамилия шла на первом месте? Сразу сказав себе, что истинной причины он все равно не поймет, - она могла быть связана с какой-то мелочью, деталью Irinoi жизни и обстановки, о которой он не знал, - вдруг у него возникло желание спросить ее именно сейчас, среди ночи, когда она – вызывающе, - так он подумал, - не спит. Но дозвониться ей – этой слегка опьяненной, вином ли или ночным общением, с ее не совсем знакомым, хотя узнаваемым голосом сейчас было нельзя. Это он мог сказать наверняка, даже не проверяя. Все же основная причина такого написания была связана с — это она знал, поскольку узнал Iru за это время, - связана с произнесением, со звучанием совместным этих слов. Лучше латинскими: “Anna”—“Armand” и “Karenine”—“Inessa”, звук одного слова перетекал в другой. Может быть, соединяло их то, что были они в неразрывной паре «виртуальное» - «настоящее» и «реальность - мнимость адюльтера», во всяком случае, эти персонажи общего сознания своими образами (через посредство этого сознания) как-то взаимодействовали. «Каренина Анна» сказать невозможно, - так сказать дворянке могли в XX веке - «выйти из строя» (да и использовал кто-то такой прием), а «Арманд Инесса» звучало несколько странно и разбивало привычное уже сочетание со всеми привычными и поверхностными ассоциациями. Смысл этого отрывка ему представился ясным, хотя он не прочел в нем ни строки кроме заголовка, - он был в стремлении связать, стянуть разрозненные факты и черты женских образов разных времен, несовместимых эпох. Ему даже захотелось сказать: «соединить их сапожной дратвой». Хотя как могли бы сделать это ее слабые пальцы? Но это была бы особая прозрачная дратва, соединяющая утонченную женщину, погруженную во мрак и прелесть, и трепет своей личной («неэмансипированной» жизни) и революционерку, о революционерках Ira непрерывно думала – он знал это точно, не потому что она ему об этом говорила, а потому что не говорила, - так некоторые фразы проскальзывали, так о самом интимном, сокровенном почти никогда не говорят, потому что это и есть мысли и чувства, а говорить – значит выворачивать наружу и нарушить весь строй существа. Все действия подтверждали, что это именно так. Не мог он заставить взглянуть сейчас в Iriny записи. Отложил он листок и думал о том, что могла бы она здесь написать – это был, по его мнению, лучший способ понять, что там окажется написанным. Создать мысленно свой отрывок, чтобы на нем, как на основе, можно было легко различить ее текст. Пытался он уловить внешнее общее: Каренина, погибшая где-то на вокзале, и Арманд, возможно, тоже погибшая от холеры на вокзале на носилках (во Владикавказе, в Беслане?, - где-то на северном Кавказе), когда ее перевозили из госпиталя в госпиталь. Вся ее жизнь неизвестная ему как-то представилась разом, вспомнил он ее талантливо отретушированную фотографию, где из под шляпы, но без всякой вуали глядели ее прекрасные глаза, а у Анны была ли вуаль? чтобы сквозь эту туманную, прозрачную паранджу еще явственней были видны ее живые черты, скульптурные скулы и впалые темные щеки. Ее взгляд, который выискивал в будущем мечту о свободной женщине. И другая вполне свободная, «сжигающая себе в огне революции женщина» - именно такие полузабытые и затверженные фразы произносила Ira, - именно это в женщинах, подобных Armand, так влекло Ira, и это она так ненавидела. Войти во все учебники, застрять в мыслях всех, как в ветвях, но любую мысль о личной вечности уничтожить.
Не мог он читать этот листок. И тут же пришла от нее новая весть: «Сегодня вечером в 6 у варшавской Сирены». Тяжело засыпая, он понял, что не удивляется любым ее посланиям и словам. Желание увидеть ее при этом не уменьшалось, а возрастало, словно она пробуждала в нем какой-то азарт догнать ее. Но она ускользала, и, засыпая, он видел отсвет от зеркальца, зайчик, бегущий по земле, который, как известно, легко может превысить и скорость света.
После изматывающего дневного перелета из Стокгольма в Варшаву все же подошел он вечером за мостом к этой женственной статуе с застывшим плавным движением руки, с мечом и хвостом. Было начало седьмого. Iry не было. Звонок тихий и нежный, - пришла Irina записка: «Переночуешь в «Доме научетеля». Это рядом. Номер на тебя заказан». Тоска захватила его. Ему нравилось подчиняться Ire настолько, насколько он полагал, что это он породил ее стремления, ее образ, убегающий от него, но влекущий. Однако физически он был сейчас разбит. Вдруг он почувствовал, что уже не может внутренне вести диалог с самим собой, и мужество его покинуло. Он понял, что надо выбраться за пределы самого себя, - ведь он путешествовал «без друга и сестры», положившись на то, что ускользающая от него возлюбленная будет говорить с ним и тем поддерживать силы. Но он не понимал ее. И он решил вдруг позвонить Ослику, хотя совершенно не надеялся его услышать. Но к радости неожиданно услышал гудки там:
- «Дом научетеля», - это, кажется, «Дом учителя», такая гостиница, произнес голос Осли, совершенно не удивившегося его звонку, хотя они не разговаривали больше месяца, - не знаю, где это, но сейчас посмотрю на карту местности, - он явно был рядом с компьютером, - пойдешь вдоль Вислы к Аллеям Ерузалимским, справа найдешь этот странноприимный учительский дом. Не пропадай!
Пошел он вдоль левого берега Вислы, вверх по ее течению. «Вверх по течению речи», - вдруг прошептал он всплывшую чью-то строку, он так и сказал себе «сплывшую», подумав, что так всплывает русалка на этой реке. Вечерело, но было совершенно светло. В высоком, но тесном и душном здании гостиницы, в номере почувствовал он себя плохо. Распахнул балконную дверь, но была лишь решетка, преграждавшая путь вовне, самого балкона не было, и воздух слабо входил. Сердце билось неровно, и пульс подтвердил это, аритмия случалась у него очень редко, но сейчас, кажется, наступающий приступ был несомненен. Ire звонить было бесполезно. Вспомнил он о лекарстве, которое ему посоветовали пить в таких случаях и которое он всегда носил с собой, и выпил с водой из кувшина одну и затем еще одну. Сердцебиение вроде бы стало ровнее, но чувствовал он непонятную слабость. Чтобы избавиться от нее ему хотелось куда-то бежать, словно можно оставить свою боль, убежав от нее. Накинул он куртку, взял сумку и быстро покинул номер. В глазах что-то происходило, не то чтобы потемнело в глазах, но что-то происходило с ним. Внизу он сдал ключ и вышел на улицу. На воздухе стало легче, и он пошел направо к мосту, затем свернул направо в переулок. Прошел мимо театра «Атенеум», - это еще он заметил, но дальше ему стало совсем плохо. Он чувствовал, что ноги не то, чтобы подкашиваются, но исчезают под ним. «Так наверное оседает весной снежная баба», - успел он подумать и порадоваться, что сознание его еще не покинуло, и все еще не так страшно, хотя ему было уже по-настоящему страшно. Он чувствовал только, что действительно оседает на мостовую, ни застонать, ни вскрикнуть он словно бы уже не мог, - но проходившая мимо пара оглянулась на него и подхватила его уже падающего. Они быстро позвонили по мобильному, и почти сразу подъехала скорая помощь, которая тут же доставила его в больницу, находившуюся где-то рядом, почти за углом. Его спросили по-русски (взглянув в паспорт) может ли он идти, и он подтвердил. Все же в палату его сопровождали двое санитаров и медсестра. В палате было многолюдно, и он никого не мог разглядеть, но когда его подвели к свободной койке, он, хотя чувствовал глубокую слабость, все же увидел тех, кто был слева и справа. Слева (а когда он подходил – по правую руку) лежал, как ему показалось, в марлевой колыбели старичок – светлый и белый, и бледный, который глядел на него глазами безумного младенца, хотя разве может быть младенец безумным? Справа лежал навытяжку иссеро-коричневый, исхудавший до крайности, черноты древнего дерева, погруженный в напряженный сон, мужчина. «За что мне такое испытание?» - спросил он себя. “Pan Paras”, - все же смог он прочесть справа и “Pan Serjant” – слева. Полная медсестра, которая подвела его к постели, взяла его за руку, считая пульс и гладя другую руку, ласково и тихо приговаривала, намекая, наверное, на его русское происхождение:
- У, пся крев…
Тут же в палату быстро вбежала молодая женщина-врач. Она посмотрела ему в глаза, померила давление, побледнела, - это он отметил, видя происходящее как бы со стороны, и стала считать пульс, - она смотрела на свои большие, просто огромные часы на левой руке, и он почувствовал, что в этих часах с синим циферблатом и золотыми цифрами, что-то странное, но из-за слабости не смог сразу понять, и вдруг понял, что стрелки неподвижны, неподвижны относительно ее руки, его самого, стен палаты, а движется, вращается в обратную сторону, то есть против часовой стрелки, этот синий прекрасный циферблат, как звездный небосклон. Это его заворожило, хотя он подумал, не галлюцинация ли, и он, несмотря на слабость, отметил, что может что-то еще чувствовать. Затем он лежал под капельницей, и все в палате, кроме соседей слева и справа следили за ним, и грузный человек, лежащий напротив у окна, спросил:
Что у вас?
Он ничего не ответил, и человек произнес:
А у меня «завал»…, как это сказать по русски: «инфаркт»? Мне нельзя смолить, но попробую, - и, оглядываясь, стал тайно курить в приоткрытое окно.
Снова вошла та врач, она посчитала пульс, померила давление, и он увидел, как бледность ее стала проходить:
Я мыслялам… что все трагично… Вам…не можно пить anaprilini, сердцебиение не так страшно… может упасть давление…и коллапс…
Раздался Irin звоночек. Под взглядом врача он прочел: «Завтра встретимся в Кракове».
- Что Вам напишут?
- Завтра я должен быть в Кракове.
- Не можно.
- Надо.
- Несчастна любов?
Поразился он этому вопросу, но вдруг ответил польским утверждением:
Так.
Днем следующего дня он выехал поездом в Краков. Все же удалось ему убежать, по сути, сбежать из больницы, где ему было приказано только лежать и нельзя было выходить даже в коридор («не можно ходзичь до коридажу»). Но он не мог быть больше между умирающими паном Парасом и паном Сержантом, проведя эту ночь между ними, которые всю ночь слева и справа тихо и прощально стонали возле его постели. Пришлось подписать бумагу, о том, что вся ответственность, если что-то произойдет, лежит на нем. Но чувствовал он себя гораздо бодрее.
В поезде в купе светлая и веселая, красивая пожилая полька расспрашивала, куда он едет. Из того, что она говорила ему, запомнилось только, что едет она в Краков, где работает ее «цурка», собственно только это и запомнилось, потому что он не мог понять значение слова. Вдруг он осознал, что оценивает ее как пожилую, при том, что ей точно уж не больше лет, чем ему истинному. Но что настоящее в нем было, и кто настоящий был в нем сейчас? Сейчас он скорее чувствовал себя опять студентом, студентом, который едет куда-то в университет, в университеты в другие страны или для наполнения своего слабого образования в кругосветное путешествие. Симпатичная эта женщина, как и другие красивые женщины, встречающиеся сейчас на его пути, вызывали легкое головокружение и тошноту, - потому что сквозь них где-то виделось в удалении недоступное Irino лицо. Лишь подъезжая уже к Кракову, он понял, что слово это означало «дочка».
Написал он Ire sms-письмо о времени прибытия своего поезда в Краков, - ответа никакого не последовало. Но в Кракове стоило ему выйти на привокзальную площадь, как пришло по телефону ее письмо с единственным словом «Закопане». Вначале он не смог понять смысл, думая, что, может, она ошиблась и надо читать «Закопано», нелепо предположив, что речь идет о записке для него, которая закопана где-то здесь. Понимая абсурдность предположения, стал он все же оглядываться по сторонам, ища глазами невесть что, но затем каким-то судорожным движением воли он заставил себя думать, ругая ее за постоянные загадки, которые она предлагала ему на пути, и наконец догадался, что имела она в виду город Закопане. Тут же узнал он, что автобус в горный этот город отходит через десять минут, и даже не взглянув на Краков, - лишила она его времени разглядеть еще один осколок Европы, - вскоре ехал дальше на юг.

7.
Тихий звоночек компьютера как бы вскользь известил, что пришло новое письмо. Бросился он к нему. Не скрыл и своей радости от себя: это была Ira. Правда, написано было все в каком-то телеграфном стиле: «Жду тебя 15-го в Вологде в Кремле у Св.Софии в 3 часа дня. I.» Более неожиданного и странного послания он не мог представить: думая о тех вариантах, которые она предложит ему (если предложит вообще – мобильный ее был отключен третий день), - такого предположить он не мог. Почему Вологда, почему ему надо рваться куда-то на север, и причем надо уже собираться, чтобы успеть на вечерний поезд. А если не достанешь билета, то вообще непонятно, как туда добираться, самолеты туда из Москвы давно уже не летают.
Туда? А вот подымитесь от реки, - сказал студенческого вида человек, когда он наконец оказался в Вологде, - там как раз будет памятник лошади и Батюшкову… а там уже рядом. Взошел он на холм, и действительно разглядел поднявшиеся вблизи поновленные серебристо-приземистого цвета шлемовые купола, прошел и мимо лошади и поэта Батюшкова, - местного жителя, приближающегося к своему бескрылому (почему-то) пегасу в ботфортах, на каменной площадке, на одном углу диагонали которой - Афина, на другом – русалка. Но на площади перед софийским собором никого не было. Было ровно три. Жаркое июльское солнце и северный холодок с реки – и все, площадь за исключением редких лотошников, торговавших сувенирами, была пуста. Оглядывался он вокруг, озирался, пытаясь увидеть хотя бы издали Iru, но ничего, даже стройные деревья вдали, ничего даже отдаленно не напоминали Irin стройный силуэт, который, он, казалось бы, узнал и за версту. Вдруг сумка его под рукой задрожала, и он тотчас же услышал звонок мобильного. Дрогнувшей, задрожавшей от радости (радости он не мог сдержать от себя) рукой он, путаясь в молниях, достал телефон: «Я на машине… , - довольно бесстрастно произнес Irin голос, - ночую в деревне Рыпы, что на реке Пеленга, - это в пятидесяти километрах от Вологды. Утром жду тебя здесь. Доберешься на автобусе. Найдешь…». И все, голос отключился. Попытался, было, он перезвонить, но чей-то голос как всегда ответил на двух языках, что телефон отключен или находится вне зоны действия сети. Хотел, было, он написать ей sms, но что писать, он не знал, хотел было пошутить, написав, что-то, вспомнив нечто старинное, в викторианском примиряющем духе: «St. Sophie, Vologda, July, 200-, Dear Ira, - I hope you are quite well. I should be much obliged to you to send me a cake and five shillings.», но понял, что ни к чему хорошему такое письмо не приведет, - чувствовалось это по ее суровому голосу, - недаром, видно, забралась она в такой суровый край. В названии деревни почудилась ему некоторая ирония, - вспомнил он ее последнюю фразу, когда уходила она из комнаты и заперла за собой дверь. Но это могло быть просто совпадением, хотя и многозначительным. Она говорила тем самым ему неявно, что он абсолютно свободен, но, если хочет увидеть ее, то передвигаться по земле будет именно так, как предпишет и сообщит ему она. Но денег действительно у него было в обрез. Однако понимал он, что никаких денег она ему никогда не пришлет, даже если он будет по-настоящему нуждаться. Дело в ее особой гордости, которая не позволяла ей вникать глубоко в его житейские проблемы, напоминая все время ему, что надо быстрей их преодолевать, не задерживаясь, и двигаться вверх.
Проведя полубессонную ночь в недорогой вологодской гостинице, наутро добрался он, хотя и с большим трудом – на перекладных автобусах, до Irinoi деревни. «Как она сюда доползла? – думал он по дороге, - на вездеходе, на джипе каком-нибудь, иначе невозможно, значит, замечу ее сразу, вряд ли все там ездют на лендроверах». Но что ей там было нужно, совершенно было непонятно. Утро было уже довольно позднее – подбиралось время к полудню, когда он все же вылез на деревенской улице. Iry не было.
Стоял он долго на пустой деревенской улице, хотя прошел ее туда и обратно, но ничего не нашел. Вновь, как и вчера раздался внезапно звонок, но ему показалось, тише обычного. Вообще странно, что сюда доходят сигналы, хоть какие-то, - думал он. Голос был ее, но совсем плохо различимый: «Говорю быстро, у меня сотовый может разрядиться, если ты на месте, иди на северную околицу, там по дороге, в лесу мой джип, ключи там, поезжай по этой дороге, она ведет на север, там в лесу километров через десять я буду ждать теб…». Тут Irin голос прервался. Перезванивать было бесполезно, но он все же попробовал, но понял, что все так же. Быстро прошел он еще раз деревенскую единственную улицу, хотел спросить женщину, идущую навстречу ему с ведрами за водой, но понял, что не знает, что спросить. Удивленно посмотрела она на незнакомого, но его и след простыл, - почти бежал он к лесу. Дорога сделала поворот, и вот за ближними молодыми соснами, действительно, стояла иностранная, правда довольно потертая, большая машина. Он давно уже не водил машину, и поэтому волновался, но подумал, что все равно сбить тут никого невозможно, - уж очень пустынные места вокруг. Действительно, ключи были в замке, оставалось только завести машину, и тут только он подумал, что, как смело она оставила готовую к поездке машину, но быстро понял, что в этом краю никто чужого никогда не возьмет, и двинулся внутрь леса. Вначале дорога была сравнительно ровная, но дальше пошли такие глубокие колдобины, наполненные никогда, наверное, невысыхающей водой, что приходилось даже на этом джипе с огромным просветом до земли следить все время, чтобы не сесть на брюхо и не застрять здесь навсегда до прихода невероятного трактора. Такая напряженная езда утомила его, к тому же он понимал, что связи с Iroi по телефону уже не будет, и надо, конечно, добраться до места воображаемой встречи с ней, хотя где и когда это может произойти, - машина пробиралась со скоростью, конечно, меньшей, чем любой средний пешеход, странник в этом лесу. Вокруг проходили деревья, которые он видел отчетливо в этой тихой езде. Гигантские «патрули», так называл он всегда с детства трубчатые борщевники подступали к самой дороге. Мелколиственные деревья трепетали едва заметно, иногда за деревьями появлялись поля с зацветающем уже иван-чаем, но все скрывалось снова в лесу. На одном повороте лесной дороги он остановился и вышел.
Дорога шла дальше, и потом скрывалась направо за ближайшим лесным поворотом. Он остановился. Было неподвижное солнце, и тени деревьев и листьев, почти неподвижные, лежащие на лесной дороге. Он смотрел на эти пыльные желтоватые и травянистые колеи, и вдруг почувствовал, что видел и предвидел это состояние свое где-то. Не только во сне, но въяве много лет назад, - он вспомнил (и это не было неявно представшее перед ним déjà vu – прежде виденное), он сам вызвал и вызывал не раз это непонятное видение: незнакомая летняя лесная дорога, где-то на глухом севере, дорога, немного уменьшающаяся в ближней дали, и этот поворот ее, который уходит в темноту направо. Он сейчас совпал со своим воспоминанием, и понял, что может провести так неизвестно сколько времени, - он словно застыл в своем изваянии этого мига, который создал он сам когда-то, не зная зачем. Но что-то шевельнулась в повороте дороге, словно дальняя былинка качнулась, и он вдруг заметил тонкий силуэт, вначале почти неотличимый от темных и белесых теней и бликов, около дальних деревьев. Это была она, несомненно Ira, кто же еще мог быть в этом глухом лесу, - это она тихо, но довольно быстро шедшая к нему навстречу.
- Ты что, застрял? – Громко и как показалось весело крикнула она издалека.
- Да нет, я… смотрю на тебя, - как-то неуклюже пробормотал он тоже довольно громко.
- Я не предмет для изучения, - сказала она уже довольно мрачно и остановилась, - Давай, едем, времени, не так много. Она быстро отстранилась от него, когда он пытался ее обнять, взглянув как на незнакомого, и быстро поднялась в водительское кресло. С места она рванула с совершенно невозможной для лесной дороги скоростью, мчась по краям, там, рытвины были не столь глубокими.
- Нам еще сто километров надо проехать, до монастыря, - она произнесла известное название.
- Ты что… туда собралась?
- Именно туда, - она усмехнулась, - а что?
- Я имею в виду… в монастырь собралась?
Она долго смотрела на быстро меняющуюся дорогу.
- Именно в монастырь… но не в том смысле… Не трогай меня, - она резко качнула локтем, когда он пытался коснуться ее рукой. – Ты привез то, что я просила?
- Что ты просила? Я ничего от тебя не получал… кроме последнего письма.
- Я послала тебе четыре.
- Значит не дошло… так что кроме себя я тебе ничего не привез… или я тебе не пригожусь?
- Может и пригодишься, - сказала она после долгого молчания, при этом непрестанно вращая рулем, потому что лесная дорога не улучшилась, - но то, что я просила ты мне все-таки найдешь.
Много часов они мчались (по такому лесу и тридцать километров в час – огромная скорость) и все-таки ему удалось понять, что она оказалась в этих северных краях из-за иконы или икон, которые ей надо было непременно увидеть – к приобретению у ней не было пристрастия, это он знал, но здесь, возможно, она готова была выложить любые деньги, но ни в городе, ни в Рыпах хозяина не оказалось, и ее повели по тропинкам к лесничеству, где он был, и должна была икона, но Ira нашла только копию, которую покупать не захотела (да хозяин и не отдал бы), а сделала лишь фотографии.
Лишь к вечеру они подъехали к монастырю с его древними знаменитыми фресками. Внизу через мостик, через речку, бегущую к широкому озеру и дальше на холм был виден белостенный монастырь. Здесь у гостиницы они оставили машины и пошли в гостиницу.
- Одноместных номеров нет, - сказали им там.
- Тогда два двухместных, - быстро произнесла Ira, и он не смог возразить.
Горничная повела их по лестнице вниз куда-то.
- Не ударьтесь о балку, - сказала она. – Гостиница только что построена, и все здесь не так, как надо.
У них оказались соседние комнаты. Ira смотрела строго и спокойно:
- Я очень устала. Не делай попыток стучаться ко мне в дверь или ломиться через
балкон.
- Зачем я тебе нужен? Чтобы мучить меня?
Она ничего не ответила и ушла в свой номер. Затем за стеной свое комнаты он прислушивался к любому звуку, идущему из Irinoi комнаты, даже прикладывал ухо, но все было непроницаемо тихо.
Пытался он взглянуть на свою ситуацию как бы извне, чтобы успокоиться, - увидеть себя, сидящего на кровати, где-то затерянного в мире, в месте, где еще вчера никак не ожидал себя обнаружить. Понимал он, что она не то, чтобы играет с ним, но играет на нем, как на неизвестном инструменте, который может быть один из самых важных в ее будущем оркестре. Сформулировав это в таких музыкальных терминах, он улыбнулся простоватости и неточности определения. Хотя что-то здесь было, - он сам мог представиться себя инструментом-дирижером, который не только потакает прихотям маэстро, но сам ведет его руки и поддакивает ему и кивает в такт, - так он видел себя в тонких руках, может быть, виолончелистки, которая пока лишь настраивает его для исполнения неизвестного великого произведения.
Но знал он совершенно точно, что куда бы она ни сказала, в какую бы даль мира ни позвала, он поедет, пойдет за ней. Потому что она – его создание. Не было у него детей, он всегда пугался этого и откладывал в будущее, потому же почему так устрашился своего педагогического облика, - самой необходимости преподавать и учить кого-то, - потому что все тогда и здесь – в этой деятельности говорило ему, что он преходящ, что новое поколение, учась у него, вытесняет его потихоньку из мира. «Все должны учиться у всех», - такой он провозгласил давно еще лозунг. Но вот не удержался и стал учительствовать, профессорствовать, хотя оправдывался тем, что компенсирует это своим студенчеством и учебой у самого себя. Но Ira – то было другое дело. Находясь у нее как бы в подчинении и даже в унижении, он пытался представить, что такое уничижение и означает равновесие для него желанное, когда он не только учительствует и властвует, но подчиняется и даже может с ней двигаться куда-то во времени. А теперь оказывается и в пространстве. Хотя такое продвижение и было мучительным.
Всегда почти с самого начала того, как они действительно увидели и узнали друг друга, Ira спрашивала его, правда, по большей части, смеясь: «С кем я разговариваю, с кем целуюсь, - со студентом, с профессором с накладной бородой или с тобой настоящим, - с кем из троих, или со всеми, хотя, что значит, «настоящий»? Не паспортные данные ведь важны». Он не знал, что ответить. Хотя и говорил, что она и хотела именно, чтобы он появлялся разный и единый при этом перед ней. «Но ведь не актер мне нужен в тебе», - тогда говорила она», - она взяла тогда его голову и положила себе на колени, - это было как-то раз светлой июньской ночью, - «мне хочется иногда тебя, всех вас – многих, живущих в тебе, тех, кем ты был, - всех вас-тебя убаюкать и пожалеть, приласкать, чтобы никто из вас никуда не исчез и был здесь хотя бы этой ночью».
шаблоны для dle


ВХОД НА САЙТ